Текст книги "Спокойные времена"
Автор книги: Альфонсас Беляускас
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 28 страниц)
«Ты о школе? Помню, помню…»
«Это еще полбеды. Настоящая беготня пошла потом…»
«Что-то я слышала…»
«Что-то?.. – Он прищурился. – Да… поймали и меня… попался зайчик…»
«Потом ты где-то… вместе с матерью…»
«Будто не знаете! – Ализас снова улыбнулся, но как бы через силу, а потом взглянул на меня в упор. – Ничего не где-то, а у братьев зырян… у коми… Уголь копал…»
«Ты?»
«Я… и другие тоже… Даже слабые копали, а я… спортсмен…»
«Ты… занимался спортом?»
Он махнул рукой, вернее – одними пальцами, которые чуть отнял от заостренного подбородка, красного от тщательного бритья или от привычки потирать ладонью; может, недавно он носил бороду (это было модно) и поглаживал это место по привычке, да мало ли отчего.
«Некому было стоять на воротах, ну и… Спортсменам можно было хоть ездить свободно… Но вам это не должно быть интересно…»
«Почему? О своих учениках… всегда… А мать?»
Я задала этот вопрос как бы между прочим, но голос мой прозвучал странно. Она все еще интриговала меня, эта Начене, как ни старалась я ее забыть – забыть напрочь, будто ее и не было на свете; я даже слышать о ней не желала, а тем более – говорить о ней с Ауримасом, который при одном лишь упоминании ее имени вспыхивал как спичка. Но здесь не было Ауримаса.
Он ответил не сразу.
«Да ведь мы с ней… редко…»
«С родной матерью?»
«А разве так не бывает? Не повезло ей в жизни…»
«Почему же?» – чуть не сорвалось с языка, но я вовремя удержалась, и правильно сделала… Будто не знаю. Уже одно то, что ее муженек – бандит…
Помолчали. Но молчание было напряженное, фальшивое, даже неприязненное.
«Я рада, что хоть для тебя все обошлось… – сказала я и чокнулась с ним. – Так, наверное, и должно было случиться…»
«Ну, случиться могло по-всякому…»
«По-всякому?»
«Как всегда и везде… – Он снова улыбнулся, я заметила, как блеснули металлические коронки. – Если не ухватишься обеими руками… не вцепишься в жизнь… тут же выходишь из игры…»
«Ты и сейчас так настроен?»
«И сейчас… – кивнул он. – Давайте выпьем…»
Мы выпили, и я почувствовала себя свободней. Мы оставили наши стопки на дощатом столе, еще погуляли у пруда.
Желтые кленовые листья, шуршащие под ногами, скупые, нежаркие солнечные лучи сквозь поредевшие кленовые ветви, серенькая рябь на поверхности заглохшего тенистого пруда – все это живо напомнило мне осень в Сувалкии, такую, с какой я рассталась много лет назад. В мыслях своих я никогда и не покидала тех мест.
«Ну, сейчас, по-моему, тебе неплохо…» – говорила я, прогуливаясь рядом с ним, таким большим и сильным, и ничуть не чувствуя себя старой, а ведь шла рядом со своим воспитанником.
А он рассказывал, хоть и не совсем связно, как жилось у коми, какая там стояла стужа, как сыро было в шахтах и какие глубокие штреки; а потом, опять-таки ни словом не обмолвившись о своей матери (а ведь они там были вместе), – как ему повезло с профессорами: сначала в Горьком, а затем и в Москве, где он как будто добивает свою тему («Еще капля-две – и полное ведро»); а дальше вольному воля – дальше плыть или причалить…
«Я уверена, что дальше будет еще лучше… Особенно когда защитишься…»
«Пожалуй», – согласился он.
«Но почему ты не в Литве?»
Он погладил подбородок.
«Почему-то не тянет… Пока…»
«Не тянет?»
«Может, не то слово… Вернее, кому я там нужен?..»
«Все-таки родина… своя земля…»
«Родина? Да, конечно… – он кивнул. – Своя земля… Что там сейчас?»
«Где это?»
«В Любавасе, где мы жили».
«Не знаю… – я пожала плечами; мне не нравилось, как он разговаривает со мной, хотя спорщик он был всегда. – Давным-давно не была там… Только не надо озлобляться, Ализас, все это было так давно…»
«Озлобляться? – Он на миг остановился и посмотрел на меня подбадривающим себя же взглядом (унаследовал от матери). – Уж против вас, во всяком случае, я никогда… Я даже вспоминал вас иногда…»
«Меня?»
«Да. Что-то ведь надо вспоминать… Вдали от родины…»
«Не сердись, не надо…»
«Я понимаю. Это было неизбежно. Ведь отчим… Да попробуйте втолковать это моей матери…»
Грянула музыка – там, у автобусов; мы направились к танцплощадке. Но недолго там оставались, первым же автобусом засветло возвратились в город. Простились у метро «Профсоюзная», где я жила. Он хотел проводить до самого общежития, но я сказала, что должна еще зайти в магазин, и подала ему руку. Если захочет – позвонит.
А после узнала: ему двадцать шесть лет (господи, уже?), был женат на дочери начальника шахты, они вместе закончили институт и переехали в Москву, потом она ушла к народному артисту (надоело варить кашу в общежитии и стирать аспирантские рубашки), а мать еще раньше сошлась с каким-то снабженцем и куда-то уехала с ним, но поговаривали, будто встречали ее в Вильнюсе, и вовсе не с этим снабженцем; вот почему в Литву (по крайней мере сейчас) его не очень-то тянет… Но и оставаться в Москве, где его бывшая жена (по имени, кажется, Лариса), – тоже не самая лучезарная перспектива… к тому же его дальнейшие интересы…
«А жениться? – спросила я; мы ехали в такси из какого-то театра по залитой светом фонарей Большой Калужской. – Снова жениться и заново устроиться…»
«Жениться? Опять? – Ализас растерялся. – Едва ли…»
«Почему же?»
«Потому что это не выход… Есть раны, которые…»
Машина затормозила, стала. Надо было выходить. Я попыталась расплатиться.
«Нет, нет! – он затряс головой. – Не могу оставаться в долгу перед вами…»
«Как это?»
«Мать моя это знает лучше…»
Я ничего не сказала, хотя было что сказать, – простилась и ушла, а неделю спустя, когда срок моей стажировки истек, уехала в Вильнюс. На вокзале меня встретил Ауримас. Будто в чем-то провинилась – я подбежала к нему первая и трижды поцеловала в жесткую, небритую щеку…
…Потом опять был мальчик – во сие, очень похожий на Ализаса, не он, а кто-то другой, хотя тоже голубоглазый и белокурый; и была девочка, выбегающая из лужи, она взяла мальчика за руку; неужели Эма? Возможно, потому что Эма все чаще приходила из школы намного позже, чем полагалось, и все реже приносила хорошие оценки; пани Виктория («Да зовите меня Виктей, так удобнее») говорила, будто видела ее в цирке, когда полагалось быть в школе; может, культпоход? И еще пани Виктория считает, что все мужчины склонны к полигамии, – а товарищ Глуоснис человек искусства, за таким нужен глаз да глаз; вот с недельку назад гуляла она по Антакальнису, по оврагам («За подснежниками, знаете…»), и видела товарища Глуосниса с какой-то особочкой («Такая, знаете, бледноватая»), но, может, то был и другой человек; и скорее всего, любушка, другой, хотя замужней женщине надо быть всегда начеку…
Точно холодной водой окатила, холоднее, чем та, за углом дома: видела или не видела? Ясно, видела, зря болтать не станет, – пани Виктория (нет, Марта не посмеет назвать ее Виктей) человек старого закала, женщина интеллигентная, в свое время вышла замуж за бедняка учителя; это потом он кончил аспирантуру, стал профессором, академиком. А тогда….
И вот ломай голову над ее словами, стой и думай.
Но что придумаешь? Спросишь у Ауримаса? А он в последнее время какой-то мрачный, весь ушел в себя; что-то у него не ладится, попробуй подступись теперь с дознанием: «Послушай, дружок, говорят, тебя видели с подснежниками. С кем же ты их собираешь?» Разве не глупо? Спрашивать, когда ничего не знаешь наверняка, подозревать и, конечно, ссориться; подобные разговоры всегда кончаются ссорами. Склоками. Нет, как хотите, а это не по ней. Все это не то. Не тот уровень. Le niveau[50]50
Уровень (франц.).
[Закрыть] Тебе известно, любушка, такое слово?..
А если… Если возьмет и сам спросит – про Москву, про стажировку? Кино, пикник… Если кто-нибудь расскажет ему?..
Эта мысль ударила ее точно обухом по голове. Она никому ничего не рассказывала, хотя едва удержалась, особенно в первый вечер по возвращении, – никаких подробностей, ничего, да и при всем желании нечего тут рассказывать, а если как-то нечаянно обмолвилась той же пани Виктории… то все же не кому-нибудь, не какой-нибудь кумушке, которая может все превратно истолковать… В конце концов, не стоило делиться и с пани Викторией, ведь и она может… при первом удобном случае…
Марта пришла в неописуемый ужас при мысли о том, что было бы, если бы Ауримас узнал, с кем она в Москве встретилась (не встречалась, нет-нет, а лишь встретилась) – с Наченышем (ну, Каугенасом, не все ли равно), сыном Оне, той самой черненькой Оно…
Нет! Этого я – Марта Глуоснене – знать не знаю, вы слышите? Ничего не знаю, и точка. Я ничего не желаю знать об этой… гадине… которая, видно, по рукам… Я ничего не знаю, и ему, Ауримасу, ничего…
Ауримасу это запрещено. На веки вечные.
Начене. Оне. Говорить о ней. Думать, Вспоминать.
Табу.
Как и на другое имя – Мета.
Как и моя сестрица Марго…
Как все прочие, которые, возможно, были. Или не были, но могли быть. Как Соната. И как Соната, да. Как пышнотелая супруга товарища Даубараса Соната, всегда проплывающая с таким видом, будто на голове у нее сияет не видимая для остальных смертных корона; величаво, словно лебедь; королева пирушек и официальных банкетов; и что в ней нашел Ауримас, в этой бабенке? Хотя сейчас он в ее сторону…
А там, за подснежниками, – с кем?
Это сверлило мозг: с кем? Будто это было главное, а не то, что он вообще способен на такое; порой Марте даже казалось, что, если узнать это злосчастное «с кем», второе обстоятельство – то, что он встречается «с другой», – перестало бы ее терзать; главное, видимо, было успокоить уязвленное самолюбие, – нет, самоуважение! И это уже niveau, вполне достойный одобрения пани Виктории, хотя та ничего больше не проведает о домыслах Марты; время учит молчать даже женщин.
Сотрудник Н. защитил докторскую, официальная часть закончилась неожиданно рано; между защитой и ужином («Коллега Марта, надеюсь, почтит меня и останется?»), который устраивался в маленьком кафе, был перерыв в добрых полчаса; воспользовавшись этим, Марта позвонила домой. Позвонила, хотя и знала, что не ответят: Эма получила рубль и помчалась в кино (вытянулась, уже пропускают), тетя Аля заявила, что намерена уйти от них («Я тоже человек, пенсию получаю»), и вдруг нарумянила щеки (и у нее весна) и сообщила, что уезжает на два дня в Паневежис к «сердечному другу» (она мечтала выйти замуж за какого-то старичка, который еще вовсю чинил часы), а сам Ауримас… Он снова предупредил, что вернется попозже, так как приехал переводчик из Москвы и он задержится с ним в гостинице или где-нибудь в кафе; возможно, даже прокатится с ним в Каунас, покажет Чюрлёниса, а заодно – бар «Орбита», там новая программа; в конце концов, разве ей по все равно, где и с кем?..
С кем? Это ей, Марте…
Все равно, разумеется, тем более что ей ни к чему это общение с переводчиком: небось, как всегда, скука; она и в дом пригласить его не может – у них на кафедре защита. И хотя присутствовать на банкете необязательно, все же это принято.
Она с минуту послушала длинные гудки, потом, все так же держа трубку в руке, зачем-то посмотрела по сторонам; будто на что-то еще надеялась, нажала на рычаг и снова набрала помер; опять не ответили; Марта положила трубку, вздохнула и, чуть отойдя в сторонку, вынула пудреницу и осторожно, точно боясь забрызгаться, несколько раз махнула пуховкой по щекам.
В это время появилась доцент И., плоская, похожая на веник, в очках; преподавала она основы педагогики.
«Ты еще здесь! – накинулась она на Марту, та едва успела бросить пудреницу в сумку. – Тебя ждут…»
«Меня? Кто?»
«Увидишь. Посажу рядышком».
Да, это был Ализас; полная неожиданность, но тем более приятная; он явился прямиком на банкет, «напомнить уважаемому доктору Н., что все мы, увы, не вечны».
«Как прикажете понимать сии слова?»
«В прямом их смысле… – ответил он, глядя на Марту своим особенным, подбадривающим самого себя взглядом и при этом осторожно подкладывая ей на тарелку какую-то рыбу. – Наш почтенный виновник торжества смертен, как и все прочие обитатели нашей грешной земли. Я, видите ли, тружусь в архиве…»
«Научная работа?»
«Всякая… На сей раз мне поручено узнать, какие рукописи или письма уважаемый доктор Н. мог бы без ущерба для себя и своей работы передать отделу рукописей нашего архива, где я, ваш непослушный ученик, имею честь более или менее плодотворно трудиться…»
«Поняла. Коллекционируете историю».
«Вернее, сегодняшнюю жизнь, которой суждено стать прошлым».
«Я как-то не совсем вникаю…»
«Охотно объясню: мы, архивисты, потому и существуем под этим серым небом, что назначение наше – напоминать, что все вокруг бренно… Прав старик Гераклит. Все течет, все изменяется. И все, о чем мы говорим сегодня, становится роковым «вчера». Кому-нибудь это представляется чуть не трагедией, а нам привычно смотреть на историю если не с точки зрения вечности, то много снисходительней, чем это делают все остальные…»
Марта воспросительно подняла глаза.
«Утешение хотя бы и то, что мы правильно выбрали профессию… Получается, что мы, архивисты, чуть не самые современные люди, коллега Марта».
Он держался очень непринужденно, этот ученый человек с седеющими висками и подавшимися заметно дальше к темени, чем это было четыре года назад в Москве, мягкими белокурыми волосами. Значит, вернулся? Один или со своей Ларисой? Невзирая на то что мать – ну, Оне – видели в Вильнюсе? И что же такое приключилось с этой Оне, если сын к ней так…
Но спрашивать не стала: взяла узкий хрустальный графинчик (она сотрудник кафедры, можно сказать, хозяйка здесь) и налила ему настойки; немного подумав, налила и себе.
«Что ж, за встречу!.. – У нее заблестели глаза; рядом с Ализасом она почему-то чувствовала себя моложе, даже как будто становилась той, восемнадцатилетней «училкой». – Хотя не знаю, в радость ли тебе… с такой старухой…»
Он, кажется, даже дрогнул от неожиданности или от желания возразить, но ничего не сказал, только улыбнулся (блеснули золотые коронки, а тогда были, помнится, стальные) и без слов чокнулся с ней; он сделал это как-то со значением, не спеша – точно некое важное дело, которое если не останется в истории, то по крайней мере имеет свою предысторию; они выпили. И снова как-то одновременно, вместе, точно иначе и быть не могло, – хотя врачи ей… Ах, эти врачи – в ее годы все-таки еще не время заточить себя в монастырь, чтобы ни в кафе, ни в гости, ни…
Она открыла сумочку и достала сигарету.
«Вы курите? – удивился Ализас. – Раньше, насколько я помню…»
«Мало ли что было раньше…» – ответила она, вспомнив, как сердито отнесся Ауримас к новости, что она порой «потягивает» (кто-то доложил ему об этом, желая то ли подлизаться, то ли чуточку позлить: Глуоснис терпеть не мог курящих женщин); разумеется, чаще всего в обществе панн Виктории; Эма знать об этом не должна; но здесь, слава богу, ни Ауримаса, ни Эмы… Все же она, сделав одну-две затяжки (в голове сразу помутилось), закашлялась и загасила сигарету в пепельнице, тем более что доцент И., как бы руководившая всем этим чинным и довольно казенным (хоть и на средства новоиспеченного доктора наук) пиршеством, издали погрозила ей сухим, синеватым пальцем. Это снова напомнило ей те путы, которые словно сковывали ее всюду, где бы она ни находилась, как только пробовала поступить по-своему, – эту извечную женскую зависимость, против которой она настраивала свою дочь Эму; женщина должна быть свободна! Она обязана стать в полном смысле самостоятельной – и не только в обществе, но и в быту, в отношениях с мужем, который, пользуясь данными ему от природы преимуществами, порабощает женщину так, что она сама соглашается и охотно идет на это; последнее, однако, ничуть не меняет положения – рабство есть рабство. О это женское стремление ввысь, к вершинам науки, в политические сферы, к управленческим столам и стояния в очередях, где мужчинам почему-то стоять некогда, эта беготня по детским садикам, обувным ателье, прачечным, когда мужчины, с достоинством ведя беседу, пешочком (говорят, так полезнее), с папками из искусственной кожи под мышками, размеренно движутся домой; там они засядут смотреть баскетбол… А разговоры, пересуды; эту видели там-то и там-то, с тем-то и с тем-то, все эти запреты, родившиеся из предубеждения, что женщина непременно стремится, хочет вести себя аморально, что она жить без этого не может; все это выдумали мужчины, чтобы опутать женщину еще больше.
Она настолько углубилась в свои мысли, что на миг забыла Ализаса, который сидел рядом и с блуждающей улыбкой на широких, ярко очерченных губах смотрел на красочную пирамидку ранних овощей на белом удлиненном блюде.
«И это, видимо, непозволительно, – подумала Марта, – что я рядом с Ализасом… Он моложе меня лет на десять… А я так на него смотрю… и такое думаю…»
Снова вспомнила Ауримаса (с кем?) – как всегда, но вовремя – и, пытаясь отогнать от себя эти мысли (не сейчас, не сегодня, не здесь!), попробовала слушать, что говорит декан Милашюс: «Уважаемый товарищ Н., уважаемая Н-не, досточтимый профессор, товарищи доценты… (доцент И. стрельнула в Милашюса сухими колючими глазками), наши уважаемые преподаватели и наши труженики ассистенты…» («И наша уважаемая, всеми весьма уважаемая лаборант Джильда», – мысленно прибавила Марта.) Становилось зверски скучно.
«Правда, я злая? – вдруг спросила она и тронула Ализаса за рукав; тот обернулся. – Правда, злая?»
Ализас пожал плечами.
«Я бы не сказал…»
«Ну… как училка?..»
«Как учительница? – Он улыбнулся. – Признаться, я подзабыл, какая вы были… учительница…»
«Еще бы – доисторическое прошлое… – вздохнула она, зачем-то глядя на его длинные белые пальцы с аккуратно подстриженными ногтями (у Ауримаса руки были неухоженные), медленно сгибавшие салфетку; ей понравились плавные движения этих пальцев. – В незапамятные времена…»
«Почему же? Все в памяти. Но разве сегодня это так важно?»
«Нет, конечно… – она растерянно кивнула; теперь его пальцы, оставив в покое салфетку, неспешным движением смахнули хлебную крошку с кармана брюк – прямо к самому ее колену; Марта безотчетно натянула на колени подол. – Сегодня, друг мой Ализас, это неважно».
«А что же?» – полагалось спросить ему; очень обыкновенно – спросить, что же сегодня самое важное, и все сразу кончится, потому что ей нечего будет ответить и придется спешным образом переменить тему разговора или сосредоточиться и послушать, что изрекает декан Милашюс (неужели завелся на целый академический час?), или же взять конфетку, или глотнуть лимонада; но он не спросил и осторожно, будто заранее зная, что ответа у нее нет, своим медленным гибким жестом (запомнился с пикника) поднял бутылку и налил ей вина; она поблагодарила одними глазами и выпила; капля скатилась на пол; Ализас деловито прикрыл ее колени салфеткой.
Это было слишком – это движение Ализаса, его пальцы у самых ее колеи; она зажмурилась и, порывисто встав, тряхнула волосами, которые так тщательно завивала и укладывала все утро; волосы перепутались; поднялся и он.
«Мне пора, – проговорила Марта, сосредоточенно роясь в сумке; нет, не нашла; щелкнула замком. – Эма будет ждать».
«У нее что, ключа нет?»
«Есть. Ну и что! Мы с ней дружим, между прочим. Я пошла».
Она и в самом деле направилась к двери; никому, кажется, это не было интересно, как и речь Милашюса, который все склонял «уважаемых», «досточтимых» и «наших дорогих», точно укладывал кирпичи в стенку; Ализас двинулся за ней.
«Погодите! – воскликнул он. – Я провожу вас».
Она ничего не ответила и по красной винтовой лестнице сошла вниз, в гардероб.
Дальше шли молча по широкому полутемному (время было вечернее) коридору, мимо пустых, пропахших потом и табачным дымом, зачем-то с распахнутыми дверьми аудиторий (проветриваются? Но раскрытые двери выглядели как чьи-то руки, норовящие схватить их, Марту и Ализаса), мимо витрин и стендов с какими-то диаграммами, даже ночью освещенными цветными лампочками, потом еще по одной, деревянной, лестнице, через еще одну, большую и тяжелую дверь – на улицу, где, закутанные в сырой апрельский туман, стояли с тяжелеющими прямо на глазах ветвями старые каштаны, витая улица уводила куда-то вглубь, в дремотные волны старинного барокко; Ализас взял Марту под руку. И это было правильно – то, что он придерживал ее, ибо от прохлады и от весенних, пробуждающихся запахов города голова кружилась сильней, чем от вина; мысли, всего несколько минут назад как будто собранные для чего-то важного, таяли и расплывались, как разгоняемый ветром туман; с нею, Мартой, оставалось лишь то тепло, которое даже через плащ она ощущала правой рукой и всем боком, эта зыбкая, пронизывающая насквозь теплота его ладони и одно лишь это малознакомое, непривычное (когда же ей успеть привыкнуть? Выскочила замуж как на пожар…) и оттого почему-то пугающее, даже какое-то опасное присутствие молодого мужчины рядом, одно лишь его прерывистое, сулящее нечто неведомое для нее дыхание… Она шла, ни о чем больше не думая, даже об этом с кем, не желала об этом думать, как и о том, с кем идет сейчас она сама, и куда идет, и почему, зачем, и это ей удавалось – не думать; она чувствовала лишь шаги, запахи, жесты, странную, колеблющуюся, непривычную для себя походку и свое собственное присутствие рядом с тем, другим, кто так заботливо и ласково, будто нечто хрупкое и драгоценное, взял ее под руку и ведет по туманным лабиринтам старого города. Это было что-то новое, неизведанное – эта прогулка по ночному старому городу – и потому нужное, а то и забытое, и лишь ожившее, хоти по-иному, чем когда-то, неповторимое, ибо она, Марта, изменилась и не может повториться, а кому оттого хуже; никому; с этой прогулкой по ночному Вильнюсу, казалось, вернулась откуда-то издалека ее юность…
Она это почувствовала совершенно отчетливо, когда Ализас (ведь рядом с ней Ализас, ее ученик-сорванец) вдруг остановился; стала, конечно, и она; теперь он обнял ее. Это произошло как-то само собой, без слов и лишних раздумий, и она закрыла глаза, точно боялась темноты, которая их обволакивала словно какой-то мягкой черной шалью; безвольно уронила руки; наверное, никто никогда так крепко не обнимал ее за плечи. Потом она почувствовала, что снова идет куда-то в глубь этой тьмы, которая плотно прижимала их друг к другу, в черноту двора; потом предельно четко ощутила, что она сидит на какой-то лавочке, а сверху, с какого-то дерева, на нее падают капли… И это ее взбодрило – холодные, о чем-то напомнившие капли – и вернуло назад, на землю, оттуда, где она всего минуту назад пребывала; Марта встала и, будто вспомнив что-то нехорошее, сердито тряхнула завитой головой.
«Домой… Домой… – сказала она, взглядом отыскивая ворота, в которые они вошли. – Бедняжка моя Эма…»
«Почему бедняжка?»
«Потому что у нее такая мамаша…»
«Какая? По-моему, Эмина мамаша при желании еще может такое отмочить, что…»
«Отмочить… – Она громко засмеялась. Ха-ха-ха, отмочить!.. Моя дочка, Ализас, очень тебе под стать… по возрасту, конечно… А я… я, к сожалению, больше гожусь в тещи… Ах, боже мой, пойдем отсюда скорей!»
Ни слова не произнося, он встал и, схватив Марту за руку, привлек к себе… На улице он остановил такси.
И сейчас, съежившись на заднем сиденье «Волги» рядом с молчаливым Ализасом, видя перед собой широкую спину водителя в куртке из кожимита и изредка сквозь спицы руля – блестящий приборный щиток, она думала лишь о том, как бы поскорее добраться домой; там все прояснится. Она не знала, что́ именно, и даже не задавала себе такого вопроса, прояснится, и все; автомашина подпрыгивала на вековых булыжниках, сверлила тьму, ввинчиваясь в узкие улицы, в каменные недра города; фонари на столбах и по углам древних, крытых черепицей домов мигали и раскачивались, точно намереваясь вот-вот рухнуть; мотор урчал, гремело радио… И вдруг Марте показалось, что жить можно и что все еще не так уж скверно, и даже то назойливое, вроде вбитого в мозг ржавого гвоздя с кем – не так уж страшно и непоправимо… вот если только увидит свет в окне…
Но света не было – долгожданного света, о котором Марта тосковала еще там, на банкете. Неужели она, Марта, из «этих»… ну, которым все равно, брр… Нет, уровень самоуважения должен соблюдаться не только в отношениях с сослуживцами или, скажем, в каком-то там магазине, в очереди (ах, лучше обойтись без всего, чем толкаться и препираться); прежде всего надо соблюдать его в семенной жизни, в скуке обыденности, ибо если утратить столь необходимое женщине постоянное чувство самоуважения… считай, что…
Тут она заметила, что машина развернулась и уехала, а она все стоит у двери своего дома – как какая-нибудь Ваготене – вдвоем с Ализасом; живо вынула из сумки ключ.
«Что ж, заходи… – сказала Марта, не сразу попадая в скважину. (Руки дрожали, наверное, от ночной свежести.) – Посмотришь, как я живу…»
«Примерно представляю…» – ответил он.
Она открыла дверь и щелкнула выключателем; вспыхнули светильники над лестницей.
«Это не Любавас…»
Слова возымели свое действие – это она поняла сразу, напрасно она ляпнула про Любавас; ни ему, ни ей вспоминать Любавас было ни к чему: Ализас сверкнул глазами.
«А что Любавас? Чем плохо? Чем вам там было плохо? Учительница, комсомолка…»
«Там погибли мои родители».
«Да, да. Верно. – Он опустил голову. – Простите».
Они быстро поднялись наверх по чистой деревянной лестнице, застланной красной ковровой дорожкой (мимоходом Марта заглянула в кабинет Ауримаса: тишина), остановились в просторном, увешанном картинами и сувенирными полотенцами холле, сияли плащи. Марта приоткрыла дверь в спальню: а вдруг… Нет, Ауримаса не было и там. И Эмы тоже, никого; в пустой квартире, где мертвенно светлели матовые стеклянные двери, стояла тревожная тишина.
«Пожалуйста… сюда… – Марта уже смелей показала на свою зеленую комнату («Вот эту, где я валяюсь сейчас», – подумала, вперив тусклый взгляд в осыпанный зелеными крупинками света потолок); в гостиную приглашать ночного посетителя почему-то неудобно. – Может, кофе?.. Или вина?..»
Не ожидая ответа, Марта подошла к невысокому рыжему серванту, достала бутылку рислинга и два фужера; коробка шоколадных конфет, открытая перед ее уходом из дома, теперь словно дожидалась их на столике («Тогда здесь были не одни таблетки… нет, нет…»); наполнила фужеры.
«Что ты делаешь? – промелькнула короткая и какая-то пугливая мысль в тот миг, когда рука дрогнула и желтая струйка из ее фужера пролилась рядом на стол. – Что ты делаешь сегодня, дура из дур?»
Но мысль эта была настолько краткой и бессильной, что в тот же момент Марта прогнала ее; взяла фужер смело, совершенно спокойным движением руки и подсела к Ализасу на диван. Голова по-прежнему кружилась.
«За что мы пьем? – Она чокнулась с ним. – За будущее? Паше?»
Она знала, что говорит вздор, и засмеялась; Ализас опустил глаза.
«Можно, – ответил он. – Можно и за будущее».
«Но ты что-то невесел, а?»
«Почему же? – Он пригубил из фужера. – Каждая такая встреча для меня… поверьте…»
«Даже в качестве возможной тещи?» – горько улыбнулась она.
«Даже так… – Ализас вытер губы платком. – Хотя бы…»
Выпила и она, хотя и чувствовала, что делает это без всякой охоты, исключительно из дурацкого, отчаянного упрямства, какой-то не свойственной ей лихости; на мгновение в голове словно потемнело. Но она тряхнула кудрями и снова наполнила фужеры, и еще выпила, и еще тряхнула головой; вдруг возле себя почувствовала его лицо. Теперь это было совсем иначе, нежели там, в старом городе, на лавочке под деревом, с которого падали те холодные апрельские капли; и темно теперь было даже при зажженной лампе. С кем, с кем, с кем, – казалось, колотится сердце, где-то глубоко в груди, очень далеко от нее, Марты, и от этого элегантного молодого худощавого человека, который так резко наклонился к ней; это все, это конец, мелькнуло в мозгу, все, ты только молчи… Ты, Ауримас, помалкивай и дальше, ничего не говори: с кем, – быть может, это уже не имеет значения такого, как еще сегодня утром, еще вчера и позавчера, молчи и молчи, потому что я… потому что я тоже человек, я женщина, Ауримас, и даже еще не старая… я, Ауримас, еще даже вполне молоденькая женщина, особенно сегодня, сейчас, в эту хмельную апрельскую ночь… в эту роковую ночь, когда… Да, да, это низость, я знаю, но ведь, Ауримас… это ведь тоже жизнь, без которой… если ее не испытать… так и проживешь весь век, ни разу не изведав… этого греха, этого влекущего обмана, с которого, возможно, и начинается женщина… Не изведав… И, возможно, обманутая… возможно, обманываемая и саму себя обманывающая… себя саму… и сейчас, быть может, тоже себя…
«Целуй… целуй… быстрей!.. – вдруг простонала она и сама устрашилась собственных слов, сказанных будто в дурмане; испугалась; но они были произнесены, и он наклонился к ней еще ближе: это лицо, глаза, губы. – Целуй!»
Руки сами поднимались выше – медленно, дрожа, ища его шею…
Все, Мартушка, пропала. Все, сердечная, конец.
Она зажмурилась, еще сильней вытянула руки, вся в нестерпимом ожидании; и вся подалась к нему; жесткие холодные (почему же холодные, почему?) губы Ализаса едва коснулись ее руки (почему руки, почему?) – бережно, осторожно, словно та была из стекла, и исчезли; между этими губами и Мартой (застывшей, ожидающей, с какой-то еще верой) встала колючая пауза, безжизненная и холодная, затяжная, как ее ожидание (пауза, пауза – сейчас?); вдруг она все поняла…
«Что ж… – прошептала она. – Что ж… Райненыш… Убирайся! Вон!»
Это было все, что она смогла произнести. Ночью ее стала трепать лихорадка, началось удушье. Эма (чуть не нос к носу столкнулась на лестнице с незнакомым молодым, печально улыбающимся человеком с плащом, перекинутым через руку; чем-то он смахивал на артиста из только что виденного французского фильма) вызвала «скорую». В насыщенной запахом валерьянки палате Марта снова увидела мальчика, который вел – силком выволакивал из лужи – белокурую, легкую как мотылек девчушку; выкрикнула: «С кем?» – и надолго сомкнула обрамленные черными, успокоенными, такими – все говорят – красивыми ресницами глаза…








