Текст книги "Современная испанская повесть"
Автор книги: Алонсо Самоа Висенте
Соавторы: Эдуардо Бланко-Амор,Луис Альфредо Бехар,Мануэль де Педролу,Антонио Мартинес Менчен,Даниель Суэйро
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 34 страниц)
Ну, поднял я его снова, а другого схватил за рукав – и так их и тащил обоих, пока не затолкал в канаву – а она там довольно глубокая. Потом вернулся на дорогу, как раз когда проходила упряжка; и один из торговцев, который наверняка заметил кое‑что из всей нашей возни, остановился попросить у меня огоньку, а сам искоса этак посматривает туда, где скрючились эти друзья.
– Значит, развлекаемся, – проворчал он между двумя затяжками.
– Не бойтесь, до серьезного дела не дойдет. В понедельник, с похмелья‑то, и не такое бывает!
– Ну то‑то же… Но держите ухо востро; мы встретили пару полицейских в Сейшальво, они там пропускали по стопке. Кажется, они ищут парня, из‑за которого вчера была большая буза в одном кабаке, в городе. Они и сюда придут наверняка. Так что… желаю здравствовать!
– И вам того же.
Я так и стоял, молча и не шевелясь, пока мимо меня проходила вся их длинная упряжка; потом свистнул ребятам и махнул им рукой, чтоб выходили. Однако с места не двинулся, потому что проклятые торговцы все поворачивали головы посмотреть. Но парни не появлялись из своего укрытия, и я сам пошел туда, беспокоясь, не приканчивают ли они друг друга потихоньку, как это бывает у пьяных: они ведь могут вцепиться друг другу в горло, не говоря ни слова. А обнаружил я там. вот как бог свят, не то, что ожидал, а совсем наоборот. Шанчик сидел на краю канавы, макал какую‑то тряпку в яму с водой, всю заросшую тиной, и обмывал своему дружку, который стоял тут же на коленях и хныкал, рану на шее. Рана была неглубокая, но все равно было страшно смотреть на лохмотья кожи и вмятины от зубов, потому что покусал его Клешня зверски, если можно так выразиться.
– Ведь это ж додуматься надо, ребята, – сказал я им, просто чтобы что‑нибудь сказать. – Еще слава богу, что вы такие друзья!
– А тебе тут какого рожна надо? – огрызнулся Окурок и состроил мне рожу. – Это – наши дела, и катись отсюда!
– По мне, так хоть вы тут всю шкуру друг с друга сдерите. Вы‑то один другого стоите… А я пошел на работу!
– Куда ты пойдешь, парень? – сказал Клешня дружеским тоном, поднимаясь и отодвигая от себя своего кореша одним толчком, как будто снова на него разозлился. – Дождь начинается, и работы никакой уж не будет. А потом, ты все равно к перекличке не поспеешь… и мне надо с тобой поговорить… – Тем временем он подошел ко мне, обнял за плечи и медленно повел прочь, шагая посередине дороги и говоря мне торопливо чуть ли не в самое ухо: – Не оставляй меня одного с этим, потому что – вот я тебе клянусь – я его порешу. – Окурок тем временем полоскал тряпку и мурлыкал себе под нос как ни в чем не бывало.
– Не знаю, какая нужда у тебя ходить все время с ним…
– А ты что, не видишь, что он ко мне липнет и я никак не могу от него отвязаться?
– Он к тебе липнет? Это он‑то к тебе липнет?! А это не ты ли все за ним бегаешь? – Тут Клешня задумался на мгновение, потом снова заговорил:
– Вот это‑то самое хреновое и есть! Без него я развлекаться не могу… А когда я с ним, то наступает момент, когда нам надо драться, то есть когда я должен его бить, по делу или без… Но без него я гулять не могу, вот тут‑то вся закавыка…
– Ну, знаешь, парень, – засмеялся я, – значит, большую силу он над тобой заимел. И уж конечно не просто так…
Шанчик выкатил на меня в упор свои голубые глазищи, широко открытые и неподвижные, будто метавшие холодный огонь из‑под его покрасневших бровей.
– Сибран, сволочь, не вздумай мне еще повторить то, что ты сказал! Хоть ты мпе и друг, но этого я тебе не прощу, а ты мой характер знаешь.
– Иди‑ка ты, парень, видали мы таких!.. Прибереги свои угрозы для тех, кого ими испугаешь, а мне они в одно ухо входят, в другое выходят. Ты тоже знаешь, что я не слабее многих и никому не спущу, и не будем об этом, и давай я пойду на работу.
– Я тебе это серьезно, Сибран. От одной мысли, что из– за этой вонючки я себе не хозяин, – от одной этой мысли я начинаю беситься! Не думай, что я уже не ломал над этим голову. Наваждение какое‑то, как у старой бабы, разрази меня гром! Но хоть ты‑то будь человеком, не оставляй меня с ним. Я тебе заплачу твое жалованье за этот день, не бойся, деньги есть. Оставайся, я тебя как друга прошу.
Дело еще было в том, что у меня страшно болели ноги, да и развезло меня сильно после замирения с Балаболкой: уж очень отчаянно мы мирились две ночи подряд да несколько раз днем, оттого что мне так хотелось ее, а ей – меня, а еще оттого, что холод нас продержал почти все время в постели прижавшись друг к дружке… Кроме того, я уже чувствовал, что на меня находит «задумка», которая всегда у меня начинается вот так, с размягчения. И это вовсе не то же, что усталость, и усталость тут вообще ни при чем, потому что иногда все начинается, как раз когда я просыпаюсь, проспав спокойно целую ночь. К тому же небо и впрямь обложило, и начинало уже накрапывать – ясно, к сильному дождю, – а ведь у нас здесь как зарядит… Да, черт его побери совсем, на что оно мне сдалось – долбить камень, когда такое размягчение во всем теле и когда поливает за милую душу, как уж бывало, когда дождь заставал нас в карьере, а соломенная накидка, что они нам дают, когда намокнет, то давит на тебя, как свинцовая, рукой не шевельнешь!.. И еще я сказал себе, что Шанчик верно рассуждает: наверняка работы сегодня не будет, потому что хотя новый инженер из Мадрида и говорил нам, что, мол, отстаем уже на два месяца, и прямо‑таки не слезал с нас в ясные дни, но чуть только закапает – и он уже бросает все и начинает костерить наши дожди и кидаться на нас диким зверем, будто мы в этом виноваты… А к тому же семь‑то часов уже когда было… а табельщики как раз в семь и уходят! Оно конечно, я дал слово и…
– Так что, Хряк, идешь или нет? Сколько можно жевать одно и то же!.. Я ж сказал, что заплачу за этот день. А потом, знаешь, если бы ты меня попросил как друга…
– г Ну ладно, пошли, раздавим по одной, там видно будет. Пока что я хочу разуться, потому что нет больше сил терпеть.
Так вот мы и пошли вниз по дороге, и Окурок поплелся за нами, приотстав на несколько шагов. Подойдя к Посйо, мы зашли в харчевню тетки Эскилачи, где остановились и давешние торговцы. В кухне уже разожгли хороший огонь, там собрались погонщики; они сидели и завтракали жарепыми колбасками со ржаным хлебом и запивали молодым вином. Я, как уже говорил, в ту минуту чувствовал, что на меня вот – вот нахлынет «задумка» – она всегда ходит где‑то рядом, когда я начинаю делать вещи, которые точно знаю что делать не надо. Во всяком случае, чувствовал я себя как побитый, и обидно было, что так и не пошел па работу – хотя бы только убедиться, что ее отменят из‑за дождя. А уж тогда‑то я был бы спокоен: не я от нее убежал и не моя вина, что не сдержал обещания, которое дал Балаболке и из‑за которого выходил утром из ее дома такой довольный, каким давно уже не бывал.
Там, на кухне, было тепло по – домашнему и стоял тот особый дух, что всегда идет от харчевен зимой и так согревает душу и разгоняет мрачные мысли, что, бывает, бродят у тебя в башке до того, как войдешь. И еще пахло жареной колбасой и молодым вином, да каким вином: игристым, достаточно было взглянуть, как оно пенится, когда его наливают в кувшин!.. Снаружи дождь начинал расходиться вовсю, прямо стеной стоял, и кругом снова потемнело, словно день повернул назад, к ночи. Когда открывали дверь, то порывы ветра долетали до кухни, задувая огонь и раскачивая ряды колбасок, подвешенных над очагом…
– Как, сеньор? Да я не отвлекаюсь от своего рассказа ня на секунду… Я говорю обо всем с самого начала, одно цеплялось за другое, и если бы одно не произошло, то не было бы и другого.
– Какие еще оправдания? Мне не в чем оправдываться, потому что я ничего не сделал, а если ты просто видишь то, что происходит у тебя па глазах, то в этом никакой твоей вины нет, хотя бы кому и нужно было потом тебя виноватить.
– Факты?! Факты – вот это все: и то, что происходит вокруг тебя, и то, что внутри тебя. Что было вокруг, прошло, и осталось только то, что было внутри, и оно сидит во мпе, и если вы мне не дадите от него освободиться, то мне все едино: что было и чего не было.
– Боже спаси и сохрани! Я к вам со всяческим уважением, как вы того заслуживаете. Но я говорю как умею, и по – другому я говорить не могу, как тут ни крути. А кроме того, эти самые факты, о которых вы говорите, как ни старайся, а не идут мне на ум один за другим, по порядку, а все вместе и перепутавшись, будто и время все перепуталось, и каждый час перепутался с другим и не хотят распутаться. Еще те вещи, что произошли днем, я могу, если хорошенько подумаю, расставить как‑нибудь по порядку. Но что было ночью… Ночью произошло столько всякого, да еще все так сразу, что мне даже кажется, что не могло хватить па это времени, что это длилось много ночей подряд – или одну ночь, но очень длинную, не разделенную днями, или что все происходило вообще без порядка, что не было никаких «до» и «после», а как – я и сам не могу понять… Притом на меня еще несколько раз накатывала «задумка», а когда она приходит, то я не чувствую времени – и вообще ничего, будто есть я и нет меня…
Так вот, возвращаясь к нашему делу. Тетка, Эскилача как унюхала, что деньги имеются, так соорудила нам яичницу с картошкой, луком и колбасой и еще поджарила перца, и мы там же все и съели, на кухне, прямо у огпя, где погонщики жарили молодые каштаны – они их привезли целый мешок.
– Ну ясно! Я бы и спрашивать об этом не стал ни одного настоящего христианина из этих мест… Что ж нам, всухомятку, что ли, есть? Выпили по нескольку стаканчиков…
– Не знаю, за все платил Клешня, но два – три кувшинчика было, по два стакана каждый, что в общем‑то не много для троих молодых парней из наших мест. Винцо было молодое и так и играло, а потому прошло легко, почти незаметно… Плохо было то, что Окурок уперся: подавай ему еще и бутылку водки – у него‑де насморк… Ну и мы ему чуть – чуть помогли…
Когда мы с этим покончили, то сам я, своей волей, так и не сдвинулся бы оттуда. Так было хорошо сидеть в тепле, есть, пить, слушать шутки погонщиков у очага, который пылал вовсю, а каштаны в нем лопались с треском, а на улице в это время дождь лил как из ведра. Но Окурок уже натянулся как струна, поднял кверху нос, будто нюхал воздух, а голову откинул назад и вобрал в плечи, как горбатый. Сзади на шее у него виднелась незажившая рана, и она ему не давала покою. Из нее все сочилась сукровица, которую он стряхивал пальцами время от времени – и каждый раз при этом ругался. Один из погонщиков его уже спросил, что это за местная болезнь такая: красные волдыри на загривке…
Мы сидели уже больше часа, когда Эскилача отозвала меня в сторонку – а до этого я видел, как она говорила с одним из погонщиков, поглядывая в нашу сторону, – и стала просить, чтобы я, мол, увел отсюда этих забулдыг, которые вылили в себя уже два полуштофа водки и требовали еще; и что, дескать, полицейский наряд делает обход около девяти часов и всегда заходит к ней; и что у нее тут трактир для честных коммерсантов, которые едут на ярмарку, люди все приличные и рассудительные, а не забегаловка для городских кутил и пьяниц; и что вообще мне не мешало бы вернуться к себе домой, то есть хоть к Балаболке, хоть к матери, если уж я не могу в таком виде идти на работу.
Совет был хороший, но от мысли, что мне нужно снова надевать башмаки и ковылять по грязи, с моими‑то живыми волдырями, меня аж в жар бросило. Я так ей это и сказал, и через некоторое время она позвала меня в комнату и заставила снять носки, от чего я света белого не взвидел и проклял даже господа бога, извините за выражение. Потом заставила меня сунуть ноги в таз с горячим чесночным отваром, потом обложила мне их там, где была содрана кожа, листьями подорожника из своего сада, потерев их сначала в руках и смазав, извините за выражение, свинячим жиром, так что я прямо разомлел… Когда она уже кончала меня обхаживать, давая мне непрерывно советы (она ведь подруга моей матери и вообще женщина с большим разумением), то вдруг появились эти двое, уже под здоровой мухой, и ну отпускать всякие гиусные шуточки, потому что застали меня сидящим на кровати. Это они, значит, намекали, что я вроде в полюбовниках у тетки Эскилачи, которая мне в матери годится.
После всей грызни и мордобоя, что были промеж ними, после всех пропущенных стопок и сидения у огня лица у них были распухшие и багровые, как те размалеванные рожи, что носят на карнавале. Когда я их увидел таких, то совсем уж было решил, что больше никуда с ними не иду, но в этот самый момент вбежал один погонщик и затараторил: только что, мол, пришла полиция, ищет каких‑то хулиганов, устроивших большую потасовку утром на глоссе, а раззвонили об этом бабы, которые с утра пораньше идут в город на рынок торговать зеленью. И это, похоже, те же самые драчуны, что подняли дым коромыслом в субботу вечером в трактире Репейника. Я ему не поверил, так как за версту было видно: этот парень из тех, что любят пули лить. Загнул же он о каких‑то торговках, а я ведь прекрасно знал, что никто, кроме шедших с упряжкой, не видел, как эти двое лупили друг друга па чем свет стоит. Погонщики же и распустили об этом слух, потому как люди они – дрянь, и язык у них болтается что твоя тряпка, да и нахальства много, которого всегда наберешься, если шатаешься по свету.
Но так или иначе, пора было смываться… Мы вышли через сад и двинулись по тропинке, что вела задами к мосту Пеламиос, и все время, пока шли, ливень хлестал без передышки. Небо нависало прямо над нашими головами, темное и тяжелое; сплошная стена дождя разрывалась, лишь когда налетали порывы холодного ветра. По берегу Барбаньи мы понемногу дошли до окраин Бургй и там спрятались под мостом. Ребята, которые в трактире налакались так, что едва передвигали ноги, повалились на землю, завернулись в покрывала и через минуту уже спали без задних ног, и при этом храпели как свиньи. Город, казалось, заливало небесными потоками, и не было в них просвета, и от этого делалось грустно на душе. Уже и жаль было, что не выпил больше, потому что – после всего, что было, – я снова чувствовал, как подползает ко мне «задумка» – пока еще вроде издалека, но вот – вот накатит, и сгину я в ее черноте, как всегда бывало…
Когда они проснулись, спустя этак около часу, дождь все так же лил не переставая и день стал еще сумрачней, как будто уже и ночь подступала. Сначала поговорили, куда бы можно было еще двинуть, но поскольку в тпкую погоду все равно никуда не пойдешь, а сидеть просто так, без фокусов, они не могли, то Окурку взбрело в голову предложить подняться в усадьбу Андрада, которая была тут же, рукой подать: перелезть через стену и посмотреть, не выйдет ли барыня. Люди рассказывали, что каждое утро, прямо с зарей, она выходит на галерею, что окружает дом со стороны сада, и кормит птиц, а они, мол, слетаются клевать у нее прямо из рук и поднимают такой гомон, словно говорят с нею по – своему.
Я слышал эти байки – и все их слышали, историю эту, то есть о доне Фернандо де Андрада и его жене, – и поверил в это не больше, чем во все другие россказни, что так и ходят от одного к другому в нашем городе, где лодырь на лодыре… У нас ведь как зарядит дождь на семь месяцев в году, ну, люди и развлекаются тем, что чешут языки, сидя у стола, или вокруг жаровни, или в трактирах и кофейнях, и мусолят без конца одно и то же.
А болтали‑то вот уже много лет – и я это слышал еще мальчишкой, – что наследник имения Андрада, единственный оставшийся в живых, когда все семейство перемерло от грудной чахотки (хворь эта как взялась за них, так и не остановилась, пока всех по одному не свела в могилу), – так вот, наследник‑то провел всю молодость за границей, куда его услали, чтобы хвороба и к нему не прилипла. И рассказывали о нем такое, от чего дух захватывало, как всегда бывает, когда бедные говорят про богатых, а на самом‑то деле все, может быть, и не настолько уж того… И что, мол, играл по – крупному, и амуры имел всякие, и на войне где‑то бывал, среди людей, которые знать о нас не знают, как и мы о них, и что тайком водил дружбу с какой‑то королевой, потому как был, дескать, парень не промах и так хорош собой, что вроде бы другого такого и не сыскать; и что говорил на всех языках, какие только ни есть в мире, всего и не упомнишь… только думаю, что все это были одни сплетни да пересуды всяких кумушек, портных да белошвеек, которых хлебом не корми, а дай только потрепать языком и покопаться в чужом белье… Но если что и впрямь похоже на правду, так это то, что вернулся он, уже порядочно поистаскав– шись в своих странствиях по свету, и предъявил свои права на наследство, которого оставалась еще, говорят, изрядная толика. Сказывают еще, что дела о наследстве он ни с кем здесь не обсуждал, а все ему устроили какие‑то адвокаты, которые сговорились с другими адвокатами, как вырвать из горла у монахов обители Святого Франциска хорошенький кусок имения, что те было заглотнули, когда еще жива была мамаша наследника. Она‑то была, прости господи, дурочка – так люди говорят, хотя это и не моего ума дело. А после этого он, дескать, снова отправился странствовать, куда – один бог ведает, и по прошествии двух лет опять же вернулся – и привез с собой барыню такой дивной красоты, что те немногие, кто ее видел, говорили, что ничего подобного им и не снилось… Но больше никто так ее и не увидел с того самого дня, когда они здесь появились, а будет тому уже лет двенадцать, потому что столько лет назад я впервые об этом услышал. Видно, как вошел де Андрада со своей женой в дом, так закрыл на запор все двери и ни с одной живой душой больше дел не имел. И в городе его никто никогда не видел, даже когда король приезжал, даже когда горел Кузнечный квартал, хотя в тот раз огонь едва не лизал стены его усадьбы – с той стороны ее, что обращена к городу… Болтали еще, что иногда видели его верхом на рассвете – и всегда в стороне от дорог, неподалеку от другого его имения, где– то там, в округе Санта – Крус‑де – Аррабальдо; а бывало, еще и ночью, так что людей аж испуг брал… Болтать болтали многое, но толком никто не мог сказать ни какой он из себя был, ни как был одет, так что все это, наверное, были бабушкины сказки да байки лодырей… Еще рассказывали, что слуги, которых он привез с собою из стран, где мыкался, по – нашему не говорят и что он их якобы меняет каждый год, а то и раньше, если завидит, как кто‑нибудь из них беседует с людьми из города. Но я не знал никого, кто бы с ними хоть когда поговорил; думаю, и это все россказни да сплетни, что распускают люди, которым время девать некуда и у кого одна забота: почесать свой длинный язык… Ну, а еще говорили, что время от времени он куда‑то уезжал, неизвестно куда, и увозил с собой всех людей из имения, кроме госпожи, о которой никто ничего так и не узнал… Одни уверяли, что он ее замуровал заживо в этом доме; ревновал, говорят, даже к воздуху, который ее касается. Она, мол, изменила ему с каким‑то дружком там, в дальних странах, и тогда он силой заставил ее приехать с ним сюда, чтобы держать здесь всю жизнь взаперти, как в тюрьме. Другие клялись, что она уж и умом тронулась от такого с собой обхождения, и даже поговаривали еще, что он ей, дескать, платит за каждый раз, как бывает с ней в супружеских отношениях, ровно девке какой; а некоторые еще и божились, что он, мол, давно убил ее и похоронил в саду… ну, надо знать, как любят люди перемалывать то, что их никаким концом не касается, как говорит моя мать, которая мне и пересказала большую часть всего этого.
Вот об этом‑то и говорили тогда мы втроем, и каждый рассказывал, что знал, и это было точь – в-точь переливать из пустого в порожнее и толочь воду в ступе, но раз некуда было идти, то о чем‑то надо ж было говорить. И тут Окурок уперся, что хочет ее увидеть. И Клешня, которого поначалу не очень занимало, о чем у нас шла речь, хотя и он при этом свое слово вставил, вдруг весь набычился, когда Окурок возьми да и ляпни:
– Ну так вот: что он ее убил – ничего подобного… Ничего подобного, потому что я сам ее видел, своими собственными глазами, года этак два тому…
– Что ты видел, недомерок!.. Приснилось тебе, что ли, или видел ты ее, когда надрался еще больше, чем всегда? – сказал я ему, и не только потому, что не верил, но и чтобы дружок его, который бывает упрямый, как осел, случайно не втемяшил себе в башку, что ему обязательно надо идти с Окурком ради этой его блажи, а ведь тот– то – уж это я точно знаю – один ни за что бы не осмелился.
– А я тебе говорю, что видел ее, вот как вас сейчас!.. Видели ее я и еще Аргаделос…
– …а если не верите, то пойдите к нему на кладбище и спросите сами. Тоже мне, нашел свидетеля!
– Ну да, мы еще поднялись тогда ползком по стене. Было дело на рассвете, накануне мы гуляли, но в тог момент пьяные уже не были, ну, вот как сейчас, потому что у меня уже проходит, так что сам понимаешь… Это было всего одну секундочку, а удержаться наверху я пе смог – силы не хватило, да к тому же и руки ободрал, пока лез. И Аргаделос тоже – вы ведь знаете, какой он был, бедняга, не знаю уж, как только смог взобраться. Всего секунду‑то и видели – и прямо как остолбенели, так, что я даже и не захотел никому потом рассказывать… Говорят, что как‑то еще двое поднялись по стене, но едва они подняли голову над краем стены – вон там, видите, с того места видны окна гостиной, – то им сразу влепили заряд соли из ружья откуда‑то с галереи, так что они и не помнили, как оказались внизу. Один из них был Ламбелашас, а другой – Родейро, литейщик, так мне сказали.
– Не зпаю, верно ли, – вмешался Клешня с серьезным видом, – но то же самое я как‑то слышал и от Аргадело-
са… Я ему не очень поверил: у него всегда начиналось помрачение, стоило ему заговорить о женщинах, – болтают даже, что он от этого и заболел… то есть весь высох от того, что столько о них думал, и уж больше ничего не мог делать – ни днем, ни ночью. И еще он мне сказал, что это была самая распрекрасная женщина, какую он когда‑либо видел, и как увидел ее, так надолго сна лишился.
– Так ведь это же бывает у всех чахоточных: вот один мой брат, что умер от грудной чахотки, так тоже не мог спать…
– Ну, мне уже эти разговоры надоели, – сказал Клешня, и глаза у него отвердели, как всегда бывало, когда он на что‑то решался. – Я вообще‑то полез бы… А то что мы, в конце концов, здесь делаем?
– Я вот не знаю, смогу ли, так меня искусал этот скот, и шея болит – голову не повернешь… Но все равно пойду с вами: покажу, что нужно делать. А может, и я смогу забраться.
– А ты что скажешь? – спросил меня Клешня.
Я немного подумал и сказал:
– Мне сдается, надо быть большим дураком, чтобы идти туда. Да еще в такой дождь… Вы ведь меня знаете, я не из боязни это говорю… Скажу вам откровенно: не верю я в эти басни; все это – для старух и для блаженных… Но коли вам так загорелось… Сам‑то я, ясное дело, не полезу в этих тяжеленных башмаках, да еще с такой болью и чесоткой в ногах… Однако раз уж я во все это ввязался, то и здесь пойду с вами, как положено у Товарищей.
Все слова, что я говорил наперекор его решению, были не отговорки, а чистая правда. С ног у меня будто кожу содрали до кости, и болели они у меня и в ступнях, и выше – чуть ли не до колен. Но такое уж у меня правило: когда ты с товарищами, то или делай то же, что они, пли выходи из компании!
Короче, выбрались мы из‑под моста, бегом перебежали пустырь и оказались в том переулке, что проходит вдоль одной из стен усадьбы Андрада. Тут я поднял голову и увидел, что на эту стену и обезьяна не залезет.
– Ах ты ж проклятый! – прошипел Окурок. – Смотри ты, ведь он же, значит, приказал обтесать камни и заштукатурить все швы… В прошлый раз так не было! Ношли в обход – может, найдем другое место, где подняться.
Мы побежали вдоль стены, которая там закругляется, и вскоре увидели за кучей свеженарытой земли большую дыру, которая уходила прямо под стену, будто кто‑то здесь собирался заложить мину. Рабочих никого не было – понятно, ушли от дождя. Минуту мы раздумывали, что бы это такое могло быть, пока до нас не дошло, что здесь будут подводить к усадьбе воду, вот и роют канавы, как и у многих других домов; и говорят, скоро у богатых будут бить ключи прямо в доме – ну, я‑то не поверю, пока своими глазами не увижу… И хотя было ясно как день, что мы вываляемся в грязи по уши, мы все же полезли в яму и, проползши несколько шагов, увидели небо и верхушки деревьев уже через другую дыру, которая уходила отвесно вверх.
– Стань сюда, – приказал Клешня тем самым командирским тоном, который появлялся у него всегда, когда начиналось какое‑нибудь дело, и тогда уж он никаких возражений не признавал. Я стал немного враскорячку, а Клешня набросил мне покрывало на спину, а сам взобрался мне на плечи и таким вот манером приподнялся над краем ямы, повиснув на локтях. Некоторое время он там водил головой, а потом вдруг спрыгнул разом и замер, прижавшись к стене и глядя на нас не мигая.
– Там она! – пробормотал он заплетающимся от испуга языком.
– Кто?
– Женщина, ну, барыня эта…
– А я вам что говорил? – зашептал Окурок, как будто сам был ошарашен тем, что все это оказалось правдой. – Да ты хорошо ее видел?
– Боже мой, да такого чуда просто на свете не бывает! У меня аж дух сперло…
– Брось трепаться… Я уже двадцать четыре года на свете живу – и ни в каких ведьм больше не верю.
– …боже ты мой! – продолжал он говорить, будто нас и не слышал. – Ну‑ка, стань сюда, дай еще раз па нее посмотрю.
– Коли так, то я тоже хочу посмотреть, что тут такого особепного.
Тут Аладио полез в карман овчины и вытащил бутылку водки, которую он снер в трактире, и мы сделали по паре хороших глотков для храбрости. Потом подобрали несколько палок, что там валялись, и стали их втыкать одну за другой в мягкую стенку ямы, пока не получилось что‑то вроде лестницы. Я снял башмаки, связал их шнурками, чтобы можно было повесить на шею, и поднялся первым. Яма выходила в заросли камелий, такие густые и темные, что цветы где‑то вверху, казалось, полыхали разноцветными огоньками. В тот момент мне вдруг стало страшно, как будто вот – вот явится какая‑нибудь чертовщина с того света – на этом‑то свете я ничего не боюсь и ни от чего не бегаю. Тяжелые капли дождя разбивались о листья камелий со звуком как удар грома. Я не решился поднять голову, пока не поднимутся другие, а потом мне вдруг захотелось спуститься, так и не взглянув. Но тут и они вылезли и замерли рядом со мной как завороженные.
– Ну что? – проговорил я едва слышно, толкая локтем Клешню.
– Смотри вон туда. – И он показал в просвет в самшитовой изгороди.
Мы посмотрели туда… Там, на галерее, одно окпо было поднято, и за ним виднелась женщина – такой красоты, какую я и на картинке никогда не видывал. Казалось, что она так и светится, никого не ослепляя, как пречистая дева на небесах. Была она вся белая – белая и с черными волосами… Голые руки, все в драгоценностях, она положила на подоконник, словно нарочно хотела, чтобы их залило дождем. Платье на ней было белое, как она сама, и слишком легкое для такой погоды, как будто и холод ей нипочем. На голове у нее была легкая мантилья или вуаль голубого цвета, и концы ее свешивались в окпо и трепыхались на ветру, и казалось, что они единственное, что есть в этой женщине живого, потому что сама она сидела не шевелясь. Она улыбалась, глядя в нашу сторону, но ее глаза, черные, большие и широко раскрытые, смотрели не мигая, даже ресницы не шелохнутся, от чего тоже было жутковато…
И тут, сквозь матовые стекла, мы увидели, как по галерее идет мужчина, и снова съежились, но все глазели и глазели. Через несколько мгновений он подошел к окну и стал рядом с ней. Такой высокий господин, очень худой, с длинной рыжей бородой, а одет был в длинный балахон, будто священник или монах. В зубах у него была длинная сигара, а глаза беспокойные и испуганные, ровно у дурачка какого. Глянул он в сад и тут же залопотал как‑то по – непонятному; временами и голоса‑то не было слышно, а видно было только, что все шевелит губами, и говорит, и говорит… Положил руку на голову прекрасной этой госпожи и мотнул бородой в сторону сада, как будто ей что‑то показывает, а сам все бормочет без конца, и явно что‑то пакостное, хотя красивая барыня ему не отвечала ни слова и не переставала улыбаться… Потом вдруг схватил ее сильно за плечо и толкнул назад одним движением, правда не опрокинув при этом, так что надо думать, она сидела па какой‑нибудь каталке. Потом вылез снова – и все говорит этак быстро – быстро, да и не говорит уж, а кричит, и стал рвать у себя волосы из бороды и потом сдувать их с ладони, и при этом еще дышит тяжело… А потом вдруг расхохотался так, что у нас мороз по коже пошел, взмахнул руками к пебу и захлопнул окпо с таким ударом, что не знаю, как только не посыпались все стекла.
Меня все это так поразило, что уж и не помню, как ставил ноги на ступеньки, помню только, что оказался на дне ямы, задницей в глине, а сам трясусь, как старый паралитик. Ребята тоже скатились вниз – не помню, раньше или позже, – и все мы мокрые, будто из пекарни выскочили. Потом, не говоря ни слова, выпрямились, приняли еще по хорошему глотку из бутылки, и когда уже совсем готовы были сматываться, то услышали вдруг выстрел из ружья, и на нас попадали сверху клочки листьев камелии…
– Да, сеньор, все это правда, и все произошло именно так, как я вам только что сказал. Клянусь вам памятью моего покойного отца…
– Нет, сеньор, нет у меня охоты ни есть, ни чего‑либо еще, и не устал я вовсе. И потом, когда я говорю об этих вещах, то чувствую, что меня уже не берет «задумка» – а то ведь все время, что меня продержали взаперти, в участке, она меня прямо‑таки заездила, и даже думать не давала о том, что произошло.
– Ну, как скажете, лишь бы только мне позволили побыть здесь. Сделайте мне такое одолжение, прошу вас. Если меня снова сведут в участок, просто не знаю, что произойдет… Уж лучше пусть меня сразу отведут в тюрьму. Молодому парню, да с горячей кровью, когда его бьют По лицу, а у него руки в наручниках, то прямо хоть ложись и помирай в тот же самый момент… Это не по – людски, и не знаю, как это есть люди, и христиане, которые могут делать такое другим людям, и тоже христианам. Так что прошу вас как о милости…
– Бог вас вознаградит, сеньор, бог вас за все вознаградит… И все будет так, как вы скажете… И до скорого, если будет на то воля божья…