Текст книги "Спокойные времена"
Автор книги: Альфонсас Беляускас
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 28 страниц)
Почему Ауримас их не публикует, спои «Диалоги»? Зачем прячет в ящик? Для чего хранит? Не доработано? Не закончено? Не нравится самому? Не знаю, хотя чувствую, что они – лучшее из всего, что им написано. Потому как все остальное… это… мягко говоря… «Журналист он недурственный, это правда, – сказал ей один БОЛЬШОЙ человек (пусть Ауримас не знает – кто). – Хотя и с претензиями… Твой супружник, Марта, всегда был с претензиями. Знаешь эпиграмму: «Прогуляться некто вышел…»? Ну да, ту самую: «Прогуляться некто вышел, самого себя он выше», – в точку, а? Я не говорю, что это о нем написано, о твоем дражайшем, по, как ни прискорбно, шила в мешке не утаишь…»
Лучшее из всего им написанного? Этот сумбур? Этот лепет взрослого человека? Охи да ахи? А ты не загибаешь, Мартушка? Не пытаешься в утешение себе малость приврать? Стоит ли… Тебя же прямо по сердцу режут эти листочки. Эти слова. (Обращенные к другой, не к тебе.) Ножами режут, жгут огнем. Ведь ты все знаешь. Помнишь. Видишь. Ты, Марта, все видишь с каждым днем все четче и ярче: с чего началось, чем кончится. Кончится.
А потом, Мартушка? После того, как кончится?
Ничего… Или смерть, не знаю.
Смерть?
А что, есть такая, знаете ли, кружит поблизости на черных шумящих крыльях. На черных, Чюрлёнис! Черных!
Но, Марта, это же… О нет – не смерть! Только исчезновение. Возврат туда, откуда явился.
Но ведь это и есть… Нет, нет, нет! Не смерть! Не это и не сейчас. Не-ет!
Тогда что?
Ничего… Дальше не будет ничего; круг замыкается. Медленно, но неизбежно: обруч стискивает дерево, когда остывает железо. А оно остывает… уже остыло… уже столько лет, как оно…
Крылья? Белые, сильные?
К чему эта ложь, Чюрлёнис? Мой друг Чюрлёнис…
(И ее друг, моя милая. И его.)
Какие? Откуда? Скажите мне, у кого они есть – белые крылья, неподрезанные?
У меня… ох… они давно почернели от копоти. От глупых грез, запорошивших глаза… иссушивших губы… и, конечно, сердце… разъевших мое бедное, многострадальное сердчишко…
А Ауримас? Куда уносят его эти бешеные крылья? В какие концы? А вдруг его никогда и не было, никакого Ауримаса, – только жухлые осенние запахи, дожди да свист нуль… Только осенние диалоги, которые зажал в бумажные листки какой-то бессердечный, совсем незнакомый мне человек и которые я читаю, будто что-то ворую у этого чужого мне человека…
Постой, Марта, – а Эма? Белые сильные крылья – Эме?
Эма… она и без того… Она всюду и всегда как кровь в жилах. Как рана. Вечная, саднящая, пульсирующая. Как и мое несчастное, горе и забота всех врачей, сердце. Как и наши годы, что всегда при нас…
Эма…
Сердце сдавило точно клещами, точно стальными когтями большой хищной птицы; нет, нет, у нее нет крыльев, у этой стальной птицы, серой, чужой, слишком грузной, чтобы взлететь, слишком ленивой, – никаких крыльев, только клюв да когти, диковинная, невиданная птица; больно, колко стучит в висках, все тело сотрясается в ознобе… Точно подброшенная пружиной, Марта вдруг резко падает обратно на диван… Взгляд скользит к столику… Есть! Есть. Должны быть. Но я удержусь. Не побегу следом за жадным взглядом, не стану хвататься за флакон, не буду вытряхивать таблетки. Всему есть предел. И без того, Марта, ты долго готовилась встретить ее. Слишком: много думала о тех словах, какими встретишь. О самых первых. Самых главных. Которые не будут повторением сказанных. Вчерашних и позавчерашних. Прошлогодних и позапрошлогодних. Которые всколыхнут что-то в душе Эмы – хоть капельку совести или любви. Или любви. Малую толику, без которой… Ведь без этого, Марта… твоя жизнь слишком уж непохожа на подлинную…
Ты слышишь, Эма, – слишком! Слишком далеко ты ушла, слишком далеко от дома. От меня, своей матери. Даже от самой себя. И от себя, Эма, – ты сильно отошла от себя. Но почему? Почему, почему, почему?
Не отвечаешь? Молчишь?
А я знаю: ты есть. Ты есть и будешь, будешь и есть. Потому что это нужно мне, твоей матери… потому что ты моя надежда и вера… то, чего не было во мне… потому…
Но где ты сейчас, Эма, где?
Есть ли у тебя дом?
Есть ли мать?
Крылья?
Те, белые… без которых…
Эма – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – Всё сейчас Эма – – – – – – —
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Кто-то крикнул: «Стой!» – и Эма вскинула руки, кто-то громко ругнулся, – может, Чарли, – но Эма не успела и оглянуться; распластав руки, точно крылья, в куртке нараспашку, с упавшими на лицо волосами, она неслась в какую-то безжизненную пустоту, где буйствует ветер; ей даже правилось так. Ух ты, полет нараспашку, одуряющая стремительность, где нет ничего реального, разве только отчаянный вопль Чарли, повисший во мраке, точно ртутный фонарь в сизо-голубой тьме; она неслась вниз. Чувствовала, как летит, и даже не пыталась за что-то ухватиться, – ей и это нравилось; другие тоже вроде драпали во все лопатки прямо по мостовой, подгоняемые своим же собственным страхом, слепым и отчаянным, урчащим в утробе, точно мотор, и своими ругательствами, рвущимися наружу наподобие рвоты-икоты, прямо из сведенного страхом солнечного сплетения; засыпались! Вот это да, драгоценная кодла, это да, милая капелла, это да, братцы-кролики, сестреночки-красулечки, вот это да, уважаемая компашка, шобыэтта… шобы этта такое придумать, а для краткости шобыэтта… И ты, самая порядочная в городе чувиха у самых распорядочных родителей, ты, гм… куда тебя черт… Наш развеселый междусобойчик… из-за этих твоих драных джинсов всю кодлу в этот вшивый «Ручеек» не пустили… в эту богом забытую дыру на околице… из-за вшивых джинсов Эмы…
Трах! Шлеп, трах! Вам!
Все. Накрылись. Муть какая – будто после трех подряд… Налей, налей бокалы полней! Шампань. Зект. Искристое.
Ого – канава!.. Поганая канавища, которую не перескочить.
Бу-у-ум!
– Вот она!.. Бери! Хватай! Держи! Вот!..
Вы так полагаете?.. Посмотрим! Вы так считаете, а мы вот еще посмотрим!.. Уж только не меня… не меня… не Эму… Ча-ар-ли!..
– Простудишь горлышко… Заткнись! Свои нежные бронхи… огорчишь мамочку… Но кусаться!.. Слышь, девка: кусаться воспрещается!.. Ребята, эта чертовка меня за палец…
– Ча-ар-ли!..
– Э-ма-а!..
– Держи ее крепче! Шустрая…
– Ча-ар-ли!.. Они меня…
– Потопали, малютка.
Ничего не поделаешь, надо шагать. Куда? Туда, куда волокут они, дружинники… За ручку, как маленькую. Как невинного младенца. Как куклу…
При чем тут какая-то дурацкая кукла?
– Перестань баловаться, слышишь? Слышишь, малютка, не валяй дурака. У меня ведь и других дел по горло. На заводе. Мне, моя золотая, с утра к станку. В первую смену, поняла?
– Застрелись ты со своим станком…
– Ну, нет, милая. Стреляться – нет уж. А ты полегче на поворотах. Дорожка скользкая. И дальняя. Неблизко нам, девушка, поняла?..
– А… застрелись!
– И не думай улепетнуть… я спринтером был… Когда? Было дело… Стой! Стой, слышь! За тобой не поспеешь! Стой!
Станем. Что поделаешь – не отпускают… Облить презрением его, своего палача. Мучителя. Гада. Дружинники. С красными тряпками, ну, ну, повязками. Может, даже знакомые какие-нибудь. Ишь ты, был спринтером. Надо с ним покультурнее. Вежливо. Это производит впечатление. Другого выхода нет.
– Вперед!
Но… что бы это такое придумать? Что? Потрясное. Клевое. Ни на что не похожее.
Шобыэттакое…
– Вперед! Вперед!
Придется шевелиться.
– Сюда, сюда… Пряменько… Вот в этот милицейский «кадиллак». Поедем с комфортом. С ветерком. Прямо как Дин Мориарти[46]46
Герой романа американского писателя Дж. Керуака «На дороге».
[Закрыть].
– Чего? Чего?
– В отделение! – Это шоферу, толстому и как будто неповоротливому.
Чарли уже запихнули в желтый ящик, она увидела его, уныло свесившего свой горбатый, чуть не на пол-лица носище (только это и отличало его от прочего сброда в джинсах), потом взглянула на Виргу, подружку свою, которую втихомолку ненавидела за ее неправдоподобно топкую талию, от которой та казалась перерезанной пополам, и за пышные бедра Элизабет Тейлор, ради которых – а то еще чего ради? – нынче так из кожи вон лезут молодые художники, а также среднего и даже старшего поколения, которым Лизи (Виргой ее называли, если за что-то сердились) изредка («Не говори, никому не говори, это назло дражайшим предкам, пусть не скаредничают») позировала; потом посмотрела на Тедди, худущего, с вислыми, как у таксы, ушами, а еще на Танкиста, сплошь покрытого волосней, точно ракитовый куст – листьями, большерукого угрюмого дылду из Киртимай, никогда ничему не учившегося и ничем не занимавшегося (зато его бабка торговала на рынке квашеной капустой); компашка, что и говорить, как на подбор. Еще была Дайва – вся сплюснутая, с удивленно приоткрытым ртом, с икрами-кубышками, по которым (а уж по одной непременно) сбегают вниз спущенные петли чулок. Дайвин предок – алкаш, и порой он пробует силу своих кулаков на доченьке: маманя где-то на целине, а может, на БАМе. За Дайвой водится милая привычка заливать о своем необычайном успехе у «кадров». А уличенная во лжи (с кем не бывает!), Дайвуте мгновенно прячет свой лихорадочный блеск глаз под соломенно-желтыми, падающими на лоб космами, а то и грохается в обморок – любит прикидываться. А удрать сумела (короткие ножки, оказывается, не помеха, когда страх подгоняет).
Что бы это такое придумать?
– Чарли, – сказала Эма, когда «воронок» притормозил и остановился и она ткнулась мокрым от пота лбом в поникший нос своего дружка, – что, кранты́?
– Хана!
– Шобы это…
– Эге, вот еще одна! Пти-ичечка! В клеточку, в клеточку ее, быстрей!
Машина дернулась вбок, в окно плеснуло неоновым светом. «БИРУТЕ». Гастроном «Бируте», а скоро и «Минск»… Еще дальше… за мост…
Да вот что бы это такое…
– Топай, топай, малютка. Смелее! В «форд», ага! В «кадиллак»! Вперед, вперед!
Дайва! Сцапали и ее. Да как же ты, желтенький птенчик, до сих пор не хлопнулась в обморок? Даже улыбается…
– Вот дунула, вот уж драпанула!.. Как лань, ей-богу!.. – затараторила она, как будто даже довольная, что снова в своем кругу, хотя радоваться, собственно, было нечему. – Если бы не проклятые мокасы… наденешь новые – в кровь ноги сотрешь…
– Надо было босиком… – вякнул Тедди, шевельнув своими невероятными ушами, обоими сразу, для чего требовались какие-то особые способности. – Топ-топ…
– Тебя там не было, некому было руководить! Но я и без твоих цэу обошлась бы, если бы не эти корабли… А я, между прочим, ни при чем… больно мне нужно это ваше мороженое… в этом дурацком ларьке…
– Объяснишься в отделении, милашечка.
– В отделении? – прогудел бас.
Танкист! Подал голос!
– А чем там плохо? – (Тедди). – Тепло и мухи не кусают.
– Н-нет, это н-не-хо-ро-шо!
Всё. Мамочка родная, прибыли.
– Выходи! Живо! По одному, по одному! Мексика-сити! Прибыли! Быстренько!..
Что он порет – Мексика-сити!
– Мехико, а це Мексика! Мехико-сити, ясно? – выкрикнула Эма со злостью. (Керуак. «На дороге», шик-блеск книжка.) – Надо соображать…
– О-о! – гнусаво протянул изловивший ее парень (где же она его видела?) и, понятное дело, усмехнулся; хоть и не видно этой его усмешечки, темно, но самым явным образом усмехнулся. – O-о! Прошу прощения за низкий культурный уровень… Пока что без высшего образования… И пока что попрошу: по одному, вперед! По одному, по одному, без базара! Вылезай, приехали: Сан-Франциско…
Явно читал, зараза, Керуака! Не читал бы – не нес бы все это…
«Мориарти… Дорога, дорога, дорога… полет по дорогам… А потом? В конце дороги?»
Папаша, конечно. Father[47]47
Отец (англ.).
[Закрыть]. Он. Его вопросики.
«Что у тебя впереди, что в конце пути, Эма? Или ты не понимаешь, чем все это кончается? Начитались этого Керуака… Ты хоть подумала, что потом? Хоть разик?»
Ну, засек. И прямо врасплох. Стоишь как дура в кухне у холодильника, мажешь масло на хлеб самым невинным образом, а он торчит в дверях как пень, вопрошает!
Лучше бы он ушел. Разозлился бы и ушел. Что за расспросы такие! Вот взъелся! Крокодилус!
«Ты кажешься мне больным человеком, больным человеком…»
«Может быть…»
«Но в наше время болезни не так уж страшны, если вовремя спохватиться… найти лекарство…»
«Не так уж? Спроси у мамани, она лучше знает… Поинтересуйся… Нечего мне морочить голову. Скажи лучше, мне никто не звонил? С час назад, а?»
«Ты совсем отбилась от дома… Где ты была? Где ты бываешь, доченька? Я могу спросить?»
«Можешь. А я, например, могу и не ответить».
«И все-таки».
«У Лизи».
«Где, где? У какой Лизи?»
«Той самой – Тейлор…»
«Перестань кривляться, Эма».
«Ладно, перестану. Слушали маг. Смотрели телик. Рад?»
«Чему?»
«Что телик смотрим… телевизор… Цветной… Ты ведь все не соберешься купить…»
«Ну, покамест наш старикашка «Таурас»…»
«И тесты решали. Тесты из разных журналов… Воспитываешь меня? Ну, воспитывай, папаня, воспитывай. Старайся. Только мне на это все наплевать. А вообще-то я побежала… некогда… Значит, не звонили? Ну, чао, пока, папаня!..»
Оте-е-ец… Какое мне до него дело? Мотаешься по заграницам, ну и мотайся. Летай туда-сюда, радуйся, папаня, и веселися, только не приставай. Постарайся держаться от меня подальше, не суйся в мою жизнь. Она для тебя темный лес. Как и твоя – для меня. Я такую жизнь ненавижу: все рассчитано, распланировано заранее, записано на листках перекидного календарчика, все ясно как свои пять пальцев. Это тление. Это копание в остывшей золе. Летаешь? На лайнерах? Любишь комфорт, знаю, знаю. Ты даже считаешь, что заслужил его всей своей жизнью. Ты так не говоришь (непедагогично), но веришь, что заслужил. А, собственно, чем? Какой жизнью? Той, прежней? Юностью? Фронтом? Да когда это все было, папаня! Неужели ты намерен жить на ренту? Но намерен? А почему ведешь себя так, будто все на свете твое и больше ничье? Будто живешь один.
Я вот не считаю, что твое и что ты один… И потому я тоже летаю. Ты, папочка, по теплым краям, а я – по-своему… Что хочу, то и делаю, и буду делать что хочу. Тем более что ты, мой милейший предок… так называемый оте-еец… папочка…
Столб! Какой дурак вздумал воткнуть его прямо перед лестницей? Люди добрые! Чуть башку не расшибла!
– Сюда, сюда, налево! Живей, живей, мамзели и мусье!
Вот дубина парень! Тот, что меня сцапал. Где-то я его все-таки видела. Мамзели и мусье! Издевается!
– Ко мне надо… – хватаюсь за живот, делаю жалобные глаза. – Мне правда… гм… надо бы…
– Надо бы?.. – Он остановился. – Что это? – уставился из-под мохнатых бровей (размах во весь лоб, две намазанные тушью полоски). – Не нравятся обстоятельства? Потерпишь… Сначала придется объясниться…
Ну и бревно! Отборный экземпляр! С луны свалился! Или придуривается. Мы дружинники столицы… А если, балда ты, мне покурить охота? Одну затяжечку… и вообще… мало ли… марафет навести… Подумать. Подымить и обмозговать всю петрушку… за весь этот шухерный денек… Если ты, отрава, помешал мне сосредоточиться, вспомнить, где же это я тебя… Объясниться, видите ли… Где?
Вот где: в комнате с деревянной загородкой. Два или три стола да два-три мильтона, телефончик (возьму да брякну мамаше, то-то настращаю), стеклянная табличка «ДЕЖУРНЫЙ». И еще какой-то ящик, зудит все время… в прошлый раз не было… папка, точно сиротка, брошена на столе… шариковая ручка…
– Присядьте, товарищ… Глуосните… вот сюда, пожалуйста…
Глуосните! Фамилию знает… ишь…
А тот хоть бы хны. Спринтер этот самый. Приволок. Век помнить буду.
– Ведь мы с вами знакомы, не припоминаете? А?
Лейтенантишка… Тот самый, что в прошлый раз… недели две-три назад… когда она четверо суток не являлась (летали, летали, летали) и когда маманя… ее старомодная маманя – ах, четверо суток! – дабы спасти своего ангелочка, ха… пошлепала в милицию и даже приволокла ее, без вести пропавшей дочери, фотографию.
– Вот и встретились… – Лейтенант чуть ухмыльнулся и потрогал козырек лежащей на столе форменной фуражки. (Натирают они, что ли, свои козырьки, что так сверкают?) – А вы говорили: никогда… Никогда разве только гора с горой… и то… в наше время да при наших, я бы сказал, делах…
«Ничего я тебе не говорила, что ты несешь…» – чуть не сорвалось с языка; помянул! Скажите пожалуйста… гора с горой…
Но удержалась, не крикнула – и в самое время, так как появился еще один, постарше, майор – приземистый, сутуловатый, седой, довольно рослый, ноги как жерди, с карандашом и бумагой, – возник из той двери, которая вела куда-то в темный бесконечный коридор. Эма как будто и его где-то видела… ах, мала наша деревня! Наш маленький Вильнюс! Только высунешь нос из хаты, сразу встретишь кого не надо: здрасте, мы вроде знакомы! Да ведь он же назначил ей свидание, да, да, этот лейтенантик («Вы мне сразу понравились, – по фотографии, – в первого взгляда»), назначил по телефону («Скажу много важного»), когда она уже возвратилась домой (к священному семейному очагу) и когда изо всех сил старалась позабыть эти четыре дня; ждал он ее не в отделении, конечно, а в скверике неподалеку, она узнала его по вузовскому значку на отвороте пиджака. И когда она, с трудом выуживая в своей памяти, что бы это такое она могла натворить или скрыть от самой себя (и что они могли раскопать про нее), отправилась, лейтенант взял да предложил провести вместе вечер. Хотя бы в «Паланге» или… Она, разумеется, поняла намек и страшным образом обиделась: подумать только, да он ее, кажется, принял за такую, с которой… «Что ж, – скорбно улыбнулся лейтенант, – ей приносишь сердце на блюдечке, а она говорит: свекла».
Эма вздохнула, вспомнив весь этот разговор, и, словно зовя на помощь, посмотрела первым делом на Чарли («Это моя чувиха», – похвалялся тот перед всеми), который посиживал на желтой скамье, придвинутой к стене, какой-то поникший (а были во плечи!), свесив свой знаменитый «паяльник», и нервозно покусывал губу; потом она взглянула на чернявого дружинника, который приволок ее сюда и почему-то вздрогнул, услышав ее фамилию; в данный момент он топтался у двери.
«Где же это я тебя?..» – вертелось в мозгу.
Память была пуста, как яма, в голове – какой-то туманец… Майор что-то втолковывал лейтенанту, а тот только кивал.
Эма заскучала.
– Ты-то чего ждешь? – резко повернулась она к брюнету. – На чай? О-ха-ха!
Она и сама не знала, откуда вдруг взялось это желание цепляться к нему; знакомое лицо? Ну и что, все равно выхода нет. И, как всегда в подобных случаях, Эму начал разбирать дурацкий хохот.
Ха-а.
Парень передернул плечами и, словно устыдившись, отвернулся.
Эма взглянула на своих.
«Вот видите, не сдрейфила, – казалось, говорил ее задорный взгляд, – нашлась. А вы… вы-то…»
И то, что Чарли подмигнул ей, а Тедди шевельнул своими невероятными ушами, – в этом отчаянном положении кое-что значило. «Как все, так и я…» – кажется, было написано на окаменевшем лице Танкиста; колосс из Киртимай как будто полностью полагался на нее, на их «мозготрест» (слова Тедди), их общий компьютер шобыэттакое придумать, на их счастливую звезду, которая до нынешней полуночи им преданно светила; как ни в чем не бывало поглаживал он лежащую на джинсовых коленях Лизину лапку, хотя, может, вовсе и не ощущал Лизиной руки. Дайва, этот плотный каучуковый мячик, как будто не собиралась падать в обморок или закатывать истерику, а вовсе наоборот, весело постреливала глазками то на лейтенантика, то на топтавшегося у двери дружинника (видно, всем сразу услужить хотела); настроение падало катастрофически, и если подрагивающая его стрелка еще фиксировала кое-какие признаки жизни, то исключительно потому, что никто не желал показать своего страха, а боялись, разумеется, все.
Хотя бы и Вирга. Сидит, губы шнурочком, голые коленки – напоказ, грудь вперед, наманикюренными пальчиками перебирает пальцы Танкиста, а сердчишко давным-давно в пятках… И не за себя дрожит – за предков… Прознает старик… Обещал путевки в Болгарию, на Золотой Берег. И еще обещал купить часы – большущие, циферблат голубой, стрелки оранжевые или зеленые – или даже того, жутко модного космического цвета, и дрожат, как у полевого компаса, цифрищи огромные, всякие там колесики и шестеренки вертятся от мини-батареек. Шик, ни у кого таких нет! Увидела их в журнале – Эма как-то приносила, показывала… А уж маманя – не дай боже узнает, что ее дочь в милиции… «Нашла с кем связаться – с какой-то голоштанной шайкой-лейкой… Шалнайте!..»
Шалнайте бы не следовало, но Шалнайте здесь.
И Дайва здесь, ее старик опять ей врежет как следует. Как пойдет обрабатывать, а она – вопить: «Убьет! Убьет! Убьет!» – и в обморок; сбегутся соседи. И что же – пожалеют. Пожалеют бедняжку – сиротку – не сиротку – подкидыша – не подкидыша, а что-то в этом роде: посудите сами – мамаша на целине, то есть на БАМе. В Тюмени… С бригадой, а она тут… Танкисту, ясно, все сойдет, про его предков никто ничего не знает, живет он с бабкой, ну и сидит себе спокойненько, тискает Виргину руку, будто глину. И Тедди хоть бы хны, хотя и он, вроде Эмы, студент; маманя его далеко, хворая, но, однако, корову держит, посылочки посылает… Тедди так и льнет к Чарли, Эминому дружку, который иногда потренькивает на фоно в своем техникумовском оркестрике, и, понятно, к ней самой, Эме, к ее шобыэтта, хотя клеится больше к Дайве. Дайва в академическом отпуске. Торговала морожеными сливами и салатом; в прошлом году работала на вешалке в поликлинике вместе с разными старушенциями, а в нынешнем фасовала сливы, но это жуткая скука; теперь, говорит, ее собираются взять в Дом моделей… Эту колоду?
А они все объясняются – рыжий и майор. Майор тычет пальцем в «Дело» на столе, рыжий весь пламенеет, дергает плечами, а майор:
– Товарищ Висмантас… побудешь здесь… мы сейчас. Гайлюс…
Гайлюс… чернявый парень (видела, видела, но где?) издали кивает. Майору. Гайлюс…
«Вот тебе и познакомились… – мелькнуло в голове; поняла, что все это время думала о нем, о Гайлюсе (где, где, где?), улыбнулась горько – сама себе. – С тобой бы, может, и пошла… – Запершило в горле. – Потрепались бы… А с рыжим лейтенантишкой… нет уж!..»
Она отвернулась лицом к стене и, уже припомнив весь минувший, такой долгий и такой нелепый день, негромко, сдержанно засмеялась.








