Текст книги "Терская коловерть. Книга вторая."
Автор книги: Анатолий Баранов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 28 страниц)
– Погоди. Ну куды тебя поднесла нелегкая? – побрел за нею следом Ефим. – Что значит нет настоящего, соображения. Картуз, его ить можно продать на базаре, а взамен полушалок купить. Кашемировый або ишо какой.
– А где он, твой картуз?
– Там, – пьяно махнул рукой Недомерок в сторону тюгулевки, – у осетина на башке.
– Здорово дневали, – усмехнулась Устя и дурашливо поклонилась. – Что ж ты мне с чужой головы вещь торгуешь?
– Ну и дура же ты, Устя, не в обиду будь сказано. Да ить взавтри утром я их, стервов, кончать буду, вот картуз и мой. Давай сюда бутылку, пока не передумал.
– А не обманешь?
– Захлебнуться мне этой ракой, ежли обману, – побожился Недомерок и, забрав бутылку, забулькал из нее себе в заросший редкой бороденкой рот.
В это время три неясных тени метнулись одна за другой от тюгулевки по косогору вниз к бузинным зарослям. «Слава тебе господи! – вздохнула Устя. – Молодец Трофимка!»
– Гляди не обмани, – еще раз предупредила казака Устя, забирая у него из рук пустой штоф.
– Не боись. Ты лучше гляди, каб тебя не обманул Петька Мельников, что–то он, стервец, не идет на смену, – удовлетворенно икнул Ефим, возвращаясь к своему посту.
А Устя, растворившись в ночной темноте, на ощупь спустилась с косогора в застеленную туманной простыней низину и что есть духу, помчалась к Тереку. Там ее уже ждали.
– Не вспопашился? – встретила ее вопросом Сюрка. Она уже отомкнула цепь каюка и, стоя в нем, удерживала его у берега шестом. Посреди каюка, нахохлившись филином, сидел Тихон Евсеевич.
– Не, – тяжело дыша после бега, ответила Устя. – Но надо скорей, а то как бы сменщик не заметил чего. Спущайся в каюк, чего ждешь? – обратилась к стоящему на берегу осетину.
– Тебя жду, Устинья Денисовна, – сверкнул зубами Оса. – Спасибо тебе, смелая казачка.
Между макушками тополей на том берегу показалась красная, словно вырезанная из отожженного медного листа, луна. От нее по воде протянулась такая же красноватая дорожка.
– Это не мне, а ей спасибо скажи – она придумала. А еще вот этому, – указала она на стоящего рядом мальчишку. – Ну, спущайся же...
Оса сделал было попытку обнять девушку за плечи, но она уклонилась от ласки.
– Руки–то не больно распускай, – прошипела она сердито и подтолкнула парня к лодке. – Иди скореича, а то не дай бог...
Тогда Оса обнял Трофима, что–то шепнул ему и только после этого спустился в каюк. Присев на корточки рядом с Тихоном Евсеевичем, прощально взмахнул рукой:
– Я скоро вернусь, Устя!
Сюрка с силой налегла на шест. Под каюком захлюпала набегающая волна.
Глава седьмая
Христина выбивала палкой повешенный на акацию ковер и не сразу заметила подкатившую сзади чабанскую гарбу. – Ой, лышечко! – оглянулась она на колесный стук и зарделась лазоревым [65] цветом: на гарбе вместо подпаска Гришки сидел чабан Митро.
– Хозяин дома? – спросил Митро, соскакивая с гарбы.
– Немае. Як ще третьева дня уихав в Курскую с Никифором да внукамы, так и доси не вернулся. А вы, мабудь, за провиантом, Митрий Остапович?
– Ни, – потряс чабан войлочной шляпой. – Раненого привез.
Христина округлила черные глаза:
– Якого раненого?
– Ногаец в отару привиз. Дюже хворы. Весь полымем горыть и якусь гадюку вид сэбэ гонит.
Христина бросила палку, подошла к гарбе, заглянула под камышовый навес: увидела окровавленную повязку и под нею провалившиеся, как у мертвеца, глаза.
– Пить... – попросил раненый, облизав губы.
– Зараз, миленький... – Христина метнулась к белой кухне, схватила там кружку.
– Что случилось? – спросил у нее старик-водокат, наклоняя над корытом только что вытащенную из колодца бадью. Ходящая по кругу слепая кляча тотчас остановилась, решив, что напарник занялся разговором и теперь можно отдохнуть.
– Митро раненого привиз, диду, – сообщила Христина и, зачерпнув из бадьи воду, понеслась обратно к гарбе, к которой уже сбегалось со всех сторон все немногочисленное хуторское население. До чего же быстро разносятся в народе вести!
– Треба ему передохнуть трошки, – сказал Митро, поддерживая затылок своему беспомощному пассажиру, пока Христина поила его бурунской, слегка солоноватой водой. – Постели ему в катухе або на черной кухне.
– А як же хозяева? – испугалась Христина. – Треба спросыть стару Холодыху.
Но хозяйка, сопровождаемая дочерью, уже сама направлялась к гарбе, в один миг собравшей вокруг себя любопытных хуторян, как собирает мух уроненный на землю кусок пирога.
– А ну расступись, черна немочь! – пророкотала она мужским басом, и любопытная челядь шарахнулась в стороны, словно стая воробьев при виде коршуна. – Шось тут за диковина така?
– Хворого привезлы, – ответил Митро, уступая хозяйке дорогу.
– Лекарня у мэнэ на хутори, чи шо? – удивилась Холодиха и заглянула в гарбу: из глубины коща лихорадочно блестели большие серые глаза.
– Здравствуй, баба Холодиха, – донесся оттуда же слабый, но тем не менее веселый голос. – Принимай гостя...
Холодиха изумленно дернула бровями, приставила ко лбу ладонь козырьком, чтоб получше разглядеть в арбе непрошеного гостя:
– Шось я тэбэ не признаю, хлопче...
– Вот и приезжай к вам после этого, – усмехнулся больной, с трудом приподнимаясь над соломой и делая попытку сойти с арбы на землю. – А еще обещала при встрече сливовой наливкой угостить. Забыла, однако, кто таскал тебе ящики из магазина купца Неведова.
– Хай тоби грец! – Холодиха хлопнула себя ладонями по необъятным бедрам и подхватила пошатнувшегося от слабости нечаянного гостя, – Гляди, Наталка, да ить это тый самый парубок, що допомог нам в Моздоку, – обернулась она к дочери, такой же упитанной, как сама, но еще не утратившей женской свежести.
– Вин самый, мамо, – зарумянилась дочь, подхватывая Степана под руку с другой стороны.
– Що ж ты хлопче, так довго ихав до нас, шо за цие время у мэни уже и внукы повырасталы? – упрекнула старая знакомая приглашенного десять лет назад в гости парубка, – Таку дивчину проморгал.
– Ой, мамо, та що вы кажите? – вспыхнула ярче прежнего Наталья.
– Витчипысь, кажу шо хочу казаты, – оборвала ее мать и, отыскав глазами в толпе любопытствующих Христину, сказала ей тем же невозмутимым, бесстрастным тоном: – Ну чего мух ловишь? Сказав же тэбэ Митро постелю стелить.
– В катухе? – обрадовалась Христина.
– Ни. Стели в хате, – прогудела Холодиха. – В старой, – добавила служанке вслед.
Тем временем хозяин хутора Вукол Емельянович возвращался из Гашуна к себе домой. Он был доволен происходящим: постылая Советская власть летит кувырком из станиц и сел ставропольщины, словно кусты перекати-поле, подхваченные вон тем несущимся по степи вихрем. Он проводил глазами извивающийся в воздухе, словно змея на хвосте, изжелта-серый столб пыли и удовлетворенно рассмеялся. Уравнять хотели! С чабанами и свинопасами! Его – степного короля Вукола Холода!
– Ось вам, проклятые комитетчики! – вывернул он фигу конскому хвосту, а сидящие впереди внуки удивленно взглянули на разговаривающего с самим собой деда.
– Слышишь, Никифор? – продолжал высказываться дед. – Ты бы поглядел, як я их, поганцив, лошадьми давыв, все одно як жаб або сарану [66]. Их казаки гонят безоружных из–за Невольки, а я во весь мах – в толпу...
– Пленных, тату, убивать не можно – грех, – заметил Никифор, хмуря брови. Он тощ и болезненно вял. Рядом с коренастым тестем выглядит стручком фасоли, выросшим по соседству с тыквой.
– Оцэ и ты такый же слюнтяй, як твоя жинка. «Ну що вы, тату, хиба ж так можно?» – пропищал дочерниным голосом Вукол Емельянович и, наливаясь злобой, закричал вдруг так свирепо, что лошади прибавили рыси: – А грабить порядочных людей – это можно? Да я б этих большевикив собственными рукамы брав за гирло и давыв, давыв! – тавричанин, скрючив короткие пальцы, показал, как бы он умерщвлял ненавистных ему людей.
Никифор не ответил: плетью обуха не перешибешь, зачем лишние оскорбления? И без того натерпелся от лихого тестя – не захочешь и его богатства, пропади оно пропадом. Скорей бы домой добраться да завалиться спать с устатку.
Холод тоже замолчал. Не такого б ему хотелось зятя, да ведь недаром сказано: «Сужоного да рожоного на коне не объедешь». Правда, объехать бы можно, а вот обвести старого приятеля Шкудеряку, Никифорова отца, невозможно – сам на ходу у православных подметки рвет. Хотелось бы, конечно, породниться с Бабаниным, да тот сам плевал с высокой колокольни на холодовские отары, в которых не наберется и ста тысяч голов, да и Наталья, прямо надо сказать, не клад для богатого жениха.
Ну, шут с ним, с зятем. Был бы сам здоров да крепок, а зять у него – вот где: Вукол Емельянович сжал кулачище. Главное – освободились от проклятой власти. Теперь бы хорошенько ударили до Москве Колчак с Деникиным – и глядишь, к зиме снова на троне царь-государь.
В таких радужных мечтах Вукол Емельянович подкатил к родному хутору...
– Эй, стара! – крикнул он выплывшей ему навстречу супруге, – готовь на стол свою слывовую налывку – гулять будемо! В Курской знов вместо собачьих советов атамана поставили и в правлении царя повесили.
Он был очень весел в этот день, тавричанин-овцевод Вукол Холод, владелец нескольких хуторов и многих тысяч тонкорунных овец. Сидя за столом в окружении домочадцев, он то и дело подливал себе в стакан домашней наливки и был на редкость словоохотлив и даже ласков.
– Выпей, стара, греха в цьом нема, – говорил он своей супруге и в третий раз принимался рассказывать, как казаки Бичерахова в одночасье разгромили совдеповских красногвардейцев в Моздоке и гнали их без передышки до самого Графского: – Они идут по степу толпою, а я лошадьми – в самую середку и давай топтать! – грохнул он кулаком по столу.
– Ну, потоптал и досыть, – поморщилась супруга. – Скильки можно говорыть про одно и то же. Ты лучше расскажи, яка тепер власть у нас будет.
Вукол Емельянович начал было рассказывать про «демократычну терскую республику», – президентом которой объявил себя Бичерахов, но тут к столу подбежал один из его внуков.
– А в старой хате хтось лежит! – выпалил он, радуясь, что первым сообщает эту новость, – Я зашел, а он лежит и сам с собой балакает.
– Кто? – повернулся к внуку дед.
Тот пожал плечами:
– Не знаю, диду. Голова у него рушником замотана. Маты каже, шо вин хворый.
Вукол Емельянович перевел взгляд затуманенных наливкой глаз с внука на его бабку:
– Може, ты мэни объяснишь, в чем дило?
– А чума его знае, – отвела в сторону глаза хозяйка. – Митро утресь привиз на гарбе, говорыть, в степу найшов.
– А ежли вин из тех, шо на Невольке казакы кончалы? – глянул волком на свою половину Вукол Емельянович и поднялся из–за стола.
* * *
Степан лежал на кровати в прохладной чистой горнице с окном, выходившим в бескрайнюю степь, и, блуждая взглядом в сиреневой дали, пытался осмыслить случившееся с ним и его боевыми товарищами. Кто виноват в том, что заговорщики покончили с ними в считанные часы? Права была Нюра Розговая, когда говорила о потере бдительности членами Совдепа, о их благодушном отношении к врагам Советской власти. Где она сейчас? Что с ней? И что с Темболатом, Картюховым, Дорошевичем? Степан зажмурился. Даже страшно думать о том, что может случиться с его женой в наполненном озверевшими мятежниками городе. Хоть бы догадалась уехать к отцу на хутор.
А вдруг она уже схвачена и брошена в тюрьму? Степан даже застонал от этой жуткой мысли.
– Больно, гарный мий? – услышал он ласковый голос и открыл глаза: над ним склонилось встревоженное круглое, усыпанное веснушками лицо.
– Немножко, – поморщился Степан, маскируя свои мысли. – Тебя Натальей зовут?
– Ага, – улыбнулась женщина. – На–ка поишь вареникив, такы смачны...
– А где чабан, который меня сюда привез?
– Митро знов сбирается в отару, кладет в гарбу свои причиндалы: карболку та креолин – овец лечить от всякой заразы.
– Кто ж меня в Гашун отвезет?
– Маты казала, що когда оклемаетесь, вас отвезет в Георгиевск Семен-водокат або свинопас Гришка.
– Почему в Георгиевск?
– Потому что в Гашун казаки понаихалы. Шонполамы дерут усих, кто за Совецку власть стоял. А в Георгиевске их ще немае.
– Откуда знаешь?
– Никифор, мий чоловик, казав.
– А где он?
– В Курскую с батьком уихав.
– Хороший он у тебя?
Наталья замялась:
– Он–то хороший, добрый... да трохы невдалый, хозяиновать не умие. Батька як огня боится.
– А что, он очень страшный, твой батько?
– Як вурдалака. Хучь бы не вернувся сегодня с Курской.
– А что будет?
– Кто-зна... Вин такый бешеный и дуже не любит советчиков.
– Почему думаешь, что я советчик?
– Ова! Та у вас же про цие на голове написано, – засмеялась Наталья и поправила на раненом повязку.
Они долго еще говорили: о жизни на хуторе, о войне, о близких людях. Вспомнили первую свою встречу в Моздоке. Прервал их беседу забредший в старую хату младший Натальин сын. – Ой мамочки! – побледнела, увидев своего отпрыска, молодая хозяйка, – Так то ж батько приихав! Выпроводив сына, заметалась по горнице, не зная что делать. Ее замешательство передалось больному: он невольно стал прислушиваться к доносящимся со двора звукам.
Вскоре хлопнула входная дверь, кто–то грузно прошагал по залу. Наталья прижала к подбородку белые руки.
– Вин! – прошептала она испуганно.
Степан тоже в волнении приподнялся над подушкой: что за страшилище направляется к нему в спальню?
– А ну, геть витцеля! – рявкнуло «страшилище» в образе заросшего не слишком опрятной бородой старика с объемистым чревом, затянутым в домашнего покроя чекмень, и дернуло добровольную сиделку за руку по направлению к двери. Наталья, несмотря на свой солидный вес, пулей вылетела из комнаты.
– Ты кто такый? Звиткиля взявся на моем хутори? – по-бычиному нагнул голову вошедший.
– Я ваш гость, – ответил Степан, припомнив свой недавний разговор с осетином.
– Я таких гостей вчера тачанкой давыв на Графском. Говори, паскуда, ты тоже с ними був? – склонился над постелью Холод.
– Не понимаю, о чем ты говоришь, дядя, – усмехнулся беспомощно Степан. – Я сапожник. Шел из Графского в Курскую одному казаку сапоги шить... «Эх черт! Пистолета нет», – подумал он тоскливо, с невольным содроганием глядя в беспощадные, как у питона, глаза своего собеседника.
– Поймешь... як я тэбэ вот цимы руками за хрип визьму, – растопырил толстые пальцы Холод, поднося их к горлу своей беззащитной жертвы.
Но защита нашлась.
– Не трожь цього хлопца, Вукол Емельяныч, – раздался в двери бас чабана, и его дюжая фигура встала между кроватью и хозяином.
Холод сжал пальцы в кулаки, матерно выругался.
– Это ты мэни такэ сказав? – ненавидяще уставился он в своего работника. – Да я тэбэ на ции слова...
– Я и сам уйду, – не дал ему договорить отчаянный чабан и крикнул в дверь: – Эй, Христя! Скидай усе с гарбы к бисовой маме, будемо на нее класты нашего хворого тай и повезем его витцеля.
– Убью! – взмахнул кулаком хозяин.
– Ни, не вбьешь, – спокойно ответил на его вопль Митро и показал ему свой похожий на свеклу кулачище. – Бачишь, яка у мэнэ гуля?
– Щоб я тоби бильш не бачил на хутори! – крикнул Вукол Емельянович.
– Я тоже не дюже желаю тебя видеть. До сих пор не прощу себе, що знов вернулся сюда. Вставай, хлопче, – нагнулся Митро к раненому, подсовывая ему под плечи богатырскую руку, – поидемо до людей...
Степан, стиснув зубы от боли, встал на дрожащие ноги.
– К советчикам повезешь? – обернулся у порога Холод.
– Куда треба, туда и повезу, – не глядя на хозяина, ответил Митро и повел раненого к распахнутой настежь двери.
– Гада ползучая! Пригрел на своей груди! – скроготнул зубами Холод и, выскочив из хаты на двор, бросился мимо окруженной хуторским народом гарбы к новому дому. – Все уходите к чертовой матери! – кричал он на бегу, размахивая кулаками. – Большевики проклятые! Всех порешу!
Хлопнув дверью так, что зазвенели в окнах стекла, он скрылся в доме, но уже через минуту снова показался на пороге.
– Тикай, братцы! – первым заметил в руках у хозяина ружье столяр Клева, помогавший вместе со своим приятелем Сухиным чабану укладывать раненого на гарбу, но сам он не успел отбежать в сторону – грохнул выстрел, и Клева, по-заячьи взвизгнув, завертелся на месте, а Сухин, выронив Степанову ногу, ухватился правой рукой за свое левое предплечье.
– Убью! – рычал Холод, взводя курок второго ствола. И он бы еще раз выстрелил в разбегавшуюся во все стороны толпу домашней челяди, если бы у него на руке не повисла Наталка:
– Ой, тату, що ж вы робыте?
– Витчипись, стерво! – отпихивая прикладом дочь, брызгал из–под усов хлопьями пены взбесившийся родитель. Но на него с другого боку насела своим восьмипудовым весом баба Холодиха.
– Зовсим в глузду зъйхав старый дурень, – пробасила она, сграбастав мужа мощными руками. – Эй, Никифор! Допомогы отнять у него эту проклятую рушницу!
– Убью! – хрипел Холод, стараясь высвободиться из женских объятий. Но воинственный дух его уже был сломлен. И когда на помощь женщинам прибежал зять и вслед за ним водокат со свинопасом, он, еще побушевав «для порядку», позволил увести себя в опочивальню, где, разморенный сливовой наливкой, вскоре заснул.
* * *
И снова степь – с серебряными волнами ковыля, убегающими в тревожную даль, и с белым, как оловянная тарелка, солнцем в выцветшем от зноя небе. И снова – перестук колес на потрескавшемся суглинке и неутомимая жажда.
Степан облизал сухие губы, скосил глаза на лежащего рядом вниз животом соседа, мысленно посочувствовал бедняге: ни за что досталось от озверевшего куркуля.
– Ой, лыщечко! – стонет получивший заряд дроби в ягодицу столяр. А идущий сбоку гарбы между чабаном и Христиной Сухин выражает ему свое сочувствие:
– Терпи, Захар Никитич. Бог терпел и нам велел. Вот же человек молчит, а он ведь ранен в голову.
– Крашче було, каб и мэни в голову, а то ни сесты, ни лягты на бик, – отвечает Клева.
– Видишь ли, Никитич, по голове бьют только умных, да и то не всегда. У нас в станице кузнец был, Филиппом звали, – не давая приятелю опомниться от проглоченной пилюли, продолжает Сухин. – Уж какой был умник, а однако, в девятьсот пятом годе каратели его не по голове шомполами били, а по заднему месту. Такое уж оно разнесчастное на человечьем теле. Эх, мне бы умение, я б ему памятник сработал. За муки. За долготерпение.
– В бронзе или в мраморе? – усмехнулся Степан.
– А хоть бы и в золоте, – не моргнув глазом, ответил Сухин. – Вон в горнице у Холода стоит на комоде каменная голова. Спрашивается, чем она лучше заднего места? Почему одной почет, а другому – сплошное унижение? Ну, скажи на милость, какому еще месту на теле так достается от самого рождения? Ты еще толком на свет не появился, а тебя уже хватают за ноги и ладонью по заднице, чтоб громче орал. Попался в чужом саду – голову между колен, а крапивой все опять же по ней, страдалице. Придумали уколы от болезней – так и тут иголку норовят все больше туда же. А когда человека выгоняют со службы, куда ему коленкой поддают? Все туда же. Вот и Никитич вместо благодарности получил за свои труды из ружья горячего до слез.
– Не кажы, Серега... – поддакнул приятелю Клева, и голос у него дрогнул. – Я ж ему, кату тавричанскому, потолок в хате сшил – комару нос подточиты некуда, а вин мэни отплатыв, трясця его матер. Печет, як игном...
– Не горюй, Никитич. Вот освободят, даст бог, Егорлыцкую от Деникина, приедешь к своей Насте.
– Дай–то бог, – вздохнул Клева.
– И будешь ты в станице первый герой как пострадавший за революцию.
Клева даже на локтях приподнялся, вслушиваясь в торжественно звучащий голос своего земляка.
– Вот только не знаю, в каком месте памятник поставить: на площади перед церквой или перед твоими окнами, – продолжал развивать свою мысль Сухин.
– Якый памятник? – насторожился тугодум Клева.
– Да этот... из золота. А надпись на нем – из серебра: «Герою-земляку Клеве Захару Никитичу от благодарных жителей».
Клева наконец понял, куда клонил коварный приятель.
– Себе поставь, – прохрипел, он обиженно и ткнулся лицом в солому.
А все остальные рассмеялись, несмотря на мучительную жажду. Не удержался от смеха и Степан. Ну и язва этот чернобородый столяр! Начинает свою трепатню исподволь, не спеша, а заканчивает таким неожиданным выпадом.
Смех смехом, а на душе у каждого не очень–то весело: третий день бредут по раскаленной солнцем степи, а Георгиевска все нет и нет. И вода в бочонке еще с утра кончилась. И каждое мгновение может показаться на горизонте казачий разъезд. Ну так и есть! Впереди наперерез гарбе катится, грузно переваливаясь с боку на бок, какое–то странное сооружение в виде цыганского фургона с той лишь разницей, что обшит этот фургон не брезентом, а котельным железом, между рядами заклепок которого торчат тупые рыла пулеметов «максимов» – по две штуки с каждого борта. «Броневик, – догадался Степан. – Чей только?»
Не докатываясь до гарбы саженей десять, броневик развернулся боком, и Степан с облегчением прочитал начертанные белой краской на борту слова «Смерть белой сволочи»! Из броневика вылез вооруженный маузером и шашкой казак. У него под черной папахой довольно крупная голова с лицом цвета отожженной меди, на котором в первую очередь бросается в глаза толстый, оттянутый книзу нос.
– Кто такие? – шагнул он к гарбе. Следом за ним подошли и остальные члены экипажа.
– Свои, – ответил Степан, откидываясь на смятую солому. – А вы кто?
– Я командир конного отряда Красной Армии Кучура. Прошу предъявить документы.
Степан вынул из нагрудного кармана гимнастерки удостоверение члена Совдепа.
– Ого! Заведующий военным отделом! – воскликнул отрекомендовавшийся Кучурой и насмешливо прищурился. – Что ж, вы, товарищи совдеповцы, так жидко... – он искоса взглянул на стоящую рядом женщину, – заварили кашу. А расхлебывать ее, стал быть, дяде? Почему допустили мятеж в Моздоке?
– На этот вопрос мы будем отвечать кому следует, – помрачнел Степан. – А сейчас нам бы перевязку...
– Ответишь, ответишь, – покивал головой Кучура, возвращая раненому документ. – Еще как ответишь. Он как раз сейчас в штабе находится.
– Кто?
– Комиссар Георгиевска Мамсуров. Представитель Совнаркома.
– Мамсуров? – обрадовался Степан. – Так вези меня скорей в ваш штаб.
– Ты его знаешь? – удивился Кучура.
– Да, немножко, – улыбнулся Степан, вспоминая горячую речь Мамсурова на моздокском съезде, и повторил просьбу: – Вези в штаб, товарищ, командир.
– Успеешь, – проворчал Кучура и обратился к хозяину гарбы: – Ты тоже совдеповец?
– Ни, – потряс головой Митро, – я чабан.
– А где твоя отара?
– В бурунах осталась. Вот раненых везу в Георгиевск.
– Раненых у нас и своих хоть отбавляй. Лучше бы ты пушку привез. .
Митро осклабился:
– А где б я взял тую пушку? У меня, акромя герлыги, нету другой оружии.
– Оно и видно, – притворно вздохнул командир. – А вот одна твоя землячка нашла где взять пушку. Прицепила к телеге и приволокла в мою часть вместе с расчетом. И до чего ж красива, шельма...
– Кто, пушка? – встрял в разговор Сухин.
– Да нет, казачка, – усмехнулся Кучура и повернулся к своим подчиненным: – Федюкин, проводишь товарищей к городу. Раненых определи в лазарет, чабана с женщиной в хозяйственную часть. А мы тут еще посмотрим, нет ли беляков поблизости.
* * *
Все осталось позади: бой с бичераховцами на Дурном переезде, отступление по болоту, а потом по степи, выжженные солнцем буруны, холодовский негостеприимный хутор. В лазарете чисто и сравнительно уютно.
Степан лежит на койке в самом углу палаты и припоминает недавний разговор с Мамсуровым. Невеселый хабар принес ему комиссар города, зашедший в лазарет навестить кунака еще по Пресне в Москве, на баррикадах которой они вместе сражались в 1905 году. Тяжелая обстановка складывается сейчас. Белые одновременно давят с обеих сторон: с запада – офицерские полки Деникина, с востока – казачьи сотни Бичерахова. Киров по заданию Совнаркома уехал в Москву за оружием и деньгами для формируемых частей Красной Армии, но вернуться вряд ли сможет, потому что белые перерезали железнодорожный путь в районе Кропоткина. Ной Буачидзе убит во Владикавказе предательским выстрелом. В тот же день не так давно помилованный им полковник Шкуро напал со своей бандой на Кисловодск, дико расправляясь с приверженцами Советской власти.
В Кабарде одновременно с Бичераховым поднял мятеж князь Серебряков-Даутоков. Из этого разговора Степан понял, что принимать пилюли, лежа на больничной койке, хорошо, конечно, но еще лучше в такое трудное для Советской власти время принять бы под свое командование кавалерийскую сотню или хотя бы эскадрон. Ну что ж, как только перестанет кружиться голова и исчезнет эта противная слабость в теле, он пойдет к Кучуре с просьбой направить его на передовую линию.
– Слыхал, Захар Никитич, – выводит его из раздумья глуховатый голос Сухина, лежащего на соседней койке. – Деникин манифест издал насчет мужиков, которые служат в Красной Армии. Нянечка давеча приходила, когда ты спал, рассказывала, как читал этот манифест митрополит в церкви: мол, так и так: все красноармейцы могут считать себя разведенными со своими женами.
– Цього не будэ! – вспылил Клева, поворачиваясь боком к соседу по палате. – Мы ж в церкви венчались. Да и в Красной Армии я ще не служив.
– Так будешь служить, – развел руками Сухин. – Какой–то перебежавший к красным казак рассказывал, что жен красноармейцев будут выдавать замуж за солдат Добровольческой армии. Придется тебе, Никитич, возвращаться на холодовский хутор к кухарке Оксане. Она ведь еще не совсем ослепла. Да вот и человек подтверждает, что она еще крепкая старушка, – подмигнул Сухин Степану, и в глаза не видевшему никакой Оксаны.
– Иди ты к дьяволу! – взревел Клева, сжимая кулаки.
Степан смеялся вместе со всеми, а в сердце тонкой струйкой сочилась боль: а ведь и его разлучил с женой «деникинский манифест». Он мысленно представил себе, с каким подъемом прочитал бы подобную бумагу в Успенском соборе отец Феофил.
– Живой!
Степан вздрогнул, услышав раздавшийся в дверях женский возглас. Он повернул голову: по проходу между койками к нему спешила сопровождаемая Христиной Ольга. Раскрасневшаяся, улыбающаяся, красивая.
– Живой! – повторила она зазвеневшим от слез голосом и уронила ему на грудь голову.
Степан не отстранил ее от себя.
– Ну что ты, Оля, – сказал он дрогнувшим голосом и погладил рукой выбившуюся из–под платка золотистую прядь.
Все раненые притихли при виде ворвавшейся в палату Любви. Даже Сухин вздохнул осторожно, боясь спугнуть чужое счастье, но не удержался и шепнул товарищу:
– А ты говоришь, – манифест.
– Это ты говоришь, – отозвался Клева.
* * *
В Успенском соборе звонили в Большой колокол, созывая прихожан на благодарственный молебен за избавление от «ига большевиков», как значилось в объявлениях, расклеенных по всему городу новым «Казаче-крестьянским» правительством.
Темболат подошел к ограде, вокруг нее стоят телеги и тачанки приехавших на молебен из окрестных сел и станиц верноподданных нового правительства; сами они сгрудились внутри ограды перед соборной папертью, делясь друг с другом свежими новостями и с умилением взирая на хромого Осипа, раскачивающего в стоящей поодаль звоннице тяжелый язык колокола. Темболат наизусть помнил отлитые на его кромке слова: «Построен колокол в честь коронования государя-императора Николая II-го 6 мая 1896 года. Вес колокола 504 пуда, 32 фунта и 24 золотника».
Темболат обогнул ограду, вместе с богомольцами вошел в храм. В нем уже толпились прихожане, покупая у стоящего возле дверей ктитора свечки и вставляя их в подсвечники каждый перед любимым своим святым. Темболат тоже взял свечку, нарочно шаря по карманам в поисках мелочи, спросил тихонько:
– Что нового?
– Что было, то и теперь есть, и что будет, то уже было, все суета сует, все – суета, – не глядя на богомольца, ответил церковный хозяйственник библейской мудростью, перекладывая из руки в руку тонкие, словно копеечные карандаши, свечки. – Каков правитель народа, таковы и служащие при нем, как сказал Соломон Премудрый... В «Эрзеруме» ждет тебя Александр... – понизил тон ктитор и тут же снова поднял его на прежнюю октаву: – Если правитель слушает ложные речи, то и служащие у него нечестивы.
– А что, отец Феофил собирается петь осанну Бичерахову? – не удержался Темболат.
– Кто хранит уста свои и язык свой, тот хранит от бед душу свою. Не искушай судьбу, человече, и да будет с тобой благословение господне. Иди с миром...
Темболат подошел к иконостасу, воткнул в подсвечник свечу, перекрестился и направился к выходу. На душе у него посветлело. Значит, Кокошвили жив! Сейчас узнает от него о судьбе остальных товарищей. Лишь бы самого не схватили по дороге бичераховские приспешники. Правда, он с некоторых пор не член Совдепа, но ведь Терентий Клыпа тоже рядовой большевик, а тем не менее заключен под стражу. Может быть, его самого щадят из–за давней дружбы с Бичераховым?
Темболат вышел с Успенской площади на главную улицу, окинул ее взглядом в оба конца. На ней сегодня пустынно. Лишь у дома Тушмалова наблюдалось некоторое оживление. То городская знать радовалась возвращению прежних порядков: «Большевикам крышка! Теперь наша власть. Хватит пролетарской диктатуры!» Особенно шумно выражали свой восторг дамы. Празднично одетые, они сновали по тротуарам, бросаясь на шею встречным офицерам и оставляя на их лицах отпечатки накрашенных губ.
– Христос воскрес, казачок! – подбежала одна такая дамочка к рядовому казаку. Чмокнув в волосатую щеку, она протянула ему трехрублевую бумажку. – Выпей на здоровье.
– Ты что, барыня, чи не рехнулась? – оторопел казак. – Ишо Петрова Дня не было, а ты уже пасху справляешь.
– Нет, я не рехнулась, – сияя улыбкой, возразила барыня. – Для нас сегодняшний день все равно что воскресение господне.
– Чудно, – казак недоуменно уставился на проходящего мимо Темболата. – Ни за што ни про што трешку отвалила.
– Как ни за что? – усмехнулся Темболат. – Вот этот дом с балконами и вон тот, белый, что на углу, был у нее отобран большевиками в пользу трудового народа, а ты взял да и вернул их ей. За это она готова тебя и не туда поцеловать. Продешевил, браток...
– Вон оно што... – протянул казак, – а мы и не подумавши.
Темболат подошел к зданию бывшего Совдепа. Под окнами на асфальте битые стекла, клочья бумаги. Дубовые двери распахнуты настежь. На ступеньках лестницы валяются разодранные папки, затоптанные бланки с печатями и без.
В это время из стоящего в следующем квартале здания Казачьего совета вывалилась на проспект толпа возбужденных не то колокольным звоном, не то вином приверженцев новой власти, среди них Темболат увидел Игната Дубовских. Чтобы не встретиться с ним, Темболат свернул в распахнутые двери Совдепа и поднялся на второй этаж в зал заседаний. Здесь царил полный разгром. Гардины с окон и дверей сорваны вместе с карнизами. Обивка с диванов и кресел срезана. Столы с оторванными дверцами и выдвинутыми ящиками стоят как попало, а некоторые – вверх ножками. На полу кучи бумаг, лоскуты дерматина и кожи, куски разбитых стульев, чернильные лужи.




























