Текст книги "Красные дни. Роман-хроника в двух книгах. Книга вторая"
Автор книги: Анатолий Знаменский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 43 страниц)
2
На столе председателя Ростовского губисполкома Андрея Знаменского, отдельно от других бумаг и как-то отчужденно, лежала свежая, только что полученная телеграмма из штаба Кавказского фронта. Телеграмма была секретной:
Ростовскому исполкому
Реввоенсоветам 12, 14, 1-й Конвой и 13-й армий —
По приказанию Реввоенсовета фронта прошу запретить печати распространение известий расстреле Думенко.
Военном штабаИорданский.
В первую минуту по прочтении этой телеграммы он испытал горькое недоумение. И перечитал снова, раз и два, не понимая, что происходит.
Уже – все, свершилось?..
Но как же его личный протест, как общественного защитника по этому делу, только что отправленный в Москву? Неужели и положенных семидесяти двух часов не назначили на обжалование приговора, не предусмотрели возможного помилования? Почему, наконец, не учли ходатайства РВС соседнего, Юго-Западного фронта о выдаче им Думенко со всем штабом па поруки? Ведь была телеграмма члена РВС Сталина, и он просил передать Думенко «Юго-Западному фронту, где он безусловно необходим...» И, наконец, записка командующего фронтом Егорова, который отлично знал комкора и, кстати, был ранен в одном бою одновременно с Думенко. Он тоже писал, что РВС фронта в целом берет арестованных на свое поручительство...
В чем же дело? И с каких пор повелось скрывать приговоры трибуналов, как того требует эта странная телеграмма за подписью военкома Иорданского? Приговоры советского суда всегда широко популяризировались в качестве воспитательной и пропагандистской меры, а теперь?
Следовало бы позвонить в особый отдел округа или в областную ЧК, навести справки, но о чем же теперь спрашивать, когда все так неожиданно окончилось? Глянув на стопу бумаг, ждущих решения, Андрей Александрович вооружился красным карандашом, отложив любопытные и горькие вопросы свои до вечера. Забот и дел в Донском губисполкоме этой весной, как, впрочем, и по всем иным губернским и уездным исполкомам России, было невпроворот. Сотрудники сбивались с ног, скакали верхами и на тачанках, не спали ночей, чтобы охватить навалившийся на них круг великих забот по восстановлению рухнувшего хозяйства. Ведь ничего не было под руками: ни машин, ни бензина, ни тягла в полной мере, ни пахарей, которые еще сражались где-то на юге и западе, а землю приходилось поднимать старикам, подросткам и калекам. Во многих хуторах уже пробовали этой весной пахать легкие, супесные наделы на коровах, бабы ревели около таких супряг в голос, ждали светопреставления. Уже появлялись и первые грозные признаки массового голода: бродили по станицам и поселкам пухлые, луковично-зеленые старики, умирали младенцы от недостатка материнского молока, которые не могли прожевать ни макухи, ни хлеба-мякинника с примесью желудей...
Похищенные на ростовском вокзале во время эвакуации от немцев архивы всенародной сельскохозяйственной переписи так и не удалось сыскать. Никаких документов, кадастров, таким образом, в земотделе не было, приходилось собирать скудные сводки по местным сельсоветам заново. Совнархоз тоже бедствовал, но там хоть крошечные финансы, но подбрасывала Москва, а что касается земли, то тут приходилось полагаться исключительно на революционный энтузиазм...
А ведь справились же с посевной! Заведующий земотделом Миронов но слезал с седла, скакал на сменных лошадях от Ростова до станицы Урюпинской, а оттуда вниз, до станции Торговой, но с января и до первой борозды по всем юртам, сельским обществам, артелям, ТОЗам, коммунам земля была нарезана, узаконены паевые, подушные и все другие общественные наделы. Через споры, через ругань, через потасовки – время такое, каждый себя считает обделенным, хочет урвать частицу у соседа, но каждого наделили желанной землей по закону и справедливости!..
Земля дана народу за счет помещиков, монастырей, крупных арендаторов, но она получена пахарями голой, забитой сорняками, сусликом, саранчой. Нет силы ее поднять всю, повсеместно, нет химикатов, инструкций, аппаратов-разбрызгивателей, да и знающих людей тоже нет... Миронов на заседаниях сидит с воспаленными глазами и докладывает со злостью: «У меня на каждый бывший округ – по одному агроному, все больше среднего звания, из Персиановской школы. На весь Багаевский район – один Васятка Волгин, ему двадцать четыре года, почти профессор! А в кусте Кумылги – Слащевки ваш однофамилец Иван Знаменский бегает марафоном от хутора Гремячего до хутора Крутого, лекции читает, и за то спасибо! Там еще кооператор Павел Фомич Федотов развернул кредитное товарищество, вовсю двигает кооперацию по станицам, вот и вся гвардия новой жизни! А в других кустах и вовсе ничего!» Но получили сортовые семена – правительство позаботилось – и худо-бедно, а посеялись! К майским праздникам южные округа рапортовали о полной управке дел, теперь бы протравы всякой, парижской зелени, удобрений бы подкинуть, чтобы упредить надвигающийся голод, но откуда взять?
А дури, глупости первостатейной сколько у нас, товарищи! В Тацинском районе жил-поживал до революции донской помещик Греков в прекрасной усадьбе. Окрестные безземельные мужики захватили землю, как и следовало, а усадьбу, разумеется, сожгли... Теперь письменно требуют денег и кирпича на постройку начальной школы. Молодцы, ребята, только вот денег и кирпича у нас пока что нет, придется подождать и подумать на досуге: куда же пропала помещичья усадьба? Ведь в ней-то и школу бы поместить можно... А вот – более горячая бумага: манычские станицы просят выделить мышьяковисто-кислый натр для борьбы с грызунами и насекомой тварью вплоть до саранчи, и тут надо помочь, но предварительно послать агронома-инструктора, не то потравят прудовую воду и мелкую птицу – были прецеденты...
Еще очередная бумага: Малодельская коммуна, притча во языцех... Тринадцать безлошадных дворов, рабочих рук – 4 пары, детей и стариков – 11, беременная женщина – 1, агитаторов – 7, пожарник – 1... Земля выделена и нарезана по севооборотам, семена завезены еще в марте, но пахать и сеять некому... Единственно позорная точка на всей весенне-полевой карте губернии – не управились! Просят:
1. Выделить скот и хозинвентарь в потребном количестве.
2. Дать не менее четырех молочных коров для спасения детей.
3. Прислать осужденных к принудработам казаков-повстанцев для выполнения хозработ и запашки земли – 20 человек.
4. Прислать фураж и сено для будущих коров и лошадей.
5. Снабдить семенами в полной потребности, так как ранее завезенные семена частично расхищены, а частично уничтожены мышами...
6. Приелать литературу по текущей политике и самообразованию.
7. Завезти дрова к предбудущим холодам.
8. Арестовать председателя ближнего Малодельского сельсовета Нехаева Кузьму за к. р. речи о вредности нашей коммуны для парода и всей Республики, а также попытку ее роспуска...
Над этой бумагой председатель исполкома задумался надолго. Запустил растопыренные пальцы в жидкие, приспущенные на лоб волосы и даже как-то обмер внутренне, совсем не зная, что тут придумать, как быть с этой коммуной.
С одной стороны – люмпены и шкурники, не умеющие не только работать, но и думать о себе, сосущие кровь молодой Республики Советов, старшие из которых по всем законам революционной совести подлежат суду за расхищение семенного фонда и убежденный и принципиальный паразитизм, с другой – беднота, голь, несчастные люди, сроду не наедавшиеся досыта черного хлеба, сломленные прежним, капиталистическим образом жизни... Можно, безусловно можно, ведь с течением времени даже ату кампанию лодырей приучить к долу, к земле!.. Будут ходить по шнурочку, как милые, в рамках той самой идеи, на которой сейчас пытаются паразитировать. Как дважды два – четыре! Но время, где ваять недостающее время, где набраться твердости, желании и умения помогать, откуда достать денег, скота, инвентаря, агронома для этой дохлой общины, в конце концов?
Коммуна... Как это Миронов говорит иногда в бессильной ярости: «Сонливый, вшивый и плешивый взялись советский воз везти! Лебедь, щука и рак!» Так-то оно, несомненно, так, но политика пока предписывает укреплять эти стихийные артели без всякой основы и называть ростками будущего... Кто-то придумал, и без задней мысли очевидно: «ростки будущего...» Приходится на заседаниях одергивать пылкого комиссара по земельным делам... А он упорно доказывает свое: если коммуна – цель, то как же можно начинать при нынешнем развале строить эту цель? Ведь к ней надо подходить медленно, именно прицеливаться, прикидывать, анализировать, да не один год, с необходимой осмотрительностью и средствами! Во всеоружии техники, агрономии, науки, постепенно воспитываемой сознательности, которой еще пока у нас нет! Надо же прямо сознаться – нет!
Да, эту бумажку из Малодельской ему лучше не показывать, как-то пустить по линии агитпропа, пускай поедут и разъяснят, что паразитические группы населения никто поддерживать не будет, даже если они и нарекли себя «коммуной»... Коммуна – это сообщество людей, которое и себя кормит, и армию может содержать, и другим угнетенным помочь, только так, дорогие сограждане...
Еще документ. Священник Егорьевский пишет с прискорбием, что местными молодыми юношами, из числа неверующих безбожников, выбиты кирпичами окна в божьем храме. Супротивно здравому смыслу, общественной морали и декрету об отделении церкви от государства. Просит священник Егорьевский через местную группу РКСМ урезонить наиболее отъявленных ребят, которые «в простоте душевной не ведают, что творят...»
Безобразие! Стекло денег стоит, да и завозить его не так просто! Написал резолюцию синим, гневным карандашом: «Губком РКСМ, не считать хулиганство антирелигиозной борьбой. Всыплю на бюро! Изыскать средства, остеклить выбитые окна. Обсудить случай на собрании ячейки».
Ворох бумаг не уменьшался, девушка из приемной подбрасывала новые. Снова вылезла на глаза телеграмма Иорданского. Не выдержал, сунул в самый дальний ящик стола...
Вошел без предварительного доклада Миронов.
Основательно исхудавший, на лбу черная полоса загара, шея кирпичного цвета, усы обвисли – не до форса, глаза горят, как у чахоточного... Взбил усы кулаком, с яростью. Ничего не остается делать, когда от всего обличья остались одни прославленные усы. Во всей Республике таких усов наперечет: у главкома Каменева, у Миронова, да еще у Буденного. На Дону, стало быть, ныне – единственные...
Но усталость прямо бросается в глаза. Прошел, покачиваясь, как при морской болезни, сел...
Что-нибудь срочное? – поднял голову председатель исполкома.
– Понимаете: разбился в седле! Кому сказать, особенно прошлогодним полчанам, блиновцам, – засмеют. В тылу, на тихой пашне, ихний командир Миронов растрясся, как пластунская копна, качает его. Смех и грех!
– Завтракали сегодня? – с усмешкой спросил председатель.
– Чего-то такое жевал... Да. Но дело не в этом! Я сейчас только что из Новочеркасска, Андрей Александрович. Прошу прекратить там очередное безобразие. Пресечь! Позвоните срочно, или я этого трижды подлеца Краева все-таки застрелю под горячую руку и уж тогда буду по всей справедливости ответ держать!
– Я слушаю, – настороженно сказал Знаменский.
– С первой минуты, как мы с вами съехались сюда к общей работе, вы знаете, земотдел из последних сил налаживает показательное хозяйство в Перепаковке. Не на базе коммуны, а на базе советской экономии, совхоза. Это – наша опора: старое учебное хозяйство, люди, питомник и все прочее надо восстановить на советской основе. Вспахали и посеяли все в срок. Теперь пары и полупар, кое-какой уход... Вчера узнаю: новочеркасский пред забрал из хозяйства пять пар рабочих быков... волов по-вашему! В Новочеркасск, в город! Зачем? Третьи сутки цепями и веревками на Соборной площади валят памятник Ермаку. Как вредное сооружение времен царизма! А он не падает, крепко в землю вбит, и, похоже, этих быков мне до зяблевой вспашки не вернут! Надо отменить головотяпство, Андрей Александрович.
– То есть как? Мы санкционировали уничтожение двух памятников: бывшим атаманам Платову и Бакланову, с разбором оснований и пуском кирпича и щебенки в дело. О Ермаке пока никакого решения... – замялся Андрей Александрович.
– Вот. Этот Краев – Он сверхэнтузиаст! Ему сказано: двух атаманов свергнуть, а он – под замах – и третьего норовят порушить. А про Ермака даже декабрист Рылеев песню сочинил, и весь народ с ней живет с рождения до конца дней...
– Н-да, что-то тут не так, – сказал Знаменский.
– Начали долбить основание, а оно чугунное, не поддается. Обкопали со всех сторон, на шеломную голову покорителя Сибири – петлю и – цоб-цобе! Третьи сутки потеют, веревки порвали, а он, говорю, все стоит.
У Миронова прямо руки чесались, но теперь он был учен, сдерживал гнев. После некоторого молчания сказал:
– Главное дело, быки нужны в хозяйстве. Там уже пропашка междурядий началась. Да и насчет Ермака в Новочеркасске нехорошие разговоры, дескать, Ермак-то царю не служил, за что же его-то? Это, мол, надругательство над всей бывшей вольницей... А кто и посмеивается со злорадством: «Ермак-то! Не могут с ним коммунисты справиться, стоит, как перед татарами!..» Это – к чему? И зачем, нам, коммунистам, свергать Ермака?
Странное дело. Резкий и вызывающий во всеми, Миронов, здесь, перед председателем исполкома, тишал, сохранял обходительность и даже покорность. И зависело это не от должностной подчиненности, не от того, что Знаменский был рекомендующим не так давно, а исключительно от внутреннего уважения к личности, к политическому стажу и каторжанскому сроку, отбытому в Александровском централе. Тем еще, что он отчасти напоминал Филиппу Кузьмичу покойного Ковалева...
– Я насчет Ермака должен выяснить, Филипп Кузьмич, – прямо сказал Знаменский. – Может, просмотрел какую-нибудь директиву?
Миронов понял: «Возможно, это указание высших органов?» И потупился. Говорить дальше было почти что нечего. Но сорвалось все же с губ непрошеное:
– Запросить бы ВЦИК, самого Калинина. Дело-то больное для нас...
– Запросим... Между прочим Совнарком отпустил нам двести миллионов исключительно на сельское хозяйство, – добавил Знаменский.
– Тогда я пошел, – сказал Миронов. – Дел по горло...
– Я вот что хотел... – задержал Знаменский. – В начале июня собирается I областная партконференция, а в середине месяца проведем II съезд Советов Дона. Очень много работы предстоит в части землеустройства и проведения в жизнь «Декларации по земельным отношениям на Дону», которую мы с вами проектировали. Подумайте, пожалуйста, над всем этим, приготовьтесь к выступлению. Сев, в основном, закончен, думаю, что вам можно посидеть и за служебным столом, сойти с седла... А насчет Ермака – завтра. Вызову кого следует.
– Разбился я, между прочим, не на севе, – усмехнулся Миронов. – Чтобы не было кривотолков, скажу: гонялся за милиционерами – сатрапами...
Председатель поднял брови и застыл в изумлении:
– Почему? Именно «сатрапами»?
– Ну, «земскими начальниками», если точнее! Некому за ними следить, а они уже во вкус входят, произвол и обложение натурой. Надо этот вопрос тоже бы обсудить на исполкоме...
– Ну, хорошо. До свидания, – сказал Знаменский.
Миронов вышел, прихватив документы, которые адресовались в земельный отдел.
...Через два дня узнал, что быков вернули в персиановское хозяйство, Ермака пока что оставили в покое. Но надолго ли?..
3
В первых числах июня армейские корпуса Кутепова и Слащева совместно с группой генерала Барбовича вышли из Крыма, сбили части 13-й Красной армии с рубежей, опрокинули и погнали в степь. Чуть ли не церемониальным маршем занимали один укрепленный район за другим, разливались по Северной Таврии от Каховки до Мелитополя. Вполне вероятен был прорыв белой конницы на Таганрог, к Дону.
Под Мелитополь была спешно двинута 2-я кавдивизия имени Блинова – едва ли не единственный резерв красного командования.
Сам Михаил Блинов в ноябре прошлого года погиб в тяжелом бою под Бутурлиновкой, нарвавшись в пешей атаке на пулеметы, тело его вывезли и похоронили в родной Михайловке, где он формировал недавно свои знаменитые полки. Ранен был и его преемник Мордовин, исчез незаметно из штаба комиссар Болдырев, обновились эскадроны больше чем наполовину. Но еще витали над головами конников Блиновской и прошлая слава и осенний призыв РВС Южного фронта, в котором поминали вольного казака Стеньку Разина: «...кому дорога Революции и Свобода, кто чувствует в своих жилах кровь вольного атамана, идет в свою родную Донскую дивизию!..»
Блиновцы с налета разгромили туземную Астраханскую дивизию генерала Ревишина под Новомихайловкорй, зарубили шестьсот и взяли в плен более тысячи белогвардейцев, пленив штаб и самого генерала. Но это был первый и единственный успех красной конницы в этот момент: одна, даже такая дивизия, как Блиновская, не могла обеспечить решительного перелома на целом фронте. Завязались новые кровопролитные охватки, Врангель вывел из резерва Донской корпус, и снова начали пятиться главные силы 13-й армии, отступая на правый берег Днепра. Временно оставили даже Каховку, Алешки. 2-я Блиновская медленно таяла в беспрерывных рейдах по тылам противника, крутилась в сабельных вихрях, принимая на себя всю ярость осатаневших рубак Гусельщикова и Калинина.
В красных тылах усилилась деятельность Махно.
С Кавказского фронта спешно перебрасывались в Таврию конкорпус Жлобы, ставшего преемником Думенко, и 16-я кавалерийская Семена Волынского. 25 июня последовала директива РВС: «Разбить Врангеля!» Прибывшие части, а также и Блиновская под временным командованием прославленного матроса Дыбенко и приданная им 40-я Богучарская стрелковая под объединенным командованием Дмитрия Жлобы получили задачу: прорваться в тыл врага в Черниговском направлении, уничтожить Донской корпус Врангеля и стратегические резервы у Мелитополя. Охватом правого фланга группировки противника отрезать пути отхода в Крым...
Корпус Жлобы после длительного марша нуждался в отдыхе и переформировке, 2-я Блиновская только что вырвалась из окружения, прорубив путь отхода через стаю белых казаков Гусельщикова, и не успела залечить ран, была явно не готова к активным действиям. Но возразивший приказу начдив Рожков (бывший комиссар 5-го Заамурского полка) был отстранен от командования. Фактор времени казался решающим, части бросили на прорыв...
Исход плохо подготовленного рейда решило и еще одно немаловажное обстоятельство: противник был прекрасно осведомлен о планах красного командования, которое еще не знало в данный момент, что по силе удара и маневренности врангелевская «бронированная» армия не имела себе равных... Упустили из виду и обилие железнодорожных путей и врангелевских бронепоездов в этом районе.
28 июня в 14 часов 6685 сабель Жлобы при 115 пулеметах и 24 орудиях стремительным ударом прорвали фронт противника и двинулись в его тыл. Врангель же подтянул резервы, завязал на рубеже речки Юшанлы изматывающие бои и замкнул кольцо окружения. Еще не зная о случившемся, Жлоба приказал 1-й кавдивизии продолжать наступление с захватом переправ на реке Молочной, а 2-й Блиновской ваять Мелитополь. С рассветом 3 июля блиновцы кинулись на вражескую конницу, смяли, понесли... готовы были переломить весь ход сражения – увы, над степью в это время поднялись эскадрильи белых аэропланов. Началось еще невиданное избиение конницы с воздуха в голой, освещенной солнцем степи...
Броневики Врангеля ворвались в колонию Лихтенфельд, где был штаб всей ударной группы, сильным пулеметным огнем погнали остатки штабного резерва в северо-западном направлении, к Большому Токмачу. Но здесь жлобинцы попали под шквальный огонь бронепоездов и в полном беспорядке покатились на юг. Жлоба потерял управление когда-то непобедимой конницей...
Была потеряна вся материальная часть, из окружения вышла едва ли четверть первоначального состава группы.
Следственная комиссия под председательством члена РВС фронта Берзина установила, что отдельных злостных виновников этого тяжелого провала не было, и это соответствовало действительности. Наряду с тем в докладе комиссии отмечалось, что «ворвавшись в тыл противника, начальники всех степеней, начиная с высших, проявили небрежность в деле разведки, охранения и связи, что можно объяснить лишь недостаточным пониманием боевой обстановки. Никто их трех начдивов не проявил свойственного кавалеристу хладнокровия, твердости воли...»
Остатки частей отвели в тыл, на станцию Волноваха. Жлобу понизили в должности, начдив-2 Иван Рожков возвращен на прежнее место. Но Врангель не отступал, война только еще разгоралась.
16 июля 1920 года приказом № 1307 штаб Юго-Западного фронта положил начало формированию 2-й Конной армии РСФСР. Командующим армией временно назначался бывший начдив-4 Ока Городовиков. Членами РВС – комиссар штаба фронта Макошин и член РВС 1-й Конной Щаденко.
Старый конник Григории Осетров, воевавший с. прошлой осени во 2-й Горской бригаде Фомы Текучева, во 2-м сводном, плакал, перебинтовывая холку и грудь своего израненного коня. Конь-то был родной, из дому, понимавший всякий знак хозяина, не один раз спасавший в бою. Но от аэропланов проклятых никакого спасения не было, погибла большая часть эскадрона, сам Григорий контужен, а коня изрешетило мелкими осколками бомб...
Влажный, выстиранный бинт из старой, разорванной на полосы простыни гладко ложился по окружности конской груди. Но грудь играла от боли желваками, вздрагивала, конь беспокойно сучил передними ногами, устало и гневно отфыркивался. Осетров то поднимался к лошадиной холке, то становился на колени – так неудачно прошел один из осколков по левой передней лопатке его Чалого, что пришлось выплетать из бинтов целую шлейку. Руки казака дрожали, конь прихватывал мягкими, бархатными губами то локоть, то обшлаг хозяйской гимнастерки, упрашивал тихим фырканьем бинтовать осторожнее: рана загнаивалась и болела. Осетров плакал.
Чистили и приводили в порядок сбрую у длинной коновязи на открытом подворье, волокли свежее, привядшее сено из ближней кучи, отдыхали. Мало осталось бойцов, говорить не хотелось, переводили молча табак.
– Чего ты над ним нюни распускаешь! – грубо и зло сказал молодой боец с курносым, рязанским лицом и веселыми конопинами вокруг широких ноздрей, лежавший ближе других. – Вон 15-я Инзенская, слышно, в эти места отодвинулась, вся как есть из татаров. Отведи на мясо, командир другого коня даст!
Никто не засмеялся, хотя сидели и лежали па подсохшей травке тут побольше десятка красноармейцев. Шутка была неуместная. Осетров перестал хлюпать мокрым носом, затянул узел на конской холке и лишь после этого обернулся к курносому. В глазах старого служаки не было гнева, а так, одно мертвое презрение. Только рукой махнул:
– Тебе бы, Комлев, в антилерии забавляться, души в тебе, видать, никогда не было! Да знаешь ты, кужонок пластунскый, что такое для казака – конь? У меня он, может, всего как второй, аж с той, германской, службы, из огня выносил! Как пошли с Мироновым за эти Советы, так и досе, без всякой смены, и сберегал он меня, я его, а теперя вот... Дай-ка закурить!
У весельчака Комлева, ясное дело, табачку не было, кисет с другой стороны протянул кубанец Павло Назаренко, хваткий политбоец в серой кубанке набекрень. Такая сборная бригада была у Текучева: по всему маршруту сводного корпуса – от самого Камышина до Екатеринодара, а теперь и по Таврии, подбирали выздоравливающих конников по госпиталям и сборным пунктам, невзирая на прошлую принадлежность к другим частям. Были тут из разных полков и дивизий донцы, ставропольские хохлы, бывшие драгуны из кацапов, ну и само собой кубанские казаки. Осетров присел на травку по-калмыцки, скрестив ноги, и заговорил между глубоких, крепких затяжек:
– Слухай, Комлев, про первого свово коня, Соколка, расскажу зараз! Ты боец молодой, дури в тебе полно, может, и перевеешь ее, сдует ветерком-то... Да. Дело ишо на германской было. Конь тот был родимый тоже, отцовский, с каким на действительную призывался, жена моя Ксения Федоровна выводила мне его за ворота и стремя придерживала рукой...
Осетров гудел утробным баском, пересиливая в себе что-то. Видно, что волнение еще загодя перехватывало ему горло. Не один конь Соколок, видать, душу теребил, если начинался такой широкий запев около того коня... Жена в бой провожала, в белом платочке, ситцевой кофтенке горошком, а волосы в тугой корзинке собраны, голову ажник оттягивают назад, э-э, да что вспоминать!..
– Вот ходили мы с им в атаки, рубились, пикой оборонялись, а где и тикали, нигде не подводили. Только, бывало, махнет хвостом – через любой, братцы мои, барьер! В атаке без поводьев делал нужный вольт – по моим коленям чуял, чего мне надо. С мадьярами, бывалоч, лучше не сходясь на шашки! У них – палаши, и ездют, надо сказать, не то, что ты, Комлев, посадка другая, не «кобель на плетне»! Ты не обижайся, эт к слову!.. Да. Так вот поперли нас от Карпат, значит, после атаки... Начали глушить и шрапнелью, и разрывным в хвост и в гриву, не хуже, как нынче, на этой трижды проклятой Юшанле! Скачем... Раньше-то, когда надо, бывало, крикнешь: «Соколок, ложись!» – он брык, и шею вытянул! А тут только трава тарахтит по копытам и стременам, давай бог ноги! И слышу – заковылял, стал мой конек! И что же, братцы вы мои... Соскочил, глядь, а у пего правую переднюю начисто срезало ниже колена...
Осетров равнодушной как бы рукой провел над краем голенища, где у коня срезало ногу.
– Видно, осколок от стакана самого, от днища... Ну, конь трясется от боли и от страха и, не поверите, братцы, так тихо, по-детски кричит слезьми... И обратно – стонет, как человек!
Бойцы, сидевшие вокруг Осетрова и Назаренко, примолкли, слушали рассказ старого конника, потупясь. Каждый понимал все: конь дли них – родной брат, а может, и роднее.
Этакая беда обрушилась на всадника, всю душу может перевернуть такая жаль!
– Н-ну, чего же, братцы мои... Обнимаю, значит, его за шею, целовать стал в мокрые глаза, пристрелить не могу, а думаю: застукают нас и пропали обое! И шрапнель кругом брызгает, хуторные скачут мимо, шумят одно: мол, спасайся, Гришка! Подскакивает урядник Попов, у него заводной конь... «Садись, мать твою!» – орет. Австрияки близко, мол! Ну, переседлал я, скачем. Догоняем своих, атака начала уж слабнуть, наши тут приглядели чужие окопчики, становятся в оборону. Едем с урядником тихо, шажком, слышу – топот. Оглянулся, братцы мои, и не верю своим глазам: Соколок-то нагоняет, скачет на трех ногах, как собака верная... А уж качается без силы, потому как кровь-то из ноги...
Осетров только рукой махнул, и опять полились у старого слезы.
– Я-то ему замотал тряпками ногу, дык ведь чего тряпки, когда там белая кость торчит, а кровища – фонтаном! И глядит на меня мокрыми глазами: «Умираю, хозяин!..» Эх ты, жизня наша военная, черт бы ее взял за так али бесплатно – отдал бы не ладясь!.. – и откинул высосанную до дна цигарку через плечо.
Казаки смущенно откашливались, опустив голову, не глядя на старого бойца и его перебинтованного конька Чалого. Рассказ Осетрова, чувствительный сам по себе, странным образом перекликался теперь с мыслями и тайными болями красноармейских душ после несчастливых боев, где погибло много друзей, бойцов и их верных коней.
– Вот, а ты говоришь... – мирно, успокоясь, выговаривал Осетров молодому красноармейцу Комлеву. – Коня уважай, на том наша строевая жизня стоит. Миронов, бывало! Сам под потник залезет рукой, и какую соломку или чего другое найдет – стыда перед всем полком нагонит, а то и наказание! Да в том ли дело – командир был!
– Думенка тоже, бывало, за коня, ежели чего не так, плетюганов через спину раза три вытянет, чтоб не забывал... – сказал кто-то.
И опять примолкли бойцы. Понятно было, о чем вздыхал старый Осетров, зачем помянул бывшего комкора другой боец. С общего молчаливого согласия главенствовало мнение, что страшный разгром ныне красная конница понесла исключительно из-за плохого, неумелого командования. Жлоба во всем был виноват, не вылазить бы ему лучше на пост комкора! Но, с другой стороны, и открыто говорить об этом не дозволялось. Павло Назаренко в бывшем комкоре души не чаял, а сам же, как политбоец, и обязан был пригашать всякие о нем воспоминания.
Какой-то рябой и тоже пожилой конник обмял морщинистое лицо огромной, мозольной пятерней, сморщился, как от боли, и сказал, глядя в землю меж своих рваных опорок, в какие был обут без портянок, на босу ногу.
– А все же, кубыть, он и есть-то... Бог, Саваох! Ей-богу, сидить, гдей-то за облаком, проклятый, и доглядает за всем, что тут деется, пра! Есть! Руку на отсечение!..
Бойцы приободрились, подняли головы, кто-то засмеялся. Тут все были безбожники.
– Эт ты ради чего? – спросил Комлев.
– Гляди, Родин, услышит политрук, он те растолкует! И про бога, и про все прочее!
– А как – нет, братцы? – упорствовал бесстрашный и рябой с лица Родин. – Вот возьмите сами, как это у них все вышло. Съели, значит, доброго командира, Думенку... Ну, какой всех до себя собрал и повел! У кого сроду и потерь таких не было, потому как не доверял этим штабам, где разные благородия позасели! Сам видел, не с чужих слов говорю: бывало, возьмет станцию, беляков порубит, патронные двуколки заберет в обоз, а тоды уж докладаит в верхи: задача ваша лихим ударом красной конницы выполнена! А задачи такой и не было, токо собирались, значит, ее давать... Да, все на три аршина в землю видал! Кабы не он, досе на Сале бои шли с переменным успехом, им ведь и война-то не в тягость, чужими-то руками и потрохами... И вот его порешили, и сел этот Жлоба в чужое седло... Кинулся, как бывало, Борис Мокеич: за мной, орлы, в атаку, руби! А не вышло: голова не та, разведки той нету, забота не за бойца, а за свою кальеру, черти...
– Миронов тоже, бывалоч, в первую голову: разведка, – добавил Осетров.
– А вот слышно, братцы, что Мокеича тоже простили, как и Миронова, – сказал кто-то. – Вызвали в Москву, а он им там все и доказал: как, чего и почему. Учиться его направили, в академию будто...
Ясно, такого рубаку и человека! Нешто там уж и умных голов нету, чтоб такими комкорами кидаться?!
– Таких-то как раз и не любят...
Снова замерла беседа, кто-то вздохнул тяжко.
Откашлялся политбоец Назаренко и сказал, перекрывая всеобщую неловкость:
– Старое давайте, робяты, не поминать. Вышли из кольца – ладно! А теперя у нас совсем другое, конармия! Пополнение гонят со всех концов, и командир тоже добрый, с Думенкой и Буденным в одной упряжке ходил на Маныче, Городовиков. Генерала Попова они тогда на Сале чехвостили, аж пух с него летел! Так что – ничего, братцы, живы будем, не помрем!