412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфонсас Беляускас » Спокойные времена » Текст книги (страница 11)
Спокойные времена
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 10:15

Текст книги "Спокойные времена"


Автор книги: Альфонсас Беляускас



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 28 страниц)

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

«А может, это те самые глаза? – подумалось сейчас. – Те, из Кельна. Или из Вильнюса… И уж вне всякого сомнения – те, из-под финиковой пальмы в ресторане». Отливающий фосфорическим блеском взгляд был обращен прямо на него, и Глуоснис физически ощутил этот взгляд – будто острую иглу; взгляд был устремлен с порога, от двери, хотя Глуоснис отлично помнил, что на ночь заперся; сообразил, что парень вломился не просто так.

– Как и многое, что здесь происходит… – пробормотал Глуоснис, опуская босые ноги на пол; было ясно: поспать не удастся.

– Отель не мой, сэр… – человек-изваяние мотнул головой; черные – а при электрическом освещении даже лиловые – волосы пружинками подпрыгнули кверху. – Я только стираю гостям белье. Сагиб Али стирает себе сам.

Сагиб Али был тот самый толстяк портье (или как тут называют такого человека?), столь старательно изучавший мой паспорт в день прибытия и под конец все же соизволивший вручить мне ключ от номера (хотя отпереть его можно было пальцем без особого усилия); большего начальства для этого косматого парнюги, застрявшего в дверях, точно кость в горле, кажется, не было в целом свете.

– Зачем же ты пришел? – спросил я. – Ворвался среди ночи?

– Но ведь уже утро, сэр. Скоро солнце встанет.

– Ты ведь разбудил меня – я спал. Ты не подумал, что я могу и пожаловаться?

– Подумал.

– И что же?

– Сэр не станет жаловаться.

– Не стану? Еще как! Захочу – и пожалуюсь. Ого!

– Не позволит белая мэм.

– Мэм? Какая еще мэм?

И здесь она, подумал, белая благодетельница с севера. Мэ-эм!

– Какая? – задумчиво переспросил, чтобы оттянуть время.

– Которая за стенкой, – ответил человек-изваяние.

– За стенкой?

– Да… Которая ждет сэра. Ждет и ждет. Ночью, и вчера, и раньше… К которой сэр не идет. Я все знаю.

– Однако не слишком ли? А?

– Да нет, не слишком.

– Но… какого черта? Зачем тебе все знать?

– Такая моя работа, сэр.

– Работа? Чем же, черт, ты здесь занимаешься? Здесь, в гостинице?

– Всем. Но больше всего… wash…

– И у нее, у белой мэм…

– О, сэр знает!.. – просиял парень. – И у нее! Да, да, каждую ночь.

– Ночь? И прямо каждую?

– Да, у меня ключ!.. – тот брякнул металлом. – Сэр знает, какая мэм добрая… Ведь знает? Знает?.. Сэру нельзя не знать, нельзя…

Это, право, было слишком – вторжение среди ночи, дурацкий разговор; Глуоснис с досадой крякнул.

– Я знаю? – его голос дрогнул. – С чего ты взял? Кто это тебе сказал – она?

– Да, сэр: мэм. Белая мэм сказала мне: сэр знает. Все знает. Сэра не надо бояться.

– Потому ты и приперся ночью?

– Потому… – парень покорно кивнул головой. – Днем Сэра нет. Сэр днем в городе. Днем сэру меня не надо. А ночью сэру не надо мэм. Почему так, сэр? Мэм все спрашивает про сэра. Много спрашивает. Это мне не нравится, сэр.

Глуоснис взглянул на него внимательней. Что-то угрожающее, непреклонное было в речи этого туземца, во всем его облике, что-то труднообъяснимое, не понятное до конца. И что-то жутковатое; по спине скользнул холодок.

– Послушай, может, кончим эти разговоры, а? – произнес он как можно более миролюбиво. – Мне бы еще хотелось поспать. Работа ждет. У меня не так много времени, как у тебя.

И показал глазами на дверь.

– А…

– В другой раз. Вечером.

– Нет, сэр, – парень замотал головой, своими черными космами. – Сейчас!.. Вечером я wash у мэм. Там! – он ткнул пальцем в стену, за которой, Глуоснис знал, жила мадам Эрика. – Там, сэр, очень хорошо wash. Сэр не знает, какая мэм добрая. Или знает… Я не дам ей уехать никуда.

– Ты? – Глуоснис вытаращил глаза. – Почему ты? Какое ты имеешь… право?

– Потому что я wash. Каждый вечер, сэр. И мэм говорит, что хорошо.

– Гм… верю… А как тебя звать? Пора как будто познакомиться… Раз уж все равно не уходишь…

– Рахман… Один Рахман такой, – парень поднял руку, почти касаясь пальцами притолоки, – а другой вот такой… – он присел на корточки и показал ладонью чуть выше пола. – Есть большой, есть маленький. Есть богатый, есть бедный. Но я умею wash. Хорошо умею. Хорошо-хорошо wash. Мэм знает. И сагиб Али, этот шакал…

– Али?

– Я ему каждый день даю два деньги. Когда получаю от мэм. Али это нравится, но он хочет иметь все четыре деньги… А я не дам! Не дам и не дам, нет!

И он так крепко сжал кулак, что захрустели пальцы, а он еще помахал кулаком в воздухе.

– Но ведь мэм уедет, – сказал Глуоснис, косясь на этот черный, повисший у тощего бедра кулачище. – И ты останешься ни с чем… Али, может, даже выбросит тебя на улицу… А если ты еще будешь так ломиться в номера… без приглашения и без спроса… пугать гостей… то можешь быть уверен на сто процентов…

– Я говорю: не уедет! – вдруг яростно топнул ногой парень, этот Рахман-маленький; кажется, он не слушал, что ему говорят, думал о своем. – Не пущу!

– Ишь ты! А что ты ей сделаешь? Мэм – свободная личность. Захочет – уедет… куда угодно и когда угодно… Привяжешь, что ли?

– Задушу!

«Зарежу!.. – отозвалось в мыслях, и я вздрогнул. – Приду, когда будешь спать и…» Это же ее слова, слова моей Эмы…

– Задушишь? Ее? – сдавленным голосом спросил я, стараясь отогнать прочь воспоминания. – Неужели посмеешь?

– Да! Эту белую мэм. Своими руками. Вот так! – Он протянул вперед обе руки.

Глуоснис попятился.

– Только попробуй! – крикнул он. – Соскучился по веревке? Или что тут у вас – секира?..

– Я испорчу автомобиль! Украду! Тогда она никуда…

– А сам сядешь в тюрьму!

«Зарежу!..»

– Я? Не-е… – парень осклабился всем своим простоватым лицом; впрочем, кажется, он был вовсе не так прост. – Украду и не сяду. Или проколю покрышку. Сниму колеса. Посмотрим. И не сяду… Меня здесь все знают: Рахман wash.

– По-твоему, знакомых не сажают?

– Еще быстрей, чем незнакомых! Только не меня. Не такого, как Рахман… – он снова присел и показал ладонью, какой он ничтожно маленький человек. – Даже если и посадят… – Парень снова улыбнулся – непонятно и даже мечтательно.

– А что, если посадят? Сбежишь?

– Я? Не-е!.. Там, говорят, кормят. Каждый день, весь год.

– Кормят?

– Да, сэр. А разве это тюрьма, если кормят? Кто ее боится?

– А мэм кормит?

– Мэм? О да, да! И кормит, и дает пить. И пить, сэр: такое что-то очень сладкое… Мэм очень добрая! И wash велит совсем немного… не так, как другие… Особенно этот шакал Али… А потом, сэр… если бы вы знали… Но ведь сэр и так знает все?

– Что «потом»? – Глуосниса начала раздражать болтливость этого нахала. – Что значит «потом»?

– Потом мы спим, сэр. Вместе…

– Вместе? В одной постели?

«Вот дурак! – мысленно выбранил он себя. – Нашел о чем спрашивать!.. Раз уж по ночам wash… И если мадам Эрика еще в своем любезном Кельне…»

– Да. Кровать большая, сэр. И мягкая-мягкая… Сначала, сэр, я боялся, но потом… как попробовал этих сладких напитков… Но про это, сэр, сагиб Али… или еще хуже – наш мулла…

– А при чем здесь мулла?

– Мулла запрещает пробовать сладкие напитки. И горькие тоже – те, что как огонь. Но разрешает жевать бетель… такие листья. Потому что бетель… эти листья… от них человек не хочет есть, вот…

– Значит, говоришь, вместе… – Глуоснис встал, подошел к окну и отвел занавеску: на улице еще было темно, хотя в сторону рынка уже двигались, погромыхивая, тележки, раздавались резкие, гортанные выкрики рикш; эта перекличка, видимо, не прекращалась и ночью. Глуоснис, будто желая размяться, несколько раз прошелся по комнате. – Каждую ночь? И всегда вместе?

– Да, да. Wash. Ну, немножко… А потом… Если бы сэр знал, какое тонкое белье! Не простыни, а облако с минарета нашей мечети… А как пахнет мэм! Нет под солнцем таких благовоний, которыми не пахнет эта мэм, сэр! Только одна вещь мне, сэр, очень не нравится… вы ей скажите…

– Кому? Белой мэм?

– Да. Ей. Ведь вы знакомые, и она сэра послушает. Зачем она заставляет меня мыть ноги, сэр? Ноги!.. Зачем, сэр, мыть ноги, если я и так целый день мокну в воде? И кто это, сэр, сказал, что вода чище воздуха? И так все время wash и wash, все кости ноют… Коран велит, я знаю, и я делаю, что велит коран, сэр, а ноги… Моя работа чистая, вы видите, и всегда с водой…

– Вот зачем ты сюда явился! Чтоб я ей передал?

– Но только для того, сэр.

– А что еще? – Глуоснис стал посреди комнаты в полном недоумении; глаза как бы сами собой скользнули к кнопке – ему советовали: если что, не преминуть воспользоваться ею; похоже, что случай представился… – Что тебя интересует… еще?

– Когда сэр уйдет. Когда уедет. Потому что пока сэр тут, белая мэм все спрашивает, спрашивает…

– А тебе, значит, не нравится? Не нравится, что спрашивает?

– А кому такое нравится? Какому джентльмену, сэр? Я даже думаю: может, подкараулить сэра вечером с ножиком… но нет, думаю… Тогда мэм может правда убежать, и потому…

– Что «потому»?..

Слово застряло в горле. Глуоснис невольно попятился, уже всерьез намереваясь нажать на спасительную кнопку, но все же воздержался – в самый последний миг – и даже улыбнулся. «Früh am Ring!» – осенило его. Да, да, те же глаза, только не того Мустафы, ребенка, а другого, взрослого, и голос тот же, и ужас в зеленоватых зрачках: «Убили, убили!..»; стальной молнией вспыхнул нож – где-то в сознании, хлопнул выстрел, еще один… а может, сначала выстрел и лишь потом нож, хотя это уже все равно. «Али Г. (33) из Роденкирхена со своей приятельницей немкой Эдельгарт X. (44) и своим другом…»

«Зарежу!..» Это сказала однажды Эма…

Он вздрогнул.

– Знаешь что, – сказал он. – Не надо мне ничего стирать. Совсем ничего. И уезжаю я скоро. Может, даже сегодня. Или завтра. Завтра утром, ясно? Возьми!

Он кинул монетку, которую Рахман ловко поймал на лету; парень уже не ломался, не строил из себя тихоню, схватил, посмотрел на свет – подлинная ли? – подкинул на ладони, точно проверяя вес и, необычайно широко осклабившись, довольно урча, убрался из номера; было в его поведении что-то непонятное и ребячливое; возможно, в эту минуту он чувствовал себя вполне счастливым; Глуоснис, выждав, когда закроется дверь, дважды повернул ключ в замке. Но оставаться в номере не хотелось, он оделся и сошел вниз, проверить свои счета у портье. Проходя мимо двери мадам Эрики, вспомнил Эму, опять почему-то ее, свою дочь («Пришлю сиамскую маску…»), замедлил шаг и прислушался – ненадолго, всего на миг, – там, клокоча, завывая, сотрясая трубы, шумела в ванной вода…

Часть вторая
ВЗРОСЛЫЕ ЛЮДИ

– Правда только в дружбе!

– Эма, доченька, – с кем?..

Из домашней беседы


ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

«Дзинь-дзинь-дзинь» – задребезжало прямо в голове; Марта, как сидела, застыла на диване: кто? Кто напугал так резко и неожиданно, что она, вмиг облившись холодным липким потом, с трудом прогоняя трескучий, сродни самолетному гулу, вибрирующий звук где-то в висках, словно некий невесомый отбойный молоток расщеплял накаленный и точно пружина сжатый мозг на множество мельчайших частиц, сразу же проснулась, вскочила на ноги и стала ошалело озираться: где она? Комната утопала в зеленоватом сумраке, увешанная зеленым тюлем, утыканная зелеными бра; на пол, на руки, на кресла и столики, казалось, откуда-то сыпалась зеленоватая невесомая крупа.

«Как я сюда попала? – будто спрашивали ее потускневшие глаза, в которых зеленью отливало небывалое, странное и непонятное равнодушие. – Кто-то привел? Сама?» Но ведь она ждала внизу, вспомнила Марта, внизу и под лестницей, в его кабинете; часы били четыре, четыре гулких удара, а сейчас вон три на часах на стене – рядом с лампой, у книжной полки; сейчас три, и эта зеленоватая крупка сквозь тюль окон, эта бесшумная, сыплющаяся отовсюду крупка; три? Но ведь было четыре, она помнит… И было темно, как в пещере, у того окна, где стояла она, уставившись на улицу, где что-то жужжало и гудело – не то машина, не то самолет, большой белой птицей нежданно-негаданно приземлившийся прямо у их двери; стучали шаги, гремело оружие; может, то шли немцы, а может, Шачкус, размахивая большим черным автоматом; она, Марта, тоненькая как тростинка Марта, в облаке белого маркизета (словно нежный одуванчик, ну прямо одуванчик!), шлепала по луже за углом дома, топталась в студеной луже, подернутой сизой мартовской рябью, там, под Любавасом, и с наслаждением предвкушала: она не будет стирать, не будет – ах, как пронизывает стужа все тело! – не будет стирать этот ворох белья; мать притащилась с ним, точно с грозовой тучей за плечами; Марта заболеет и стирать не станет. Не занималась же стиркой ее подружка Ируте, не занимались стиркой и другие одноклассницы. Что-то переменилось. Что-то новое, одуряющее, неизведанное было в воздухе, что-то трудно воспринимаемое, но доброе, родное и долгожданное: будет по-другому! Всё-всё! Луг покрылся полосатыми жердочками – это промеряли угодья кулака Начаса прибывшие из волости землемеры, а на старом межевом бугре, поросшем мхом, посиживал с цигаркой в зубах черный, как сама земля, Шачкус; его тревожно поблескивавшие глаза следили за синей громадой леса, убегавшего под самый горизонт, обозначившийся темной зубчатой кромкой… Но сегодня она снова – спустя столько лет – шлепала в той же самой луже за глухой, без окон, стеной дома и с откровенной радостью чувствовала, как цепкие железные когти стужи стискивают ее легкие, разбухшие, как мехи, на всю грудную клетку, и как эти мехи подаются, сплющиваются под железными когтями; она заболеет! Она заболеет, и ей не надо будет идти в школу, а самое главное – до ночи месить это грязное белье всего городка; она заболеет, и подружки смогут прийти ее навестить и притащат кто что – кто книжку, кто стаканчик меду, и с одной из них – неважно с кем – пришлет записочку он, ее мальчик, – поэт, и даже, может, не записку, а только короткое, посредине тетрадного листка в клетку, стихотвореньице:

 
Весна приходит к людям,
Спешит к тебе во двор,
И звонкой песней будит
Нас жаворонков хор.
 
 
Вбираю песню в сердце,
Как весь огромный мир,
А жаворонок серый
Тревожит песней ширь.
 
 
И творчества, дерзанья
Гори, пылай, свеча…
И глаз твоих сиянье —
Как сказка в тихий час.
 
 
И будут эти строки
Преданьем о любви.
Они как гимна рокот,
Бушующий в крови.[45]45
  Перевод Ю. Кобрина.


[Закрыть]

 

А вот и он сам, тот мальчик, какой он крохотный! И желтенький, как цветок гусиной лапчатки. И она сама кроха, еще меньше, чем он, и беленькая – пух одуванчика у дорожки: дунешь – и облетит, дунешь – и облетит… И, смотрите, летит, уже летит над лугами, расстеленными под их детскими ножонками, точно сказочные ковры: это весна разостлала их, не могла не стлать, обязана была постлать, потому что она, Марта, мала и легка точно пух, вся белая и сотканная из сплошных улыбок, и потому что он, мальчик, – ее ласковый дружок; скажите, на кого он похож? На поэта Винцукаса или на Ауримаса? Какого Ауримаса? Не знаю такого, не знаю, никогда не знала. Ну, на того, корреспондента… Не знаю! Странно? Кому странно, а мне – ничуточки. Не знаю, не видела, незнакома. Слышишь, Ирка? Слышишь, Фульгентас? Незнакома! Незнакома! «Почитай Чюрлёниса…»

Чюрлёниса?.. Она, паря над лугом, выпускает его руку – мальчика, похожего на цветок гусиной лапчатки; где она его видела? А, неважно. Почему Чюрлёниса? Она такого писателя, да будет тебе известно, никогда… Не писатель он, художник, восклицает мальчик, ее ласковый дружок, будто удивленный тем, что она не знает самых простых вещей, восклицает и проплывает мимо нее точно облако, которое нельзя ни поймать, ни почувствовать, – прямо сквозь нее; пусть! «Кто, кто? – кричит она, хотя его уж не видно, растаял, растворился ее мальчик. – Кто он мне, Чюрлёнис твой, при чем он здесь?» – «Мой? Почему мой? – доносится эхо от лесов, над которыми теперь летит она, от резных еловых вершин. – Вовсе он не мой…» – «А чей же? – «И Фульгентаса тоже…» – «Какого еще Фульгентаса!» – сердится она, хотя и знает, что все это сон и во сне злиться не подобает, во сне все тихо и красиво. Фульгентаса, который читал Чюрлёниса и боготворил его. Чюрлёнис не был писателем, но он знал, что любовь существует… Чюрлёнис, Микалоюс Константинас Чюрлёнис. Что такое любовь… Можно хоть сейчас прочесть – закладка все там же, на двести семьдесят четвертой странице. Сейчас? Во сие? Как так – во сне, почему во сие? Ты давно проснулась, сидишь на диване, в своей зеленой комнате, хотя и не знаешь, кто тебя сюда привел. Мальчик? Может, и он, дурочка, какое тебе дело, ты здесь, и хватит с тебя того, ты всегда обязана быть у двери, ты не знаешь, когда твоя дочь… твоя Эма… позовет… когда ты ей понадобишься… Да не глотай ты свои проклятые таблетки, оставь их в покое – хотя бы во сне; береги нервишки, Марта, – ведь ты знаешь, что ничего не изменится… таблетки тебя погубят, читай Чюрлёниса… А не «Диалоги», которые… Ты ведь любишь высокие слова, правда? Красивые, возвышенные слова. Всегда любила. Это хорошо. Очень даже хорошо. Почему любишь? Неизвестно. Просто за ними чувствуешь себя уверенней. Точно за крепкой стеной… Потому что они есть… Коль скоро кто-то их написал, они… Да, да, как щит. Как щит, которым ты прикрываешь свое истерзанное сердце. Прячешь его от грязи. От плевков и помоев. От…

– Любовь – это рассвет, полдень, жаркий и долгий, и вечер, волшебный, тихий, а породила ее печаль.

Любовь – это старая песенка.

Любовь – это гамак из радуги, подвешенный на белых облаках.

Любовь – это мгновение, вспыхнувшее сиянием всех солнц и звезд Вселенной.

Любовь – это червонного золота мост через реку жизни, что разделяет берега и добра и зла.

Всё? О нет!

Любовь – это лес из старых деревьев в знойный день, это отдых в нем, где сои навевают сосны.

Любовь – это столбовая дорога к солнцу, вымощенная острыми алмазами, по которой надо идти босиком.

Любовь – это сильные белые крылья.

Теперь уже всё. Да. Всё… И глаз твоих сиянье… Мальчика больше нет. И хватит мокнуть в широченной луже за домом, с той стороны, где нет окон; хватит колотить босой ногой почерневшие льдышки…

Она встает, одетая в тренировочный костюм, постоянно бодрствующая – даже во сне – женщина, и с закрытыми глазами привычным движением протягивает руку к столику. Кажется, таблетки еще не кончились. Должен быть запас. Ведь без них… нет без них жизни… а уж любовь… чего там…

Вспыхивает блеклый солнечный зайчик. Осенний, безрадостный. С зеленым отливом, под тюлем. На зажженном бра. Подрагивает на стене у полки – как издевка, как извинение. Там часы. И цифра «IV».

Любовь? Червонного золота мост? Радуга на белых облаках? Отдых в шелестящем бору? Столбовая дорога к солнцу? Еще что? Сильные, белые крылья…

Как прекрасны эти слова! Как высоки! До таких я бы сама ни за что не додумалась, такое приходит на ум только людям искусства. Чюрлёнису – о, да! Даубарасу? Возможно. И даже Ауримасу. (Говорю: возможно, так как наш Ауримас… скорее всего… ему просто повезло…) А я не такая. Не поэт. Не художник, не музыкант, не артист. Даже не знаю – кто. Обыкновенная серая сувалкийская мышь. Лесная. Полевая. Мышь из-под Любаваса.

«Нечего туда и соваться… Что там найдешь, у мироедов этих?..»

Это Шачкус. В погонах, черный. Громадный.

«Мне Ализас нужен».

«Ализас? Мальчонка?»

«Да, Ализас Каугенас, сын Начаса».

«Не Начаса. Еще неизвестно, чей он сын».

«Неважно. Я учительница. Я должна знать, где он. И почему сбежал из школы. Он вообще горазд бегать. Недоглядишь – уже скрылся…»

«Ноги, значит, быстрые…»

«Ох, очень».

«Как у Райниса».

«Не знаю».

«Соседка, а не знаешь…»

«Давно я там не была…»

«Тогда садись, если хочешь наведаться в родные места…»

«Хочу».

«А бандитов не боишься?»

«А Шачкус на что? Пока с нами Шачкус… нам и сам черт не страшен…»

«Скажешь тоже!.. А ведь, говоря правду…»

Шачкус не договорил, посмотрел на меня, грустно усмехнулся и в сердцах щелкнул бичом; я чуть не вся целиком спряталась в воротник.

Как я могла объяснить, зачем еду? Кому – Шачкусу, который, как я подметила, все норовил пригласить меня на танцах, хотя танцевать не умел, наступал на ноги. Будто мало ему других девушек! Оказывается, мало, особенно после того как наш поэт Винцукас в Каунас…

А Ируте, подружка, чуяла. На переменке придвинулась ближе (мы все сидели вокруг длинного и широкого, заваленного книгами и тетрадками общего учительского стола), наклонилась к самому уху.

«Все нету?..»

«Сама знаешь…»

«Как, по-твоему, жив?..»

«А ты, Ирка, как считаешь?..»

Слишком уж любопытна, подумала я.

«Да помнишь, сказали из отряда: возвращаемся, а его нет… Гроза была… дождь… прятались… Потом слышим: стреляют…»

«И не пошли на выручку? Бросили одного?»

«Успокойся, Мартушка! Да что с тобой? Только заговорят про этого… корреспондентика… ты прямо сама не своя… Все на свете забываешь, даже нашего стихотворца…»

«Молчи ты, хватит!»

«Молчу, молчу… – закивала Ирка, подмигивая карими хитрющими глазами. – Раз уж нельзя своей подруге-комсомолке… совершенно откровенно…»

«Не надо мне твоей откровенности… Я – не ты… Не всем же сразу я на шею…»

«Как я, да? Сразу на шею – ай, какая распутная эта Ирка, да?»

«Сама понимаешь…»

Подружка прищурилась, потом выпучила глаза – ни дать ни взять два блестящих стеклянных шарика. Тряхнула каштановыми пышными волосами. Я испугалась – сердится! Моя единственная подруга и наперсница, которая знает обо мне все-все. Рассердится и перестанет разговаривать. А надо, чтобы разговаривала. Пусть злится, но пусть говорит. Мне это нужно. Очень.

«Перестань, Марта, не ерепенься… – услышала я и шумно вздохнула: не рассердилась, нет. – Разве это поможет… Я понимаю… Ведь это, Мартушка, такие делишечки…»

«Какие? – я повернулась к ней лицом; что за вздор? Что именно она понимает? – Какие еще «делишечки»? И что «поможет – не поможет»? Ничего ты, Ирка, не понимаешь… Можешь только разбередить душу, а больше ничего…»

«Ну, беда… ну, влип… не он первый, Мартушка… И не последний. Нынче сотни таких Ауримасов и Райнисов… повсюду и везде…»

«При чем тут Райнис?»

«При том, что это его работа… Сцапали Ауримаса… Говорят, бандиты могли его просто увезти с собой…»

«С собой?»

«А почему бы нет, Мартушка?»

«Кто тебе сказал?!»

«Кажется, Шачкус…»

«Шачкус?»

«Ну да… Чучело-чумичело… А жена у него, говорят, красотка…»

«У Шачкуса?»

«Да у Райниса, дурочка… Будто не известно, что Шачкус все еще в женихах… Скоро станет совсем как Фульгентик…»

«Фу! У тебя все одно на уме, Ирка!»

«Не одно, не одно… И говорят, как раз в тот день она на базар…»

«Кто на базар?»

«Кто! Она, Райниха. Видали люди, как ехала».

Я засмеялась. Сама не знаю отчего. Просто надоело разговаривать. Глупый разговор – что он даст, что изменит?

«Ну и что, если видели? Кому куда надо, тот туда едет. Не понимаю, какая тут связь…»

«Спроси у Шачкуса… Кто на базар, тот и с базара, дорогуша. Этот блюститель порядка что-то, по-моему…»

«Брось! Что же твой всемогущий Шачкус не спас его? Услышал стрельбу, а сам – в кусты?»

Зазвонил звонок. Перемена кончилась. И хорошо. Можно будет подумать. Возьму журнал третьего «А». Того, в котором этот… ну… Ализас…

«Выходит, Ирка, Шачкус может…»

«Шачкус, Марта, о-го-о… всегда и везде…»

Приехали, вошли, поздоровались с хозяйкой. Взгляд исподлобья, волосы черные, пышные, стянуты узлом, руки в боки…

«Чего тебе, Шачкус?»

На меня и не глядит. Будто незнакомая. А не Райнис ли моего отца по пути из уезда?.. «Не доказано». – «Будет доказано». – «Когда будет – тогда поговорим. Тогда и полезешь глаза царапать. А пока что… училочка…»

Но мальчишка хорош. Ализас этот самый. Только глаза взрослые. Сам дитя, а глаза стариковские.

А Ауримаса, значит, тут нет…

«За зерном», – объявил Шачкус.

Глазами шнырк-пошнырк по всем углам, от стенки к стенке. И не смотрит на Начене. «Да ведь отдали… вот расписка…»

«Мало…»

«И когда только вам хватит?..»

«Кому это – нам? Попрошу, барыня-сударыня, поточнее».

«Тебе, тебе…»

«Я представитель власти. Себе не беру. Давай ключи».

Начене сверкнула глазами. Сердито. И, похоже, не хитрит. (А знаю: хитра. Куда подевала Ализаса? Что она знает о том вечере – или ночи, – когда Шачкус оставил Ауримаса?.. Если она в самом деле с базара…) Сует руку в карман фартука. Шарит. Вынимает связку ключей. Кидает на стол. Трах!..

«Все?» – Шачкус сдвигает брови.

«Смотри сам…»

«И посмотрю! Да еще как. Не думай!».

«Не думаю. Знаю».

«Только не всё».

«А чего бы тебе хотелось?»

«Что я, жалкий зимогор… Мне ли с такими, как ты… Всяк сверчок знай свой шесток…»

Хлопнула дверь. Ушел. Шачкус этот. А все-таки что у него с Начене?.. Говорили, что-то у них было…

Он ушел, я осталась. Посмотрела на нее.

«Ну, а тебе чего?» – спросила она, стоя передо мной. Черная, лоснящаяся. Чем-то похожая на Шачкуса. Неплохая вышла бы парочка. Могла выйти. Когда-то. Помнится, что-то болтали… Да, ходили слухи… Только вот Начас…

«Где Ализас?»

«Не знаю. Я за ним не бегаю».

«А не мешало бы…»

«Да уж говори: чего тебе?»

«Опять удрал».

«Ализас, что ли?»

«Да, он».

«Небось не от хорошего…»

«Почему вы настраиваете своего сына против школы?»

«Неправда».

«Тогда – против меня. Это-то правда?»

Теперь она улыбнулась. Криво и с хитрецой. Хитрые глаза, хитрые щеки, хитрая улыбка. И даже небольшой, чуть задранный носик тоже хитрый. Вся хитрая. И красивая. Ох красивая, гадюка. Полная, сочная, женственная. Уверенная в себе. Я бы хотела быть такой.

«Против тебя? – удивленно произнесла она. Наверное, почувствовала свое превосходство, женщины это мигом чуют. – И не думала».

«Почему же вы не разрешаете ему вступить…»

«Успеет…»

«А если нет… если опоздает?..»

«Успеет! Нанюхается еще этой политики, ой нанюхается…»

«Если бы это был сын Начаса… – сказала я, сама не знаю зачем, трудно было сохранять самообладание. – Я бы не стала так разговаривать… А то…»

«Что – то? А то – чей?»

«Начене…»

«Много ты понимаешь, училочка…»

«Я бы попросила повежливее…»

«Ну, если ты только затем и приехала… поцапаться со мной… тогда, ягодка…»

И выразительно поглядела на дверь ненавидящим взглядом. Даже губы задрожали – толстые, подпухшие, налитые, как вишни, сочные губы крестьянки, – вот-вот что-нибудь сказанет еще.

Проняло и меня. Как она со мной разговаривает! А я с ней? Я, учительница, комсомолка – «вы», «вы»… Ей – «вы»! Ей, кулацкой бабе. Что кулацкой – бандитской!

«Вовсе не затем…»

«Ну, а зачем же?» – Глаза у нее уже просто горели, и от них горело все ее лицо. Сейчас запылает вся.

«Говорят, вы в тот вечер, когда стреляли…»

«Стреляли? Это когда же? У нас каждый день стрельба…»

«Знаю… И очень хорошо. Но, говорят, тогда… когда вы с базара… мимо леса…»

«Мимо какого леса? Мы и живем у самого леса, и что же? А стреляют здесь, девушка, все равно что в Любавасе чихают. Так что не пойму я, чего тебе от меня надо? И что ты тут плетешь… На что намекаешь?»

«Не понимаете? Тогда, может, товарищ Шачкус… вы же знакомы… он вам все лучше объяснит…»

Начене резко вскинула голову, я и не успела разглядеть, что было в ее хитром взгляде.

«Так, значит, – вымолвила она со злостью, глядя в потолок, – вы оба… из-за того…»

«Из-за чего, соседка? Из-за чего?»

Проболтается? Про ту ночь… ту страшную ночь, когда…

«Да из-за мальчонки… баловня моего… Ализаса… вы оба сюда ко мне пожаловали? Только из-за него?..»

Ализас! Да, да, конечно. Из-за чего же больше! Только из-за него, Ализаса Каугенаса из третьего «А», учительница Купстайте, бросив все на свете, примчалась сюда, в лес, и лишь из-за него одного перед тобой тут стелется…

«Чтобы завтра был в школе!.. – строго проговорила я, понимая, что больше из нее ничего не вытянуть про тот роковой базарный день. – Вы понимаете? Завтра! Иначе придется разговаривать не со мной, Начене…»

И я выскочила, а в сенях чуть не нос к носу столкнулась с Шачкусом.

«Черта с два тут найдешь… – проворчал он себе под нос, перебирая связку ключей. – Но когда-нибудь я… это осиное гнездо… как следует… просто руки не доходят…»

Мы уехали. Ни с чем. Неподалеку, в другой кулацкой усадьбе, нас ждали люди Шачкуса. Две подводы так и ломились от мешков с зерном, на которых восседали довольные, разгоряченные молодцы – подручные хмурого Шачкуса.

 
А на столе бутылка
И рядом моя милка,
И песня, песня, песня —
Сегодня, как вчера…
 

«Кончайте… вы!.. – рявкнул Шачкус, казалось еще более мрачный и озабоченный, чем обыкновенно. – Бандитские песни на всю округу орете!»

Бойцы умолкли, недоуменно переглянулись.

«Жбанчик всего и нашли!.. – кротко заморгал глазами один из отряда, белобрысый паренек, мы с ним как-то танцевали на вечере… – Чистая, хлебная… Осталась капелька. Хочешь?»

Шачкус не ответил. Кусал губы, хмурился и молчал.

Молчала и я. Молчала и думала: почему это Начене, когда я спросила про базарный день, так долго глядела в потолок, и мне показалось, что я тогда все поняла. Все, Ируте, подруженька милая! Как я теперь поступлю?

Если только судьба ко мне еще раз… если, Ирка, хоть один-разъединственный раз…

Моя судьба, да… Судьба Марты-шкраба, училки. Вот она где – на зеленом диване, где я лежу и лежу, раскинув руки, растрепанная, с усталым морщинистым лицом, измученная лежанием, но не в силах подняться, обмотанная давящим зеленым сумраком, еще более густым от колышущейся за окном тьмы – уже не той, что вчера, а может, и той же самой, камнем придавившей меня к дивану; лежу, смотрю и вижу все: его, ее, Шачкуса… И даже больше – их мысли; я вижу ваши мысли, вот оно как – даже невысказанные. Мысли, которых вы сами боитесь. И которых боюсь я…

Крылья…

Сильные, белые…

Где они? Кто их видел?

Когда?

Чьей щеки касались они – и не в грезах, не в дымке бессонных ночей, а наяву – живыми, теплыми пальцами обыденного существования?

Чью грудь овевали своим шелестом?

А если касались? Если овевали… их – Оне и Ауримаса… распутной бандитской женки и уездного корреспондентика. И не просто касались, ласкали, овевали, но и сокрушили, подмяли под себя, припечатали своей тяжестью – обоих, потерянных, обездоленных птенчиков… И хотя он всегда спешит переменить тему, стоит мне заговорить о тех днях в лесу, хотя никогда не вспоминает о них, точно это что-то запретное, заклятое, я прекрасно знаю, что они, те деньки, сделали Ауримаса таким, какой он сейчас, – отчужденным, ушедшим в себя (разве я не вижу), и даже не в себя, а неизвестно во что…

Однако же… дорассуждалась. Это от усталости. Ничего мне не надо. Даже Чюрлёниса. Даже моего друга Чюрлёниса. (Друга? А может, я читаю эти «Письма» лишь потому, что их читала она, ну, эта?) Книга осталась раскрытой там, на столе, а то и упала на пол, не припомню… Бросила… услышала звонок… увидела мальчика…

Что ты! Какого мальчика? Зачем эти сказки, Марта? Кому они нужны? Тебе? И никто не звонил, ты прекрасно знаешь, ни в дверь, ни по телефону, кто тебе станет звонить?.. Эма? Позвать? Да ведь ее нет… нет, я сказала: нету… нету (ох, надоели!)… не знаю, где… не знаю… Кто тебе станет звонить, дорогая, если ты вчера, окончательно выведенная из себя («Эма… позовите Эму… Эму…»), сама выключила телефон, эту противную, дребезжащую, наглую, неизвестно на какую подлость способную коробку, точно шипящую мину, оставленную кем-то в коридоре… Кому ты, Марта, нужна? Ей? Ему? Самообман… Вроде того, которым утешалась та, восемнадцатилетняя «училка». Но тот был светлым, его шелковистые нити тончайшей паутиной тянулись к нынешним дням, а сегодня он по чужим, проторенным дорожкам уводит ее назад, в прошлое…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю