Текст книги "Спокойные времена"
Автор книги: Альфонсас Беляускас
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 28 страниц)
ГЛАВА ВТОРАЯ
«Паук полз по стене, и он видел этого паука, хотя было совсем темно. Хотя лежал с закрытыми глазами. И он знал, что тут есть стена. Это было уже много.
– Марго!.. – позвал он.
Никто не ответил.
– Марго… паук…
– А сам?
– Не могу. Не достану.
Он поднял руку, вернее – попытался поднять. Но, хотя и чувствовал, что рука эта там, где ей надлежит быть – сбоку, ниже плеча, – не мог и пошевелить ею. Пальцы не гнулись. Колени тоже. Все замерло.
– Он задушит меня, Марго!
Полная тишина.
– Марго, он задушит!
– Не задушит. Если Даубарас не задушил…
– Даубарас? Этот чурбан Даубарас! За что? За что? Ведь я передал его письмо… Ведь я оставил Мету ему! Оставил! Оставил! За что ему душить меня… Даубарасу?.. Да где я? Где? Марго, Мета, – где?..»
Женщина оторвала взгляд от бумаги, от листов, разложенных, как карты у гадалки, на коленях. Оглянулась, будто чего-то искала в комнате, – может, голос, который только что услышала: «Марго, Мета, – где?..»
«Здесь, все здесь да здесь, – шевельнулись губы – сухие, бледные, даже синюшные, – куда мне деваться…» И попыталась устроиться поудобнее – в широком и глубоком кресле за столом, заваленным бумагами, книгами, папками, чернильницами, скрепками, дыроколами и прочим хламом, под широким; желтым колпаком торшера, где она сидела, подобрав к самому подбородку колени, обтянутые синим шерстяным тренировочным костюмом; глаза блестят, даже горят. Но не от любопытства и не от волнения от захватывающего чтения – в них светятся лишь колючие, тусклые, застывшие в уголках льдышки угрюмого безразличия; ей и впрямь зябко. «Брр…» – ежится, еще раз пробегает глазами шуршащие под рукой страницы, – может, видит паука, мохнатого и рыжего, а может, что-то вспоминает, совсем иное: скоро три… Уже три – стрелка движется неумолимо, маятник отбрасывает неприветливые осенние блики, секунды тикают глухо, как судьба. Какая? Чья? Три… Женщина тряхнула волосами – давно не чесанными, беспорядочно свалявшимися, жирными, с серым налетом, – поправила их, равнодушным движением усталого человека отвела их с глаз и снова склонилась над листками. Три часа…
«Он раскрыл рот и попытался крикнуть громче, но тут увидел ее – Марго, даже не Марго вовсе, а Мету, которая вошла – вбежала бегом – и одним махом смела со стены поганого паука – разбухшего, волосатого, с множеством ног и щупалец, с четким желтым крестом на спине; глаза у паука тоже были желтые, выпученные, отвратительно безобразные; почему-то у него было круглое человеческое лицо, и улыбка – теперь она пялилась с некрашеного, но добела вытертого деревенского пола.
– Я говорила: не пей.
«Марго? Мета? Нет, Соната; говорила тебе – не пей. Откуда она здесь?»
– Слушай, где я?
– Не все ли равно!
«Не Соната. И не Мета. Кто?»
– Все равно.
– Как все равно?
– Так.
«И не Марго, черт побери!»
– Что?!
– Все равно.
– Нет! Нет! Нет!.. – Он напрягся и попытался сесть, но ощутил дикую, резкую боль в боку – будто насквозь проткнули чем-то горячим и очень острым – и, даже не подняв головы, рухнул назад. – Нет! Нет! Не-ет!..
Пошевельнулся и сообразил: на телеге. Он лежит на подводе, весь закиданный сеном и соломой, как жердь на сеновале, и сам чувствует, как задыхается от пыли и духоты и как кто-то тычет в него острым; тычет словно не в него, а в кого-то другого, но боль он ощущает; телега грохочет и подпрыгивает на мостовой – точно катится по капустным кочанам, рассыпанным по лесу, а то и по сахарной свекле – много ее в здешних краях; он валяется под сеном или под соломой, которая колет лицо, царапает глаза, в пыли и духоте, а острые раскаленные спицы вонзаются в его тело, в его, его, не чье-нибудь – разве чувствуешь боль, когда колют не тебя, а другого? разве тогда больно? – протыкают, точно шкварку вилкой, норовя поддеть и вытащить из этого сена – вон из этой телеги; в глазах потемнело, зубы так и вдавились в десны.
– Убирайтесь! А ну, пошли отсюда! Собаки! Пьяные рыла!.. – расслышал он и понял, что кричит она – та женщина, которая подобрала его на дороге, когда бойцы отряда велели обождать и когда он, так и не дождавшись их до самого вечера, выполз из-за куста можжевельника и попросился, чтобы подвезла эта молодая, круглолицая, закутанная в большой пестрый плат женщина; глаза у нее были удивленные и светлые – задумчивые и малость испуганные глаза уроженки лесистой Сувалкии. «Да побыстрей ворочайся ты, быстрей, студент…» Студент? Почему «студент»? «Все вы такие! Быстро! Быстро!» – повторила она и хлестнула лошадей; те дернули телегу кверху и припустили во весь опор, брызнули мелкие камешки, посыпались искры. «Быстрей!» Но они догнали, те, что палили, а то и другие, ожидавшие в засаде; уже за лесом, в темноте, остановили. Кто?.. Начене. Кто-кто? Оне, что ли? Пора бы знать в лицо. Ишь чего, упомнишь вас всех. Да уж не всех. Всех! Чего везешь? Давай повежливей, бабонька, гробы нынче недешевы. Спроси у Райниса, он тебе скажет, почем. Какого тебе Райниса, ягодка? Того самого, пора знать. Какого тебе еще Райниса, холера тебя возьми, пошуруй, Раполас, душа моя, в сене-то… Крепче, крепче, веселей, добрый молодец, вдруг там бекончик… или бидончик… Не лезь, зараза! Пошел! Ах ты, сука патлатая, да за такие слова… Заразы! Собаки! Пьяные рыла! Вот я Райнису! Райнису? Что, ты его знаешь?! Братцы, да ведь это… братцы, это же сама… язва… его бабонька, говорю… А!..
Это он застонал от резкой боли в боку, и он это знал, но зубы уже как будто вонзались корнями в мозг, пробуравив ледяные десны, а язык был как деревянный, не ворочался, поэтому никто не услышал его стона; грозно шумел, хлестал дождь. Он не знал, откуда эта темень, только что было светло, и откуда этот дождь – здесь, под этим мраком, под духотой и соломой, и что это за вода так шумит – с хлюпаньем и звоном, и откуда этот гром, грянувший как из пушки прямо над ухом; но и через солому он видел желтый кружок фонарика и поблескивающие глаза этой женщины. Гады! Своих не узнаете… меня, сволочи, не признали? Да как тут признаешь, темнотища… А может, найдется, ягодка, бидончик свекловушечки… не порожняком же гонишь на ночь глядя!.. Но твоя забота, пес шелудивый! Не твоя! Не твоя поганая забота! И знай, куда суешь свое вонючее рыло! В чью телегу! Чуешь, что мелет твой поганый язык? Ах ты, хозяюшка любезная, для родины… чего только не…
Но-о! Но-о!.. Запрыгали колеса. Быстрей, быстрей, но-о!..
По камням и ухабам, как по капустным кочанам, а то и по булыгам сахарной свеклы, много ее в здешних краях, по выбоинам и канавам… Вспышки, какое-то полыхание вокруг: не то фонари, не то молнии, не то горящие, злые, полные какой-то белой, накаленной ярости глаза этой женщины с кнутом, в огромном платке… Жив ты или нет, жив или нет – спрашивают эти глаза, а может, ничего не спрашивают, молчат; но-но, черти вы окаянные, падаль вонючая, пошли-и!..
– Где я?
– Не все ли равно тебе!
– Нет!
– Говорю: все равно.
Не телега, нет. Стена. Совсем рядом, прямо у лица. Близко. Черная, невидимая, но ощутимая – стена. И ночь. Тягучая, липкая, вбирающая в себя звук. Точно губка вокруг лица. Склизкая, гадкая, смердящая. Острый запах навоза. Или мочи. Ночь и стена. Тряпье. Закисшее. Насквозь вонючее. Чужое. А то и мое. Все едино: ветошь. Рванье. И еще запах. Что-то гниющее. Может, картошка, еще прошлогодняя. Плесень. Или время. Куда-то сгинувшее. Сгнившее. Проплесневевшее. Кому-то, чему-то отданное. Кому, чему?..
…Студент? Корреспондент? Дурак!..
«Ты, студент, у нас тут…»
«Хочу вместе со всеми…»
«Чтоб со всеми – кишка тонка…»
«Простите, я не согласен…»
«Не дошло? Говорю: кишка у тебя тонка. У нас, учти, постреливают».
«И под Орлом стреляли! – воскликнул он. – И как еще стреляли, товарищ Шачкус!»
«А тут, говорю, компот, да не тот. С книжечкой – на операцию! С блокнотиком!.. А как обороняться будешь, если что?..»
«Найду чем».
«Он карандашиком, товарищ командир… в глаз…»
«Кто это сунется к тебе прямо рылом?..»
«Уж он подденет! Насквозь проткнет!»
«Ха-ха-ха!»
«Не ваша забота!»
«А чья же?»
«Раз уж пристал к нам точно этот самый лист…»
«Я в командировке, ясно? – выкрикнул так громко, что по сей миг слышит. – И вы обязаны позаботиться. Так мне сказали в редакции».
«Сказали… Хорошо им говорить, в тепле, за столом сидючи!.. Был тут один, будка что Пренайский карьер… И все – романтика да борьба… Пошатался бы с ночку вроде нас, ребята, небось, и романтика бы побоку, и вся блажь… Радовался бы, что ноги унес…»
«Эх, товарищ командир, сейчас глоточек бы, для сугреву…»
«Если б вам хватило его… глоточка… Пускай ее кулачье дует… Организмы отравляет… Поняли, братцы?»
«Есть, товарищ командир! Бочками – это пускай кулачье… мироеды проклятые… Хоть цистернами…»
«Давайте, братцы, коли живы будем… соберемся все вместе и закатимся в приличный ресторан… в Каунасе или в столице…»
«Тогда и вы с нами выпьете, товарищ командир… Заставим… А то как же – целы, невредимы, в приличном ресторане…»
«Там видно будет. А пока… – командир стукнул автоматом по голенищу сапога. – Хотя до меня и дошло, студент, что ты тоже стаканчиком не брезгуешь…»
«Не ваше дело!»
«Ого, какой прыткий! «Не ваше»… А если нынче все дела – наши, тогда что? Да знаешь ты, сколько таких вот своей дурной башкой поплатились? «Не ваше»… Так что давай читай свою книжоночку, а мы… А мы заглянем вон к тому кулачишке… Может, и выпьем, если даст… Я этой пакости в рот не беру, а вот другим… И поесть, попить… Ежели поднесут… И об жизни поболтаем… ясно, если хозяин пожелает… Если снизойдет… У него, говорят, студент… ого… Ну, ты обожди тут… Мы сейчас… Раз-два. По-быстрому…»
Шаги. Запах пота. Постукивание оружия – разбирают. Тишина.
Можжевельник, солнце сквозь облако. Осеннее, нелюбезное. Пистолет из фондов редакции, для командированных. «Вальтер». Где-то подобрали. Тронутый ржой и, ясное дело, незарегистрированный. Посмотрим! Посмотрим, посмотрим… Ах, отрава, дает осечку… И кой черт засадил в эту глотку патрон «ТТ»? В гнездо «вальтера»! Ну и грамотей! В потроха бы ему, в потроха, в потроха…
Что делать, а, Шачкус?
Молчишь?
Молчу и я. Пока молчу, хотя ужас как охота завыть!..
А вот и вечер, сунулся к деревьям. Подступает к можжевельнику. Наползает на дорогу. Ложится.
Теперь пожалуйста – можешь выть. Если не боишься. Если это, по-твоему, поможет. Волком вой!
А их все нет. Они там. Беседуют об жизни. Мироедов перевоспитывают. Или шуруют в кулацком амбаре: госпоставки в нашей волости, как вам известно… А то и выпивают… Лопают яичницу с жирнющими шкварками (э-хе-хе). И давно забыли, что здесь, «в можжухе»…
Едут? Они?
«Но-о! У, падлы вонючие, дохлятины, но-о!»
Нет, не они… Не Шачкус… Им не к спеху! Воспитывают. Или шуруют. Или набивают брюхо кулацкой жратвой. Или убрались куда надо…
Забыли!
Что ж, если на то пошло…
«Может, вы, товарищ, меня хотя бы до городка…»
«Товарищ? Тпру! Я-то? Кому ж это я товарищ?..»
И насквозь прошивает глазищами – из-под большого пестрого платка, в который она вся замотана, – злыми, с белым, холодным блеском, неприязненными глазами.
«Будете мне, если хотя бы до городка… бедного студента…»
«Развелось вас нынче… студентов… – улыбнулась из-под платка, криво, сердито. – На каждом углу… знаем таких!..»
«Вот видите… у знакомых и разговор короче…»
«Полезай, полезай… все вы такие! Да побыстрей ворочайся ты, быстрей… студент… Живо! Живо! Но-о! Но-о! Быстрей!»
Тра-та-та!.. Ззз-взм!..
«Я тебе родня, ясно? Двоюродный брат, поняла? Двоюродный брат с тобой! Или просто брат! Племянник!..»
«Но-о! Но-о!.. Ложись! Мордой, мордой вниз, братишечка, на самые доски, племяшечка! Под солому! Быстро! Полезай, полезай! Но-о!..»
Охапка сена. Или соломы, сухого клевера… Еще кучка, еще. Шлеп – попону на голову.
«А книга? Остановитесь! Книгу оставил!..»
«Молчи!»
Тра-та-та!..
Ззз-взм!..
Не телега, нет, – стена. Паук… Скажите, где он, паук, – только что прополз по стене, я его прямо кожей почувствовал… Он с желтыми глазами и с желтым крестом на спине. Его скинули? На пол? Да, я видел. Где он? И пол… где? И где все? Ведь тут ничего нет – ни людей, ни можжевельника, ни телеги… Ни паука, ни…
– Марго! Марго! Ма-ар-го-о!..
Тишина. Тишина. Вязкая. Тягучая. Бесцветная. Как на кладбище. Как на кладбище. Тоска. Тоска. Тоска.
– Ме-е-е-та!..
Взм!.. Тра-та-та!.. Ззз-взм…
Не слышит. Не видит. Не знает, где я. Никто не слышит, никто не знает… Даже я. Даже я. Даже я.
Я жив? Существую ли я? И где? Черт, черт, где же я? В какой кромешной ночи? В какой заварухе? Где?
Ладно, ладно. Молчите. Вы себе молчите, а я обожду. Я шевельну пальцами. Сожму их в кулак. Я… Ай! Ай!
И, кажется, очнулся: весь в поту, весь в лихорадке, весь – сплошная боль.
Умер? Я? Какой вздор! Мертвые, говорят, не чувствуют боли. Говорят, но я не знаю. Еще не умирал. До сих пор нет. Ни под Орлом, ни…
– Жив! Я жив, люди! Ибо знаю это! Ибо мыслю. Cogito, ergo sum[18]18
Мыслю, следовательно, существую (лат.).
[Закрыть]. Это еще что? Откуда эти слова? Чужие, невесть откуда всплывшие. Cogito, ergo sum. Cogito… Ax, это из другого мира. Из совсем-совсем другого. Где я был, но где теперь нет меня. Давно нет. Давно. Давным-давно… А!
Штык на карабине, фонарик… Здесь, вот уже здесь, уже… Висит, как на нитке, скользит вниз… Обдает холодом, смертью… Взм… Теперь жаром – внезапно жаркой волной, волной боли через все тело насквозь, едва попытался двинуться, едва лишь подумал… А!
– Мета, Мета! А!.. Марго! Марго! Ме-е-ета!..»
И она отшатнулась, точно пронзили ее самое – женщину в просторном кресле под желтым торшером на топкой ножке: резко запрокинула голову, лицо исказилось гримасой боли: раздраженное и злое. «Марго, Мета, а!.. Марго!» Женщина прищурилась, сомкнула ресницы, точно замыкая ими глаза, увидевшие слишком много; Марго мелькнула и исчезла как сон, как молния или мираж… но Мета… Знаю, знаю, знаю! До малейшей черточки на лице, до последней морщинки, до запаха пота… Хоть и в глаза не видала, избегала встречаться, не хотела, а то и боялась, возможно… Двадцать пять лет боялась я этой встречи с ней и двадцать пять лет ждала. Теперь… спасибо, мой родной, спасибо! Только этого мне и не хватало – этих листков. И знала я, чуяла, что они есть, знала: пишешь, ты все время что-то пишешь, пишешь, пишешь и пишешь, хотя и молчишь, скрываешь от меня; пишешь что-то, чего я не знаю, не должна знать, чего никому не показываешь, – а пишешь каждый день, пишешь для себя; и вот наконец узнала! Что и о чем… Что ты думаешь. И чего по-прежнему боишься. Да, да, боишься, будто не знаю я тебя! И боишься даже сейчас, когда мы все изменились, когда время как будто все сгладило; знал бы ты, как я ненавижу ее! Ее, Мету, которая осталась в тебе, – хотя ты и пишешь совсем о другом, говоришь о другом; хотя и утверждаешь сам, что забыл ее, я и не спрашиваю; ее, прошедшую все дороги, все видевшую, все изведавшую, любившую разных мужчин и вдруг умершую, умершую уже давно, – но умершую я еще больше ненавижу. Потому что знаю: для тебя она никогда не будет ни старой, ни дряхлой, ни некрасивой, ни болящей; она осталась для тебя вечно молодой, манящей и вожделенной, такой, какой была; а я такая, как сейчас. Но и такая я имею то преимущество, что все еще живу – живу, живу, живу! – хотя давно уж не та, что была, когда мы с тобой познакомились, пусть больная, увядшая, скрученная болями, а все живая; я здесь, и уж одним этим нужна тебе. Нужна? Во всяком случае, побольше, чем та, мертвая; живая всегда нужней, хоть ты и бежишь от меня, не хочешь быть рядом, хоть и…
Вдруг она вздрогнула, эта женщина в кресле, похожая на птицу в гнезде, широко раскрыла глаза: шаги? На улице? И будто кто-то в темноте ищет ощупью дверную ручку… Кто?
«Кто там?» – захотела крикнуть, медленно поворачиваясь к двери, но промолчала. Ясное дело, послышалось. Померещилось. Бывает и так. И иначе. Все от одиночества.
Говорят: завести кота. Лучше всего – сибирского, хвост трубой, а за неимением сойдет и простой. Все-таки живая тварь. Все-таки знаешь: дышит рядом. И ты не одна дома. Или собаку. Нет, та много лает, а ты и так вздрагиваешь от каждого шороха. От скрипа двери. От стука ставни. От телефонного звонка, от него постоянно: все-то тебе кажется, что сообщат что-нибудь страшное; от покашливания в кулак, от шелеста деревьев, от… От всего на свете! И всегда. Давно… С тех пор…
Нет, нет, нет! Нельзя обо всем сразу… Человек может вытерпеть многое, но только тогда, когда это нужно. Когда без этого нельзя. А пока…
Лучше скажи; зачем ты здесь? В этой комнате? Зачем засела и ждешь, чего ждешь? Зачем волнуешься, злишься? Что от этого изменится? И почему не наверху, в гостиной, не в спальне, не в кухне. Ведь и там светло, ты оставила свет, потому что тебе всегда кажется, что если вдруг пожалует та самая… безносая с косой, то не осмелится при электрическом свете…
Фу-ты… ну-ты! Поехала! Остановись, душа моя, не забывай: ты совсем одна… думай о чем-нибудь другом… Как советуют врачи: о чем-нибудь другом…
О чем?
Этого они мне не говорят, этого и они не знают…
И лишь в одной комнате – там, наверху, – темно. Как всегда. И – как всегда – я стараюсь туда не заглядывать, потому как там… Да там от одного лишь табачного смрада… от противного густенного дыма можно лишиться сознания… Так и случилось однажды, хотя об этом я и не заикнулась ни ему, ни ей. Встала сама. Меня вырвало. Я растерла виски спиртом. Сама легла в постель. Сейчас, проходя мимо комнаты, стараюсь туда не заглядывать, чувствую, как вот-вот вывернет наизнанку… и сразу мерещится, что там… что там и подстерегает меня нежеланная гостья… которая уже однажды снилась… и как раз в той комнате…
Пора принять таблеточку, дорогая. Самое время. Пожалуй, ту, от бессонницы, а то и…
Ах, знаю, знаю. Давно знаю, от чего. И еще знаю, что никакая таблетка не снимет моей боли. Больше помогает смех – когда сама над собой посмеешься. Над своими иллюзиями. Над неудавшейся жизнью. Над собственной слабостью. Едкий, иронический, горький, как полынь: пусть раздирается рот в улыбке, пусть хоть кишки вывалятся наружу… Но смех этот должен быть злее боли – той, что долгие годы угрюмо и безжалостно, как червь точит дерево, сверлит, грызет несчастное сердце; уж поверьте, горше нее ничего на свете…
Что ж, дорогая, таблетка проглочена, а что толку…
«Мета, Мета! Марго! Марго! Ме-е-та-а!»
Даже имена не меняет. Все оставил. Почему. Зачем?
Пальцы сами заерзали среди листов, будто пытаясь нащупать все эти скулы, щеки, носы, глаза вынырнувших из прошлого людей. Она не читает дальше – зачем? – она видит. Смотрит широко раскрытыми, потускневшими глазами, из которых годы вытравили влажно-фиалковую синеву, которая так нравилась всем (остались одни воспоминания), и отчетливо видит: куст можжевельника, за ним прячется длинноногий парнишка (из Каунаса, из Каунаса он), видит и каменистую, будто заваленную сахарной свеклой, дорогу (о, сколько хожено!), серую тьму, мириадами свинцовых брызг хлынувшую на лес, видит сувалкийскую пароконную телегу… И эту тетку в пестрой деревенской шали с бахромой – не только еще не старую, но даже совсем молодую, круглолицую, смазливую бабенку; и лошадей, и пар, что валит от их морд; и телегу – с длинным, далеко выпирающим вперед дышлом, крепкую телегу, с широкими грядками, меж которых можно уместить хоть два свиных закута, а на поддугах, прямо на гремящих досках, под ворохом сена и соломы – да еще придавленный попоной – судорожно сжимает в руке никчемный редакционный «вальтерок», испуганный, скорченный, весь поглощенный одной-единственной мыслью – выжить; он ежится…
«Кто такой?..» – завела разговор Ирка.
«Этот самый, слыхала? Ну, из Каунаса. Корреспондент».
«Тот, что, говорят, выпивает?..»
«А кто в наше время не пьет, скажи? Какой мужчина?»
«Да хотя бы твой Винцукас. Никогда не видела, чтобы он…»
«Верно. Винцукас другой…»
«Получше?»
«Сама знаешь, какой».
«Знаю: чудной. Хотя сразу видно – талантливый… Послушай, Мартушка, а он, случаем, тебе письма… в стихах… Ну, Винцукас твой…»
«Да, он говорит, так ему легче… Только с чего ты взяла, что мой? С таким же успехом – твой…»
«Твой, твой, не отпирайся… Чтоб мне счастья не видать!»
«Не шути. Винцукас очень добрый».
«Знаю… Вы знакомы с детства, а я с ним только через тебя… Уж, видно, Мартушка, это судьба – чтобы мы втроем…»
«Что ж, мы с ним в один день в комсомол… а это кое-что значит… И потом… Вместе работали…»
«Да что ты оправдываешься, Марта? Твой – вот и держи! А этот, из Каунаса… такой вечно печальный… Хоть бы познакомила… Или ты ревнуешь? Выходит, и этот, Мартушка, твой?»
«Дура!.. За кого ты меня принимаешь?»
«За лучшую подругу… за кого… Хотя говорят, он все больше с Фульгентасом… беседует…»
«Все они…»
«Выгораживаешь? Уже стараешься?»
«Просто говорю…»
«И пожалуйста… Только скажи: почему с Фульгентасом? С этим чертовым старым холостяком Фульгентом? Ты знаешь, Фульгентик… вроде бы собирался жениться… И даже, говорят, женился… да вдруг, моя золотая, выяснилось, что он вроде бы не совсем мужик…»
«Как это?»
«А так, такого женить – что собаку овсом кормить… Хотя он и не виноват – мальчонкой на мельнице в ремни попал… и…»
«Ну тебя! Не болтай…»
«А ты что, в ханжи записалась? В костельный хор, что ли?..»
«Дура ты, Ирка, правда ненормальная… Как можно о таких вещах…»
«А о чем можно? Небось не с малюткой разговариваю. Не с пионерками твоими. Не с костельным хором…»
«Ну тебя!..»
«Ты же не к Фульгентасу бегаешь, Мартушка! Что Фульгентас – ему бы только языком чесать да водку глотать…»
«Ирка! Или заткнись, или я… не посмотрю, что приятельница…»
«В газету пожалуешься? Он стоит твоей любви, этот корреспондентик. Уверяю тебя, Марта… не беда, что уныл… И если бы я жила по соседству, вроде тебя…»
«Ирка!..»
«Что, моя золотая, что? Скажешь, я неправду говорю? Вру, да? Учти, я на три года тебя старше. Ну, на два – это кое-что значит… За мной даже лейтенант Шачкус одно время бегал… Арестую, говорит, когда я с ним на танцы не пошла…»
«Ну, Шачкус!.. Тот и за мной…»
«Вот видишь… Ты представить себе не можешь, какая важная штука – опыт и как он помогает женщине в ее трудной жизни…»
«Ты, Ирка, сегодня треплешься, как наша Дарата… Есть у нас уборщица – эта тема просто ее конек…»
«Разве не ты начала? Ты сама затеяла весь этот разговор!»
«Какой разговор, Ирка?»
«Про корреспондента. Что! Ведь ты его хорошо знаешь, правда? Очень даже хорошо, Мартушка. И ступай, езжай к кому хочешь – мне-то что! К Винцукасу или к… Ведь это правда, что в Каунасе… ты с этим корреспондентом… на вечере или еще где-то там…»
«Опять… Дарата?..»
«Не все ли равно, кто… Если правда… А ведь правда, Мартушка, а? Правда?»
«Верь Даратиным словам…»
«С какой стати! Я тебе верю, подружке своей… И своему чутью, своему женскому нюху…»
«Не знаю… не знаю…»
«Знаешь, золотая, не отпирайся… И еще говорят, ты почти каждый день…»
«Каждый день? Я?»
«Ага… Ты уж не сердись, деточка, люди мигом всё… Ой, дойдет до Винцукаса… тут уж нага поэт… разнесчастный…»
«Что дойдет?»
«Что ты с этим корреспондентом… с приятелем нашего забулдыги Фульгентаса…»
«Ну, завела музыку, Ирена! Хватит! Перемени пластинку!»
«Если тебе так трудно о нем говорить…»
«О нем? Совсем не трудно! Тоже мне! А у тебя малость в голове помутилось, вот что я тебе скажу!»
«У меня? Ох нет, Мартушка, у меня в голове светлым-светло… А могу и помолчать, если неугодно слушать… если, по-твоему, лучшая подруга не имеет права выложить, что о тебе говорят. Ведь в нашем городе, дорогая Марта, и за угол потихоньку не сходишь… сразу все под бабий прожектор… Все у нас как на ладони, и всем до всего есть дело… Ох уж в этом нашем славном деревенском городке…»








