412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфонсас Беляускас » Спокойные времена » Текст книги (страница 25)
Спокойные времена
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 10:15

Текст книги "Спокойные времена"


Автор книги: Альфонсас Беляускас



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 28 страниц)

Наутро ОН старался не разбудить Эму и, даже не заглянув в комнату, где она лежала (сном это не назовешь), даже не приготовив кофе, все так же, на цыпочках, прокрался в коридор, оттуда вышмыгнул на лестницу и отправился на работу; вдруг ОН все знал? А именно: что звонила эта и что Эма не пришла оттого в восторг. Вернулся непривычно рано. И с цветами (это было что-то новое) и опять-таки с полным портфелем журналов; чуть не с порога протянул цветы Эме.

– Ого, Эми!.. – оживленно воскликнул ОН. – Сегодня ты выглядишь просто божественно!..

– Твоими молитвами, Алоизас.

– Иронизируем? Дорогая, ну зачем?.. Я так рад, что ты здесь… что ждешь меня…

– И я рада, Алоизас.

Они стояли друг против друга, глядели один на другого и даже, кажется, улыбались – во всяком случае ОН, – и тем не менее между ними темным призраком маячила минувшая ночь, и Эма все видела ее, эту, но не где-то на другом конце канувшего в ночь провода – эта, казалось ей, находилась здесь, в комнате, с ними; невозможно было терпеть.

– Даже очень рада… – повторила она, медленно отвернулась и посмотрела в окно – там опять (опять, Эма, опять) сгущалась, пожирая сумерки, тьма и опять (опять, Эма, опять – как в песне) сквозь сизый кустарник сбегали в реку ожерелья, снизки огней; шуршали троллейбусы. Они наводили на мысль о поездке, о Заречье, доме, где (будем надеяться) определенно ее поджидают (уж маманя наверняка) и где, подумалось ей, она давным-давно не была – пожалуй, целую вечность; вспомнился Гайлюс… Это было странно, что она подумала о Гайлюсе – вот уж чем поистине не стоило забивать голову, – и подумала именно сейчас, глядя в разбавленную жидкими, словно смущенными невесть чем – разве собственной наготой, – шариками фонарей ночь микрорайона, и вдобавок в ЕГО жилище, чувствуя, точно нож в спину, вонзенный ЕГО взгляд. А вдруг он прав… Он, дружина, который говорит, что других – других людей – Эма просто не знает, а только свою шобыэтта; он обещал зайти… К отцу, скажите на милость; она, слава богу, не вчера родилась; отец, понятно, для отвода глаз, а если так… ха-а!..

Она так звонко и смачно хохотнула, выпалила свое «ха-а!..», что ОН не вытерпел и схватил ее за плечи. И отнюдь не ласково.

– Эми!.. – проговорил он. – Давай забудем, ладно?.. Давай помиримся?..

Глаза у него блестели, и она знала почему. Отрицательно покачала головой.

– Ведь это пустяки, Эми!..

– Пустяки?!.. – она обернулась так резко, что сама этому удивилась. Лицо горело. – Я тут жду… не пошла даже на сабантуй к father’y, а он… Пустяки!.. Что же тогда важно, по-твоему?.. Что не пустяки?

В таком тоне они разговаривали впервые, и это у нее было задумано – после того как позвонила эта; сегодня Эма спросит… И скажет то, что собиралась сказать давно, – может, с того раза, как они… Но тогда ей не было и шестнадцати, и тогда не было этой… нахальной бабы на другом конце провода; не было тогда и Гайлюса… Ибо и он, она чувствовала, вошел в эту комнату и так же, как пресловутая эта, стал между нею и Алоизасом, Единорогом, ИМ; будь у нее такой друг… такой чувак, как Гайлюс… ну, гораздо раньше…

«Ах ты, куколка!.. – Прикусила губу, чуть не крикнула вслух: – Как рассуждаешь?.. Ты, шобыэтта…»

– Ну и что же, по-твоему, не пустяки?.. – повторила она, заметив, что он явно растерян: не ожидал ни таких слов, ни такого тона от своей Эми. – Ночные звоночки, что ли?

– Какие звоночки?..

– Весьма нахальные… Она, видите ли, забыла тебе кое-что сказать… и вспомнила только в полпятого…

– Кто – она? – Он не поддавался на удочку. – Дорогая, ты сегодня правда… гм…

Она подошла к бару, достала коньяк, налила рюмку и выпила.

– Я весь сегодняшний день мысленно разговариваю с тобой. О ней.

Он вздохнул.

– Ей-богу, дорогая, если бы я знал, что тебя это так расстроит… я бы… поверь… бросил бы этот банкет и…

– Не оправдывайся!.. Не старайся!.. – Эма махнула рукой и почувствовала головокружение, поискала на ощупь сигареты, прикурила от газовой зажигалки, когда-то подаренной ИМ, Единорогом. – Тебе не идет… Всегда будь собой, – ведь так ты учил меня?.. Вот и будь, даже если лжешь.

– Эми!.. Это ведь ни в какие ворота…

– Да-да, собой. Будь Единорогом, ясно? Будь таким, каким я тебя знала… или придумала… Выше подозрений. Выше грязи. Будь больше, чем ты есть, понимаешь?

– Нет.

– Поймешь… Только никогда не оправдывайся, ладно? Особенно перед ней… Той, что среди ночи…

– Эми!.. – Он подскочил к ней и схватил за руки – за обе сразу – и, поднеся их к своим губам, стал целовать как-то очень уж торопливо; это было странно, ново и приятно. – Эми, честное слово, ну что с тобой?.. А я надеялся… мы с тобой поговорим… – Поглядел на диван с пледом и пестрыми подушками; эти яркие думки она разложила там, поджидая ЕГО. – По-хорошему… Я хотел тебе рассказать…

– Что?

– О твоем отце…

– Об отце?

– Да… – он кивнул. – Вчера я был на его чествовании…

– Знаю! Может, и я бы пошла, если бы…

– Да будет тебе известно, он получил свое!

– Кто?

– Глуоснис. Родитель твой. Или, как ты говоришь…

– Father.

– И получил сполна, Эми.

– А если… поточнее?.. – Она резко высвободилась из его рук и отступила на шаг. – Опять… загадки?

– Почему, Эми, опять? – Он обратил к ней взгляд – милостивый, добрый, обнадеживающий. – И почему, дорогая, загадки?..

– Потому что ты никогда и ничего не говоришь прямо… Все какими-то намеками… И не только про father’a.

– Горе побежденным, Эми… – Он опустил глаза, хотя (она видела, видела) продолжал следить за ней. – Так, очевидно, было суждено…

– Что? Что суждено? Выражайся точней!

– А тебе правда интересно? Дорогая, насколько я помню, ты про своего папеньку… гм…

– Говори!

– Что же тебе, Эми, сказать? Разве то, что в нашей юдоли слез ничто не забывается? Что за все приходится платить? Будь то двадцать, сто или даже тысячу лет назад? В каких-то лесах под Любавасом… или в каком-то Каунасе?.. С замужней крестьянкой или какой-то… гм, немало повидавшей редакторской женушкой… А что до прочих дел… – Он махнул рукой. – Тут уж, дорогая, я… тертый калач…

– Что ты говоришь? – воскликнула она и вдруг почувствовала, какая она маленькая и несчастная. – Что не забывается? Каких это – любавских? – От кого-то, впрочем, она слышала это слово: Любавас. – При чем тут Каунас? Что знаешь ты о моем отце?! И чего не знаю я?!..

– Ах, ничего, дорогая, ничего!.. Откуда мне?.. Я только работяга, архивная крыса, клерк… только на основании документов, порой могу… не хочу, но могу… А он… твой отееец!.. Хотя он, по-моему, тоже понял… не мог не понять… что пробил час, когда…

– Когда что?!.. – Эма судорожно схватила его за руку, даже потянула на себя; что-то в его словах было отвратительно, и она лихорадочно прикидывала: что именно? – Что понял мой отец?

Что же это должен был он понять и… понял?.. И какой такой час для него пробил?.. Мщения?.. За что?..

– Алоизас, я прошу, требую даже…

Но он не был бы Алоизас, Единорог, ОН, если бы продолжал выслушивать упреки и причитания – в этом было его превосходство, его сила, сила, которой – по крайней мере до сих пор – Эма не умела противостоять; для нее он всегда был ОН, Единорог, ее сокровенная тайна и радость, а возможно, и горе, – но ее, только ее. Он лишь закусил губу, будто сглатывая какое-то рвущееся из груди неприятное для нее, Эмы, слово, чуть подавшись вперед и протянув руки; пальцы у него дрожали, в глазах Эма видела то особое выражение, которое имело над ней власть.

– Эми… – зашептал он, обнимая ее за талию. – Малышка моя, славная детка Эми… жизнь моя… надежда… сказка юности… Эми! Поцелуй меня! Своего Алоизаса… своего мерзавца Алоизаса… свое будущее, свою судьбу… ведь и ты моя… Ты – моя надежда и моя судьба, Эми, и никакие холодные северные ветры… а я их знаю, Эми… уже никога и никак… Ибо история, дорогая Эми, еще покажет нам… свой улыбчивый лик… нам с тобой… тебе… Эми… тебе, что отцовская вина находит искупление…

– Ай, пусти меня!.. – крикнула она; что-то в его словах было пугающее; непонятным, но пугающим был их смысл; непривычные то были слова; наверное, он принес их оттуда, из минувшей ночи, и оттого казались они страшными, чужими, – или просто требовалось побольше времени, чтобы уяснить себе их значение. – Пусти!.. Пусти!.. Скорей!..

– О нет! Эми, никогда!.. Ведь нас свела сама судьба… Наши с тобой корни уходят в незабываемое прошлое…

И подался еще ближе к ней (сегодня ОН странный, успела подумать Эма) и поцеловал ее в лоб, как обычно – для начала в лоб; она почувствовала, как что-то поднимает ее ввысь – как перышко, она взлетает, взмывает и снова снижается на диван, к которому прижималась и который, поджидая его, с таким вкусом убрала пестрыми думками, и, что важнее всего – в данный миг важнее, – нет сил противиться, сказать «нет», вскочить, и убежать, и ляпнуть с порога что-нибудь злое, обидное; она сидела, обезоруженная его близостью, которая столько лет делала ее бессильной, и знала: все будет как в первый раз и как всегда до сих пор и что после этого она уже не сможет ему ничего сказать, ничего, о чем думала минувшей ночью, когда позвонила эта…

Вдруг она тряхнула головой.

– Нет… нет… скажи!.. Скажи все!

– Что, Эми?.. – Голос шелестел, как дерево; руки, точно лодки, не спеша плыли по ее помертвевшим, вжатым в тело плечам, мягкие, гибкие его ладони. – Эми, дорогая, что?.. Больше я ничего не знаю… про твоего отца… совсем…

– Нет, нет, не то!.. – Она подняла глаза и посмотрела на него, собрав все свои силы; она думала уже не об отце, вовсе нет… – Ты правда… меня… ну…

– Я? – Его лицо просияло. – Эми, с того раза, как ты, малышка, переступила порог этой холостяцкой квартиры… и даже еще раньше… когда я увидел тебя на лестнице у вас дома…

– Не то… вовсе я не малышка… можешь себе представить, Алоизас, уже нет… Ты женишься на мне, если…

– Если… – донесся голос. – Эми, что «если», дорогая?.. Что «если»?.. Какое «если»?..

– Если я никогда больше на Заречье… к драгоценным предкам… если…

– Если?..

– …И если за все, Алоизас, как ты сказал, надо платить… за любовь и…

– Не понимаю я тебя, Эми… – Его глаза словно оледенели. – Прости, милая, но сегодня я тебя не совсем… что-то…

– Я объясню… Я жду, Алоизас… жду того, что должно быть… ну, что должно быть… ребенка…

– Ребенка?!

Он словно только что очнулся от сна, в котором пребывал все время, вернувшись со службы, от продолжения той, минувшей, ночи, и медленно снял свои руки с ее плеч.

– Если я не ослышался, Эми, ты сказала…

– То, чего никогда не сказала бы даже матери… подругам… Никому!.. А тем более father’y…

– Эми!.. – Он, кажется, вздрогнул. А в голосе появились какие-то странные модуляции. И весь он невольно отпрянул. – Эми… что ты… Дорогая моя, почему же именно… сейчас?.. Когда мы с тобой как будто…

Теперь задрожала она – именно сейчас – и тоже отпрянула: угадала! А ведь Эма так и знала – он ответит: почему же именно сейчас, и угадала еще ночью, когда позвонила эта, все остальное уже сущая чепуха… Туман, да, да, какой-то сладенький туман, – вот чем она жила все эти годы, и лишь теперь Эма поняла это: туман и чепуха, а может, только почуяла, ведь понимание всегда приходит потом, когда не остается уже ничего другого: Козерог обидел Рыбу, а если так… если она, Шобыэттакоепри, однажды взяла и придумала… Так, ерунда, то, что она сказала ему, – сущие пустяки, просто выдумала, чтобы проверить Единорога – как на деле; Эме скоро двадцать лет… Уже двадцать, и она должна знать, что, как и почему на этой земле творится, – может, ей надо не так уж много… Может, даже меньше, чем этой шобыэттакое или ЕГО, Единорога, дорогой… Эми… Простого, человеческого счастья… ну, обыкновенного, занудного, на каждый день, которое суждено всякой женщине… Пусть это пошло, скучно…

– Эми!.. Эми, куда ты?! – услышала она и оглянулась – уже от двери, где она с лихорадочной быстротой наматывала вокруг шеи шарф, связанный когда-то маманей; здесь же, на столике у зеркала, валялись основательно поникшие розы – все те же, купленные ею для отца и кем-то – наверное, самой Эмой – извлеченные из кувшина с его письменного стола: цветы она не оставит здесь. Унесет. Он, конечно, поймет. Должен понять. – Эми, дорогая, что ты вздумала?.. Именно сейчас… когда…

Но Эма уже не слушала ЕГО, своего Единорога, к большому ЕГО удивлению, и уже была за дверью – за той, которую, как она полагала до сих пор, знала лишь она одна (и, понятно, он сам), только она ее открывала-закрывала, – за дверью, где ее поджидала ночь и серая, зыбкая, дрожащая и сбегающая связками лаздинских огоньков к берегу реки неизвестность – —

Тут она увидела Чарли.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

…но он действительно видел ее, Мартин мальчик, как она, полуодетая, собиралась венчаться с Повелителем; удивленный, а то и пристыженный ее наготой (он всегда был стеснительным), мальчик замер на пороге и бережно, как тонкую стеклянную рюмку, держал Эмину руку – не Мартину, как когда-то, а Эмину; Марта даже вскрикнула:

– Он! Ауримас, он!

«Кто?» – донеслось слабое эхо.

– Тот мальчик!

«Какой мальчик, Марта? – И он услышал какой-то отзвук из детства, что-то давно позабытое и неверное. – Какой?»

– Мой! Мой! Он!

И уже бегом по коридору, в самом конце которого, прикрывая друг дружку улыбками, как плащами, взявшись за руки, мчались они оба, мальчик и Эма; она спешила, начисто позабыв, что идет к венцу и что ее мальчик видел, как она готовится к этому; а какое он, собственно, имеет право?.. Так просто удрать от Марты? Увести от нее Эму?.. Ведь только что Эма была в комнате, Марта знает; это Ауримас думает, что там всегда пусто… да, какое право? Он – мой! Слышишь, Эма: мой с самого детства, только мой, хотя и ты ищешь счастья, – ты, Эма, тоже женщина и тоже хочешь счастья, – но ищу его и я, твоя мать, не отнимай счастье у матери!.. Да знаешь ли ты, сколько я из-за тебя ночей… таких, как эта… и даже еще тяжелее…

Не знаешь, Эма, ты, Эма, ничего не знаешь, ведь ты не хочешь знать, ведь тебе ничего не надо знать – ни стынуть за углом дома в ледяной луже с колючими льдинками на поверхности, – стынуть и чувствовать, как тихо и отчаянно немеют ноги от подошв до колеи, а от колен – еще выше; не придется тебе и стирать чужое белье, собранное матерью чуть не со всего городка… А мне, Эма, приходится – даже сейчас, после стольких-то лет, даже когда трудно наклоняться, а еще трудней – разгибаться, ведь ты даже своих пустячков, Эма, не стираешь, не говоря уже о моем, отцовском или еще чьем-то; мне приходится и сейчас, и потом придется, всегда, если… Если не догоню тебя с мальчиком и не скажу вам, что я думаю о жизни человеческой, и чем живу сама, и как, и почему; главное, Эма, почему… А может, это почему скажешь мне ты, Эма, ведь ты в самом деле умница, я верю тебе, в тебя, знаю, у тебя еще будет много всего… ты можешь взять от жизни то, Эма, чего, к сожалению, нет у меня, чего я не могу добиться, потому что слишком много и подолгу простаивала в этой луже – в ту пору в городке никогда не переводилось грязное белье, ты, Эма, еще возьмешь свое и будешь иметь все, чего не было у меня.

Но для начала я нагоню тебя и этого улыбчивого мальчика, мне нужна человеческая улыбка, не унесите ее с собой! И мальчик этот – с тех лугов детства – нужен мне, Эма, так как знаю я его лучше, чем ты, гораздо раньше и глубже, то есть… вернее… Он так грустно напевал, когда мы оставались наедине – например, под елями за школой, или в лесу, или на косогоре у реки, – хотя незадолго до того его голос набатом гремел на собраниях, и так выразительно писал на тетрадных листах…

И будут эти строки

Эти строки, Марта, достанутся ей – Эме, твоей единородной, твоей любви и страданию, ей одной, твоей слезе и толчкам крови в предсердье, той, что бежит с мальчиком, убегает от тебя, летит по воздуху, мчится без оглядки, потому что не хочет стирать белье – эту гору белья, которую Мартина мать, увязав в полосатую льняную простыню и взвалив на сгорбленную иссохшую спину, приволокла из городка; пропади все пропадом!.. Все, послушай, Ирка: пусть все провалится ко всем чертям; все, моя единственная подруга той поры – той трудной тревожной поры, когда жизнь висела на волоске; тех огненных лет… И тем не менее тогда все было понятней, ясней, по крайней мере мне, а может, и другим… и мальчику, и Ауримасу, не говоря уже о Шачкусе, для которого жизнь – источник… и дно всегда видно…

А тебе, Ирка, тебе все ясно… Он был нужен тебе, и ты его заимела: того, кто стал теперь большим поэтом, – иногда я встречаю его на улице, хотя он не всегда меня замечает… А заметит, кивнет головой – квадратной, с морщинистым лбом, с кудрями до самого ворота; он как будто ничуть не стареет… А у меня бывает такое чувство, будто меня вновь опаляет огнем далекой поры, – нет, разве что дымом, Ирка, огонь достался другим; только остывшим дымом и каким-то тоскливым, так и не разгаданным тобой до конца горьким дурманом, которым дышит пепел тех далеких дней…

И будут эти строки

Вот я опять его вижу, Ирка!.. С Эмой, своей дочкой, ну и что же – Эма тоже я. Она моя. Как и мальчик, слышишь? Не тот, большой поэт, а тот, скромный, застенчивый, из цветущих лугов детства, мы полетим, полетим, ладно? Нехорошо, обождем, не бросать же Ирку, мы с ней подруги… Бросим – и все, бросим – и все, Ирка никуда не денется, Ирка хитрющая, она старше нас и, говорят, гм, кой-когда с Шачкусом… Неправда, неправда, неправда, тоже нашла донжуана – Шачкуса! – она ведь с тобой, Ирка, твоя подружка, и только с тобой, и при тебе, и при… Ирка тогда сразу же в Вильнюс… и сразу свадьба… скоропалительно, на удивление…

А ты скажи, не скоропалительно, не на удивление? Зачем сбежала? От кого? К кому? Куда? Ведь знала, что я тебе в тетрадку писал стихи… не Ирке, а тебе… тебе одной… ты знала? Знала, ну и что же? Не всегда поступают по знанию, иногда и по незнанию… Но ведь ты знала, что делала? Ах, мне нужен был он! Кто? Тот, внешкор? Каунасский? Да, да, он!.. Надо было ему помочь. Поддержать. Снасти. Так было нужно. Суждено. Суждено? Ну что ж, будьте счастливы. Счастливы! Будем! Только скажи, Марта, – с кем? С ним или с Эмой? С твоей дочуркой Эмой?..

Это страшно, люди добрые! Просто жутко! Вот он остановился и, продолжая левой рукой держать Эму за руку, пальцем правой постукивает ее по лбу: «С ней? С этой гулящей?!..»

Не смей так говорить об Эме, не смей! У тебя есть жена Ирка – и радуйся! Есть – и радуйся! Скажешь, старовата для тебя? Для поэта? Очень большого?

Не будем об отсутствующих.

А я здесь, я здесь.

Но Ирки-то нет.

А о ком будем?

О присутствующих. О тебе.

Обо мне? И что же обо мне?

Во-первых, почему ты тогда… в Вильнюс… не дождавшись, ничего не сказала, обманула… Почему ты, Марта, все забыла?.. По зову инстинкта?..

Не инстинкта, нет! Не инстинкта!..

Неужели, скажешь, любви? Любви к нему, да?..

Не знаю!.. Ах, ничего не знаю!.. Это было так внезапно… И предрешено…

Предрешено? Заранее?

Да.

Стало быть, не внезапно. Стало быть, дружила со мной, а сама думала о другом… И ты это, Марта, знала…

Да, да! Знала! Только увидела его и… Как поступлю… Знала, знала, знала!..

Так знай же и сейчас!.. – он резко убрал руку, которая сжимала Эмины пальцы-стекляшечки, воздел свою руку. – Как поступлю я!.. Слушай!

 
И будут эти строки
Преданьем о любви —
 

Слышишь, милая Марта? Преданьем

 
И нож в руке не дрогнет,
Пронзая до крови!..
 

Нож? Марта окаменела, не в силах оторвать взгляд от мальчика и Эмы, Марта, в голубом тренировочном костюме, обращенная в соляной столб под бетонным козырьком над входной дверью, под итальянской лоджией; солено-острым полоснула по лицу октябрьская изморось. Нож? Тогда были другие слова! Ты, Винцукас, так не писал тогда! Нет! Нет! Нет!

Да, это началось потом. Когда набрался опыта. Узнал людей. А возможно, только что… когда…

Только что?

Да, этот нож появился только сейчас…

Перестань, Винцас!.. Ты ведь добрый, я знаю! Добрый… Какой нож?!..

Вот этот! – В его руке блеснул металл; Эма как бы спряталась вся в себе. – И нож в руке не дрогнет

– Ай! – крикнула Марта, словно ощутив этот резкий удар в сердце. И кинулась вперед, точно ее толкнула какая-то сила, выбросила обе руки, голыми пальцами пытаясь ухватиться за острое блестящее лезвие. – Не дам! Не дам! Не дам!.. Подлец! Убирайся! Подлец, убирайся вон! Она моя! Моя и больше ничья! Моя!.. Без нее я умру! Без тебя жила, а без нее – умру!.. Без тебя, без Ализаса… а без нее… Я умру! Сразу! Тут же!

Она вспомнила сон и венчание, и ей стало стыдно за такой свой сон, – вот когда все стало подлинным: здесьсейчас

«Не умирай! Не надо! Зачем умирать? Дуреха…» – вдруг услышала она и подняла глаза: на дереве, к которому она прижалась, стучал дятел. Как сердце; колотит, как мое измученное сердце, подумала она; чей это голос? Кто сказал «не умирай»? И почему я здесь? Чего мне надо здесь? У этой реки? В этом лесу? Чего мне вообще надо на белом свете? Чего, Ауримас? Эма, доченька, – чего?..

– – – хоть вспомнишь ты меня, Эма – – – – – —


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю