Текст книги "Спокойные времена"
Автор книги: Альфонсас Беляускас
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц)
Завтра? Или послезавтра? А вдруг через месяц или год?
Эх, не все ли равно, когда? Ведь не с сегодняшнего дня эти мысли, и не первый день вы с Вингой общаетесь, хотя никогда об этом не задумывались и, разумеется, никогда не ночевали в одной комнате… И не впервые ты этак о Марте… о своей Марте в нелепом голубом тренировочном, которой не нужен муж, а если и нужен, то лишь как давняя привычная вещь… предмет домашнего обихода… хозяйственная принадлежность…
Хватит, хватит, хватит! И я сел, точно кто-то подтолкнул. Непостижимое беспокойство, от которого меня всего трясло перед тем, и сейчас цепко держало, точно в капкане, но ломота в висках отпустила, голова была ясная, и я мог думать четко, без помех. Мог что-то понять.
«Винга!.. – позвал я тихо. – Ты спишь, Винга?»
Никто не ответил, и я, приподнявшись на руках, глянул на тахту у соседнего окна. Винги там не было, и это окончательно вывело меня из состояния полусна. Я вскочил на ноги.
«Винга! – воскликнул я громче. – Где ты, Винга? Отвечай!»
Но и сейчас было тихо, и тишина эта вливалась в меня вместе с голубым неоновым сиянием и трепетным дыханием большого города, пробивающимся сквозь жидкий тюль занавесок; в этом трепете громко, словно призывая кого-то, стучало и гремело мое сердце… Отчего-то я торопился, непонятно куда и зачем, я ощущал в себе эту спешку; то была все та же тревога, то же беспокойство. А возможно, и страх, обычный человеческий страх: где Винга? Куда она исчезла из этой огромной, зловещей, с голубыми тенями по углам комнаты, где прячется? Что означает ее исчезновение? И что делать мне?
В одном белье, белый как привидение и жалкий даже для самого себя, я поспешно зашарил по стене в поисках выключателя; не нашел; взгляд сам заскользил по соседней стене, как назло загроможденной большими и малыми статуями и статуэтками, и уже было устремился к двери смежной комнаты, куда я намеревался двинуться, когда послышалось что-то похожее на рыдание.
«Винга? Ты? Это ты?! – Я бросился к застывшей в углу, подле каких-то гипсовых слепков, Винге; я от души радовался, что нашел ее быстрее, чем потерял. – Чего ты плачешь? Ну, не плачь…»
Она молчала. Только плечи, по-моему, задрожали еще сильнее, словно она глотала слезы, загоняла их внутрь, голые мокрые плечи под моими ладонями; я сказал::
«Не надо плакать, Винга… какой толк…»
И погладил эти плечи.
Дурак, дурак, дурак!.. Кровь ударила в виски; разве так утешают женщин? Так пошло? Ты и сам не соображаешь, насколько ты глуп сейчас!.. И жалок!..
«Винга… не сердись… ладно?.. – залепетал я, не очень-то понимая, что я такое говорю; будто за меня говорил кто-то другой. – На эту Эрику…»
«На Эрику?! – воскликнула она с каким-то незнакомым мне отчаянием в голосе, вся дрожа и прижимаясь к стене. – Эрика!.. Думаешь, я не знаю, что все это безнадежно?!»
«Ну… что именно, Винга?»
«Всё!.. – Она подалась ко мне, и я снова судорожно схватил ее за плечи. – Всё, всё!.. – твердила она, задыхаясь. – Мы уже десять лет женаты… боже мой!.. Десять лет!..»
Ах, вот оно что!.. Старый дурак, вот!..
Непроизвольно, словно так и полагается, я обхватил ее всю, целиком, в тот же миг снова ощутив пронзающее все тело, словно ток, не дававшее мне уснуть волнение; я изо всех сил стиснул зубы.
Теперь она вся обмякла у меня в руках и, точно утопающая, обхватила за шею; грудь мне обдало зноем. «Дурак, дурак, дурак!.. – застучало во мне. – Будешь распоследний дурак, если…»
«Не буду!.. – выкрикнул кто-то в ответ, хотя мои губы были плотно сомкнуты, и зубы, и челюсти, эти клещи, обязанные зажать рвущийся наружу вздор. – Нет, Глуоснис, не буду!»
Голубые неоновые огни созвездиями били в глаза, когда я поднял Вингу, точно тяжелый свернутый ковер; потом вспыхнули где-то сбоку, потом приглушенно, в подсознании… Куда ты ее несешь?! Куда ты несешь ее, старый, жалкий дурак?.. – полыхали огни. – Разве она твоя?! А то чья же, бестолочь, – не Абдонаса же… если он так… если она сама тебе… Сама? Ты говоришь: Винга сама?.. А Марта?!..
А Марта?.. Это было как ревматическая боль в ненастье; я съежился; как же так, а, Глуоснис, – Марта?.. Гипсовые фигуры, как мне почудилось, затопали тяжелыми ногами, услышав тот стон. Вот, значит, как ты ее, Марту… ай да Глуоснис… И Мету… Искрой взметнувшуюся в памяти Мету…
И все-таки, стиснув зубы, с каждым мгновением все больше ощущая идиотизм своего положения, я нес Вингу по огромной, похожей на музей комнате, потом уложил на свою тахту; и – словно острый укол в сердце…
«Не предай! – воскликнул голос, но чей, Бриг, чей? – Не предай!.. Ведь и я тебя… когда остальные…»
Остальные? На мгновение я будто очнулся и отстранился от лежащей на тахте почему-то очень спокойной Винги с широко раскрытыми глазами и чуть округленным ртом, – казалось, она вот-вот заговорит, но не находит слов, – от Винги, с которой… чуть ли не всю эту ночь… бодрствуя во сне… я…
«Не предай!..» Я чуть не задохнулся от нахлынувшей ярости, от злобы: на себя, разумеется, на кого больше, – по и на Вингу, потому что она, казалось мне, была виновата, пожалуй, еще больше, чем я; не заведи она этот разговор о своем Абдонасе… «Да, да, если бы, Винга, не ты…» Я внезапно ощутил слабость во всем теле, которое еще за секунду до этого было тугим, как струна, и как будто звенело, а сейчас – опять-таки все, целиком, начиная от темени, затылка, плеч и кончая подошвами, пятками, – изнывало от боли, точно истыканное иглами; ощутил свинцовую тяжесть своих босых ног; и, уже без единой мысли в голове, опустошенный, как опрокинутое ведро, оставив Вингу на своей тахте, без малейших, даже ничтожных поползновений, поплелся к другой тахте и лег… На ее, Вингину, постель, пропахшую лучшими кельнскими духами и еще чуть тепловатую, но отчего-то совсем чужую…
И все же было у меня чувство, будто я совершил предательство, – особенно сейчас, когда я незаметно, искоса поглядывал на Эрику, пытаясь изгнать те впечатления, которые нам с Вингой суждено было пережить минувшей ночью; все это выглядело теперь как серый, кому-то чужому привидевшийся сон. Или фильм – еще более серый и никому не нужный. Это дошло до меня сразу, едва лишь я проснулся и глянул издалека на Вингу; она лежала все так же, по-детски округлив рот, словно чему-то удивившись и уже позабыв о своем удивлении, бледная и совсем спокойная, странно бледная и странно спокойная, хотя, определенно, не сомкнула глаз этой ночью; я отвернулся. Даже и сейчас, утром, я чувствовал эти влажные, дрожащие, стиснувшие меня как клещами Вингины руки – словно некий обруч или петлю, – чтобы зажать мне горло (почему-то именно так), а еще больше – странную, невыразимую пустоту в себе, пустоту, которой я боялся еще пуще, чем той жаркой петли; кого-то я все же предал минувшей ночью…
Это чувство предательства точно голодный приблудный пес преследовало меня все утро: пока я жевал высохшие, как щепки, бутерброды Коха, пока спускался по лестнице, ожидал, когда сухарь архитектор выведет из гаража машину… Но особенно сдавило горло – точно вспухли давно вырезанные, давно позабытые, но неожиданно отросшие гланды – там, возле «Ленца», при прощании; мадам Эрика должна была выручить меня… И именно она, ибо все, что со мной и Вингой произошло минувшей ночью, случилось не без ее вины. Зачем она закрыла нас среди гипсовых статуй? Ведь мы собирались в гостиницу! Это было детски наивное оправдание, я и сам ему не верил; однако то, что она (во всяком случае, мне так представлялось) не проявляла никакого особого интереса, успокаивало и позволяло обрести утраченное сегодня ночью равновесие и уверенность в себе; я был ей благодарен уже за одно это. И она интересовала меня не как один из немногих встреченных здесь гидов, о которых я бы хотел кое-что написать для нашего журнала, а как поводырь, ниспосланный мне самой судьбой, в затрепанных джинсах и линялом голубом свитере; зато ее белоснежный «форд» мчал что надо. И водила она машину не хуже мастера спорта, ибо, я думаю, нет в мире больших помех для автомобилиста, чем эта кельнская «Ринге» в дневные часы; более оживленно разве что в Париже. Но я мог нисколько не беспокоиться, видя, как ловко мадам Эрика «срезала углы» под самым носом у высокомерных «кадиллаков» и как решительно она тормозила, чувствуя, что какой-нибудь обнаглевший «шевролетик» намерен дать нам тычка в бок; кое-кому она не стеснялась показать кулак… Довольно быстро пересекли город по трем или четырем направлениям (ясное дело, центральную часть, так как весь Кельн сразу не охватишь) и снова очутились где-то недалеко от Hohe Strasse; машина дернула, колеса словно вжались в асфальт.
«В чем дело?» – поинтересовался я, так как уже вошел во вкус – хорошо было кататься в тот утренний час по Кельну, – остановка же означала некое возвращение в минувшую ночь; я не хотел останавливаться.
«Забыл? Лекарство для жены…»
«Аа… обязательно. Хорошо, что напомнила…»
«Такое забывать нельзя! – Она погрозила пальцем; («Смотри-ка ты, напомнила!») сверкнул крупный, дорогой перстень. – Ни в коем случае…»
«У каждого свой случай, мадам…» – Я нахмурился, но ничего не сказал и не торопясь вышел из машины.
Стояло ясное августовское утро – такое, как бывает, когда уже издалека начинаешь чувствовать приближение осени и когда больше ради моды, чем ради надобности, стремишься надеть на себя что-нибудь потеплее; мой джемпер остался в гостинице.
«Ломит стариковские косточки… – проговорил я, словно оправдываясь. – Ведь, что ни говори, мне под пятьдесят…»
«Мальчишка!.. – лукаво улыбнулась Эрика. – Уверяю тебя, это школьный возраст… ну, студенческий… Особенно в наше время…»
«Против возраста и юмор бессилен, мадам».
«Возраста? А он тебе мешает? Нам – мешает?»
«Не в годах дело, Ауримас!..» – вспомнил я и отвел глаза; женщины все похожи. И всюду. Вот разве что Марта…
У меня снова екнуло сердце, но я промолчал, не сказал ни слова – это не для Эрики. Не для нее, мадам из Кельна; у каждого своя беда, и не всех в нее посвящают, – своя беда и своя радость, Бриг, ибо вот она, эта самая мадам Эрика, видимо что-то припомнив или что-то не к месту придумав (возможно, даже обо мне), взяла да рассмеялась – сама себе, хотя, кажется, не так громко, как могла бы, – попробуй тут разберись; какое-то мгновение она так и сидела с широченной улыбкой на своем широком лице, с улыбкой, которая, откровенно говоря, не очень-то к ней шла, лучше бы ей все время сохранять серьезность – волосатый Милан любил бы и такую; хотя и дурнушкой ее не назовешь, но могла бы изредка расчесывать свои волосы: ни дать ни взять – кучка соломы на сером асфальте плоского лба; и лишь губы, ярко-пунцовые (неизвестно, помада ли это) и вечно трепетные губы мадам Эрики сияют влагой, здоровьем и вожделением.
«Тебе бы стоило съездить куда-нибудь в теплые края… – Она резко повернулась ко мне. – Например, где зимуют ваши аисты?»
«Кажется, в Египте… Я как-то не интересовался этим… А ты почему спрашиваешь?»
«Я, видишь ли, люблю передачу «Хочу все знать». Наше телевидение показывает по пятницам. Единственная передача, которая чего-то стоит. А ваши края я очень слабо знаю…».
«Наверное, наши края лишены особой экзотики…»
«Как это?»
«Для туристов, я имею в виду. И, возможно, там нет того комфорта, без которого вы… жители Запада…»
«Не знаю… Карлу у вас понравилось… Тот город, который он видел… Он любит барокко… А меня больше тянет в другие широты… Европа – не то; здесь, даже когда цветет сирень, попахивает войной…»
«Войной?»
«Да. Ведь все войны начинались здесь. Все большие войны.»
Она умолкла и зачем-то засмотрелась на свой перстень. Искристый камень, дорогой. Вздохнула.
«Но понимаю, – проговорила она, – что вы находите здесь, у нас?»
«У вас?»
«В нашей Германии. В этой пивоварне?»
«Мы… журналисты… – ответил я. – Куда пошлют…»
«Да, да… работа… культурные связи…»
«Вот именно».
«А нам бы – подальше отсюда!.. Каждый год. А то и чаще».
«Со своим darling?»
«Почему? – она пожала плечами. – С Карлом. С моим старичком… Это одно из немногих удовольствий, которые еще ему остались… В прошлом году мы были на Балеарах. Потом в Мекке. Только не паломниками, не бойся. К религии я равнодушна… И от войны она не спасает…»
«От войны? Ты помнишь ее?»
«Не льсти, это ни к чему… – Эрика скривила губы. – Я ведь не гимназистка… Мой отец был генералом…»
«Генералом?»
«Да. Его повесили».
«Нюрнберг?» – спросил я; рука невольно потянулась к блокноту, который я носил в кармане: журналист во мне не дремал.
«Почему? – нахмурилась она; по бледному лбу скользнула тень. – Гитлер. «Белая роза». Слыхал? Хотя я в то время была очень юна…»
Она снова вздохнула и устремила взгляд куда-то далеко, за крыши зданий, где плавал прозрачный утренний туман. Первый раз сегодня эта женщина не улыбалась и первый раз она мне чем-то понравилась… «От войны она не спасает…»
«Войны не будет, – сказал я. – Во всяком случае, пока».
Я даже удивился, что в моем голосе было столько уверенности. (Не так ли звучал он тогда, в первые дни июня сорок первого? Но тогда я был совсем зеленый юнец.)
«Ты гарантируешь?»
«Полагаю, да».
«И я так полагаю… – сказала она, почему-то с грустью глядя на меня. – И Карл. Второго Сталинграда он бы не вынес…»
Мы купили нужные для жены таблетки – аптеки уже работали, хотя большинство других магазинов еще было закрыто; действовал и двухэтажный «Beata Uhse. Sex shop», возле которого два коренастых турка в оранжевых передниках драили тротуар большими белыми щетками, тараторя скороговоркой; рядом стояли два красных пластмассовых ведра; брызгала пена.
Откровенно говоря, то было место, которое в моих заграничных поездках всегда вызывало у меня неприязнь: все так вещественно и пошло и все имеет цену в деньгах; я зашел сюда просто, движимый странным любопытством: хотел узнать, как в таких магазинах себя чувствуют женщины, – все же, сами понимаете, такое место… Мадам Эрика никак особенно себя здесь не чувствовала и даже приобрела какую-то мелочь в одном из киосков – какую именно, я не разглядел (мне, очевидно, и не полагалось этого знать;) мне попалась на глаза девочка-подросток, лет этак двенадцати, от силы тринадцати, нездоровая полнота, возможно, делала ее более взрослой; она с нескрываемым любопытством разглядывала оборудованную посреди зала пикантную витрину. Угрюмого вида пожилой продавец, надорвав кожуру большого банана, почавкивая, жевал ароматную мякоть…
«Ладно, пойдем…» – улыбнулась мадам Эрика, кидая свою покупку в пакет.
Эрике вздумалось потащить меня в кино. Когда мы вошли в зрительный зал, показывали хронику. Кто-то кого-то преследовал, стреляли – я не сразу сообразил, в кого; лаяли собаки; человек забрался на стену; я понял, какую… Он был в белой развевающейся рубахе. Он распростер руки, как старинный аэроплан – крылья, он ликовал, что-то выкрикивал – я не разобрал слов – и уже было пригнулся для прыжка вниз (собачий лай приближался), как… Выстрел грянул так громко, что я вздрогнул и зажмурился, а когда открыл глаза – человек лежал ничком на колючей проволоке, которой был оплетен край стены, руки-крылья бессильно свешивались вниз… текла кровь… И вдруг раздался еще один залп – какой-то совсем другой, веселый и бойкий, а через весь экран – ярко-голубого цвета – пронеслась белая пробка; следом за ней взлетела и зеленая бутылка.
«Пойдем отсюда…» – взмолился я; на сегодня хватит, да и на завтра, пожалуй, тоже; вдруг вспомнился Вильнюс. Почему-то в этот миг я вспомнил Вильнюс, но не свой дом на Заречье, в переулке, обсаженном старыми липами, с изящной итальянской галереей, широкими окнами и кровелькой над белой, всегда ослепительно чистой лестницей (Марта считает, что получить эту квартиру нам помог некий Даубарас), и не Марту или Эму, о которых в данный миг мне было бы просто тяжело подумать, а площадь Гедимина, старую колокольню с курантами (мне она всегда представлялась наклонной, вроде Пизанской башни) и проспект за нею, улицы, запруженные народом: люди куда-то идут, спешат, и все друг другу нужны, а их лица в тот миг мне представились умными, понимающими, добрыми и предельно далекими от того, что я видел здесь сегодня, хотя и у них, надо полагать, сверх меры всяких неотложных буничных дел, забот; я хочу домой! Знал бы кто, как сильно в этот миг я хотел вернуться к себе, в свой город, на свою землю; я хочу, вы понимаете, хочу домой! Мне надо – поймите, надо! – снова приземлиться в московском аэропорту, вдохнуть сыроватый, сродни далекому дыханию Балтики воздух; снова сказать «здрасте». Понравилось за границей? Да… а дома лучше; понимаете – дома; мне надо – и как можно скорей – опять лететь, теперь уже в Вильнюс, в свой город; снова плыть над облаками; надо взглянуть на Вильнюс сверху, на эту широко распластавшую над рекой – точно над веткой диковинного дерева – свои белые крылья белую птицу, в чьем оперенье затерялось и мое крохотное перышко, даже пушинка; надо сойти по трапу, ждать автобуса, потом получить багаж, ловить такси, болтать с водителем о погоде, о баскетболе, рыбалке и ценах на яблоки, поглядывать в окно (вот этой рекламы не было, а тот дом, гляди-ка, уже красят), слушать, как, отсчитывая гривенники, щелкает таксометр, и наконец остановиться там… Да, скорее в редакцию, снова войти – вернее, вбежать бегом – в свою редакцию, где я работаю (чуть не ляпнул: живу) уже двадцать лет и где, гм, состарился; бегом вбежать в большую комнату, где трудятся усердные пчелки, художники, стилисты, корректоры; в секретариат; воскликнуть: «А вот и я!» – и высыпать на стол дешевые, зато заграничные, завезенные «оттуда» карамельки; высыпать рядом с еще горячим кофейником; угощайтесь; такова уж традиция. И еще; сразу же всех созвать и рассказывать – рассказывать – рассказывать, что видел, что узнал, словно можно так откупиться за те недели, что отсутствовал, когда другие за тебя здесь вкалывали; и хотя Чапек как-то сказал, что номер выйдет даже в том случае, если в редакции останутся лишь курьер да машинистка, – редактор есть редактор! Рассказать о том, как живут и работают за границей, как одеваются, что едят и о чем разговаривают на досуге. И вот уже снова заботы и тяготы Заречья (забудь, не думай о них – хотя бы здесь!), все те же грызущие сердце домашние заботы…
(И еще мне хотелось домой из-за минувшей ночи, потому что такое могло произойти между мной и Вингой только вдали от дома.)
Сам не заметил, как мы вышли из кинотеатра (на экране опять лаяли собаки), сели в машину и очутились где-то на берегу Рейна; Эрика остановила машину возле какого-то низкого круглого здания.
«Не помешает и тебе…» – небрежно бросила мадам Эрика, поворачивая ключ в дверце машины.
«Что именно?»
«Искупаться. Смыть грехи. Это бассейн».
«Вот оно что!» – Я исподлобья глянул на Эрику: смеется?
«А что! – У нее заблестели глаза. – Думаю, после свежих впечатлений…»
«Как-нибудь утрясется… – думал я все о том же, все о минувшей ночи, когда мы, уплатив по марке, взяли билеты и направились каждый в свою кабинку: я – исключительно для того, чтобы посмотреться в зеркало (что видит мадам на моем лице, что она читает в этой блеклой книженции?) и самую малость побыть наедине со своими безрадостными мыслями, а Эрика – переодеться; вскоре она уже плескалась в голубоватой воде огромного бассейна, ловко ныряя под вполне всамделишние и даже по-настоящему набегающие друг на друга «волны»; с кем-то (разумеется, мужского пола) она уже держалась за руки. – Должно утрястись… К тому же как будто ничего особенного… Ничего из ряда вон… ничего, выходящего за…»
Я уже сожалел, что не бросился следом за Эрикой в клокочущую воду бассейна, а остался здесь, унылый и одинокий: тогда не пришлось бы предаваться мыслям, которые так меня гнетут, как и многим другим делам, которым мы предаемся, причем совершенно зря, – например, сожалеем о прошлом, которого все равно не вернуть и не изменить, пусть даже это будет самое недавнее, независимо от того, приятное или нет; в конце концов, в моем будничном существовании как будто ничего не…
Ты уверен, тут же усомнился я, что не изменилось? Так-таки ничего? А что, если Винга…
Возымеет претензии? Какие же?
Женские… Что тогда? Разве не ты сам ее ночью на руках…
Ишь ты, святая невинность!.. А она сама? Зачем встала у стены, рядом с гипсовыми статуями? В одной сорочке, чуть ли не голая. У стены! Чего ждала? Зачем смотрела, как я сплю? Таким взглядом.
Каким? Ты что, видел?
Видел… То есть чувствовал. Так смотрят, только когда решаются… Когда знают, что будет. И хотят, чтобы так было.
Но ты ей обещал!..
Обещал? Как так? Я ей как будто ничего…
Ну да – еще руку положил на плечо… потом нес по комнате… Думаешь, обещают только словами?..
Обещал?!..
А потом обманул… разочаровал…
Обманул?!..
Именно… Это точно, точно, точно. Точно, старый пес, совершенно точно!
«Это Поль из Эльзаса…» – вдруг расслышал я и обрадовался, что Эрика здесь, что она, словно зная, как это нужно, поспешила подать голос, и весьма кстати, а то моя дурацкая совесть… В смелом оранжевом бикини, мадам Эрика стояла рядом и, стянув с головы бирюзовую резиновую шапочку, издали махала своему партнеру по бассейну и даже послала ему воздушный поцелуй; Поль из Эльзаса ответил тем же.
(Я сидел за столиком на террасе за бутылочкой «Kölsch»[42]42
Кёльнское пиво.
[Закрыть] и смотрел на бурлящую внизу воду и людей; последних было не так чтобы мало, особенно если учесть, что время было раннее, – в основном пары…»)
«Вот эти, – Эрика показала на женщину вроде нее самой (если не старше), только более широкую в кости, и черноволосого, совсем еще молодого горбоносого юношу; он поддерживал обеими руками выходящую из бассейна грузноватую нимфу, – тоже die Verliebten[43]43
Влюбленные (нем.).
[Закрыть].– Эрика полгала плечами. – Костос, грек из Салоник, работает ночным официантом в «Am Tanzbrunnen». А мадам Шарлотта. Ее муж знаменитый хирург, вовсе еще не старый, но с головой ушел в дела…»
«А мадам Шарлотта не работает?»
«Что ты! Она обожает купаться и ездить верхом…»
«И ты любишь купаться и гонять на машине…»
«И я. До обеда еще далеко…»
«Почему до обеда?»
«Потому что Карл иногда… когда у него начинаются рези в желудке… сам готовит обед…»
«Сам?»
«Да. Служанку мы не держим. А мне он не доверяет… Вернее, не полагается на мой кулинарный вкус… Он считает, что особенно нельзя доверять женщинам готовить мясо… Ну, а обедать мы должны все вместе… То есть я, он и, разумеется, Милан… Изумительно, правда?»
Она засмеялась – сухо и отрывисто, будто откашливаясь смехом; я не понял, что тут смешного; потом издали поклонилась еще одной паре – смуглому мужчине с тяжелым квадратным подбородком и стройной, очень длинноногой даме в малиновом бикини; дама послала Эрике привычный здесь воздушный поцелуй.
«Лоретта. Ты пьешь пиво ее мужа».
«Как – ее мужа?»
«Так. Он известный пивозаводчик. И ужасный толстяк. Лоретта говорит, к кровати надо привязывать гамак специально для его пуза…»
Она снова улыбнулась и сама плеснула себе пива.
«Сплошь одни пивовары и кондитеры… рабы брюха… И вы воевали с ними!»
«Нет! Мы воевали не с пивоварами и кондитерами. Мы воевали с фашизмом. С могучей военной машиной…»
«Боже мой, до чего все-таки глупое это слово – раса!.. Но если даже когда-то раньше лидировала вот эта, наша… ну, европейская порода… то сейчас, после всех катаклизмов, нет… Скорее они… более темные, чем мы, или желтые… А немцы, да будет тебе известно, окончательно обожрались, зажирели… у них дряблые, хилые мышцы… разбухшие, обмякшие от таблеток и шоколадов… К тому же эта «сексуальная революция»… Неверно понятая эмансипация… Понимаешь?»
«Что здесь понимать… – я пожал плечами; почему-то вспомнилась Эма и книги, которые она читала не то в шестом, не то в седьмом классе: Керуак, Вульф… Она глотала книги, даже Марта не могла уследить, какие. – Ведь я, Эрика, уже взрослый… Кто-то даже сказал, что скоро мне стукнет полсотни…»
«Говорят тебе, не беспокойся… Это с каждым бывает. И не заговаривай мне зубы, не люблю, когда петляют…»
(Да, все женщины похожи…)
«Извини».
«Мир сходит с ума, ясно тебе или нет? Неизбежно и полным ходом… И не только война песет безумие, нет!.. К тому же ведет и неверно понятый, ложный мир… То есть когда ни война, ни мир… Тебе странно?»
«Странновато».
«А мне ничуть… Раса! Боже мой, раса, чистота крови, гены!.. А вот Лоретта недавно родила. И ее Liebhaber турок. Пивовар своего ребенка не состряпал. Младенец раскосенький, половина города знает. И пивовар знает… Но молчит, разыгрывает счастливого папашу: заимел наследника и рад-радехонек, плевать ему на гены! А Мустафа купил «фиат» – вот так. Он ученик на складе лампочек».
«Послушай, Эрика, не все же такие пресыщенные… И не все женщины таковы».
«Конечно, не все… Однако, знаешь, чистокровный немец в наше время не на всякую работу…»
«Не на всякую? А безработные?.. Те, у кого никакой работы?..»
«Я говорю о тех, кто обеспечен… Немцы избалованы той иллюзией благополучия, которую они, во всяком случае многие из них, принимают за подлинную жизнь и богоданную судьбу…»
«Судьбу? В каком смысле?»
«Как воздаяние за муки. За поражение в войне. За то унижение, которому вы, русские, подвергли эту «расу»…»
«Занятно…»
«Не слишком. Ничто так не развращает людей, как иллюзия благополучия. И, конечно, демагогия: мы да мы, у нас, паше… И это тогда – ты прав, – когда биржа труда работает не покладая рук… когда для инакомыслящих запрещаются определенные профессии… Когда мы позволяем себе импортировать людей с цветом лица потемнее нашего, которые за гроши согласны чистить наши ватерклозеты и мыть автомобили… и даже делать ребят белокурым нордическим арийцам… пусть черномазеньких, зато полноценных, красивых… и, разумеется, здоровых… В конце концов, важно, наверное, не то, кто кому дает работу, а кто с чьей спит женой…»
Она подняла свой бокал.
«Да, политику ты понимаешь странно, Эрика…» – улыбнулся я.
«Зато правильно. По-немецки».
«По-немецки?»
«Да. Или по-женски; странно, но верно. Разве странное не может быть верным? Кстати, у вас есть дети?»
Она сказала «вы», хотя до сих пор весьма демократично и в соответствии с эмансипацией обращалась ко мне на «ты» такая перемена, видимо, была карой за мой интерес к ее политическим воззрениям. А может, она захотела напомнить мне, что у меня есть семья и дом? Что она все понимает и знает?
«Вот… – я показал фотокарточку Эмы с Мартой; за границей хорошо иметь при себе подобное фото. – Нравятся, а?»
«В точности как мои девочки!.. – просияла Эрика; осветилось ее землистое лицо с глубокими канавками морщин пониже глаз. – Одна у меня уже замужем… За дантистом в Гейдельберге… А вот другая…»
«Что с ней?..»
«Ты не поверишь: ушла в монастырь… Святой Клары, в Трире… В городе, где родился Маркс…»
«Знаю. Я даже был там в музее».
«Тогда, наверное, видел и монастырь на горе… Там совсем не разрешается разговаривать. Она вздумала искупить материнские грехи, и вот…»
Я промолчал. Даже не посмотрел ей в глаза.
«Но вообще-то ей там неплохо… – продолжала Эрика. – Уже два раза побывала в Риме… Даже целовала руку папе… Разве не изумительно? И все равно жалко девушку, правда?»
«Конечно, жалко! Особенно если есть способности…»
«Хоть отбавляй. Она очень любила путешествовать… И еще она любила… – Эрика задумалась, словно взвешивая, сказать или не сказать, потом покачала головой. – Что ж… – Она вздохнула, откинула со лба спутанные волосы. – Я пришлю вам сиамскую маску… Полечу в Бангкок и пришлю… И не вам, а вашей дочери. Как ее зовут?»
«Эмилия… Эма…»
«Значит, Эма… Хорошо».
О Винге она и не обмолвилась. И о Марте. И, разумеется, о Милане.
В самолете, уже на пути в Москву, я вынул из портфеля «Kölner Anzeiger», развернул и стал просматривать происшествия. В самом углу полосы, рядом с анонсами, оказалась маленькая заметка:
«Драка на Гогенштауфен-ринге. Полиция стреляла трижды, Двое турок убиты. В порядке самообороны полицией были убиты два турка: повар Ахмед М. (36) выстрелом в висок и Муамар К. (26) выстрелом в грудь. Оба скончались в больнице».
И более мелким шрифтом:
«Вчера, сразу после полуночи, полиции было сообщено о массовой потасовке среди gastarbeitern[44]44
Иностранные рабочие.
[Закрыть]. Драка завязалась в тот момент, когда турок Али Г. (33) из Роденкирхена со своей приятельницей немкой Эдельгард X. (44) и своим другом Петровиц З. (34) выходили из «Früh am Ring». Сразу по выходе из кафе подруга оказалась без всякого повода избитой, а Али Г. получил удар железным ломом по голове, вследствие чего потерял сознание. Семеро турок втащили истекающего кровью Али Г. обратно в ресторан. Вызванным по сигналу тревоги полицейским не позволили войти в здание, и полиция была вынуждена взломать дверь. Однако когда один из полицейских чиновников пытался вывести из помещения кафе задержанного в подвале злоумышленника, он подвергся нападению другого злоумышленника, вооруженного кухонным ножом. Защищаясь, полицейский выстрелил, а когда погас свет и он почувствовал, что полицию атакует целая банда, выстрелил еще два раза… Полиция озабочена ухудшением порядка в городе и ведет тщательное расследование причин, вызвавших упомянутый инцидент. Задержаны пятеро турок».
Что ж, изложено вполне четко: репортер знал ночную жизнь Кельна куда лучше, чем я (чего уж там…) и, возможно, чем мадам Эрика, не говоря уже о «той из группы» – о Винге, которую интересовало совсем иное; но и он, бывалый кельнский репортер, позабыл описать мальчика (мне кажется, его зовут Мустафа) – дрожащие, в отчаянии простертые вперед руки и полный ужаса крик: «Отца!.. Моего отца!..» И эти глаза, точно две раскаленные головни, пронзающие кромешный мрак… глаза, забыть которые… даже через два месяца…








