355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфонсас Беляускас » Тогда, в дождь » Текст книги (страница 6)
Тогда, в дождь
  • Текст добавлен: 11 сентября 2017, 14:00

Текст книги "Тогда, в дождь"


Автор книги: Альфонсас Беляускас



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 27 страниц)

– Препроводил, – объявил Шапкус, втискиваясь между Марго и мной; весь он был странно уплощенным и походил на пожелтевшую доску, дряблые щеки тряслись, на меня он смотреть избегал непонятно почему. – Разве можно ему, государственному деятелю, оставаться тут и наблюдать этакие эксцессы… когда студент второго курса…

– Ну, хватит, хватит! – заторопилась Марго и зачем-го взяла меня за локоть. – Разве вы не видели, что он пьян в стельку, наш студент второго курса?

– Пьян? Разве это оправдание, коллега? И в пьяном виде нельзя распускать язык. И, разумеется, руки!

– Мне было бы бесконечно жаль, доцент, если бы представитель только из-за этого…

– Отбыл? – Шапкус ехидно улыбнулся.

– Это мои гости, доцент, – сказала Марго. – Я их привезла: Ауримаса и товарища из центра…

– Ваше благородное сердце преисполнено любви к ближнему. – Шапку с томно прикрыл глаза, вытянул руку, взял пальчики Марго и поднес их к своим губам – благоговейно, словно верующий – четки. Но она по-прежнему другой рукой держала меня под руку, будто грелась. – Только вот по отношению ко мне вы…

– Мы не одни, доцент. Коллега Глуоснис… – Марго повернулась ко мне, – в этом доме впервые… и еще, не приведи бог, подумает, что между нами, доцент…

– Ну, конечно, конечно, – Шапкус нехотя выпустил ее руку; Марго подмигнула мне; очевидно, комедия эта ей нравилась. – Мне очень приятно… то есть, я хочу сказать… соперников становится все больше… А вы, милый мальчик, сдается мне, добрые знакомые… с товарищем представителем?..

– С Даубарасом? Отчасти, – ответил я довольно невразумительно.

– Как тебе повезло! – воскликнула Марго; ее глаза лучились.

– Повезло?

– Ведь не каждый может этим похвастать… И он, понятно, не с каждым будет… Ух, посватался бы он ко мне… я бы не раздумывая…

– Не раздумывая? – переспросил я, осторожно освобождая свой локоть от ее ладони.

– Ни минутки. Такие мужчины, коллега Глуоснис, бесценное сокровище. И если бы я была с ним ближе знакома… ну, хотя бы как ты…

Она тихонько засмеялась.

«Как-никак, ты называешь его по имени, – думал я, глядя на пикантную родинку у нее на подбородке. – И звонила кому-то по его просьбе… Ты неплохо знаешь его, Маргарита…»

– Я готов вам помочь, – сказал я, не совсем четко сознавая, зачем я это говорю, – возможно, хотелось положить конец этой беседе – вновь и вновь о Даубарасе, словно нет на свете ничего более важного.

– Ах, ты прелесть! – улыбнулась она и опять взяла меня под руку; Шапкус поджал губы. – Папочке ты понравился.

– Понравился? – украдкой бросил взгляд на противоположный край стола; Вимбутаса там не было, салфетка была брошена прямо на тарелку. – А почему?

– Ты рассказывал ему о Гаучасе. О каком-то солдате Гаучасе, не помнишь? И даже обещал когда-нибудь привести этого солдата сюда. Не каждый в один прыжок одолевает метровую изгородь, Аурис. Папе это понравилось.

– Ерунда какая-то, – я прикрыл ладонью глаза, свет показался мне слишком ярким, режущим. – Чтобы я профессору…

Pertee… sit ius liceatque perire poetis… солдат? Гаучас? При чем здесь Гаучас, солдат, о котором я вдруг позабыл, ведь если бы не забыл, я бы, возможно, ни ногой в этот дом…

Я стиснул зубы, когда подумалось, что не пристало говорить о Гаучасе в этом доме, при застолье с винегретами и наливками; это попахивало предательством; я содрогнулся.

– Мой милый мальчик, – услышал я тем временем голос и вовсе сник: хватит, хватит с меня! – Мой милый мальчик, – то, что одному может показаться полнейшей ерундой, для другого явится целым откровением… Вот вы с папашей Вимбутасом беседовали о солдате… который смеялся над смертью… А ведь это, на мой взгляд, весьма и весьма глупо – смеяться над смертью… Именно, милый мой мальчик, над собой смеемся…

Шапкус говорил и дальше; обеими руками он упирался в спинку стула, взгляд его горящих глаз был устремлен на нас, но я весьма смутно соображал, о чем он толковал; освободив свой локоть от теплой ладошки Марго, я притулился к стене и растерянно смотрел на эту девушку, а сам все думал, что же это я наплел ее папаше и, разумеется, когда, – распорядок нынешнего вечера или ночи (ночи, ну конечно же ночи!) был довольно сумбурный; да если я еще с той девчушкой… Это окончательно отрезвило меня – когда я вспомнил, что болтал и с нею – той щупленькой девушкой в облегающем голубом платье, с ослепительно белым, ручной вязки воротничком вокруг изящной, стройной шеи; и преследовал же меня взгляд ее словно обрызганных дождем глаз – стоило мне лишь отвернуться или подойти к Вимбутасу или Марго; вдруг я даже собирался ее поцеловать, кто знает, а может, просто нес всякий вздор, – ее здесь уже не было; я повернулся к Шапкусу.

– Видите ли, – продолжал он, полемизируя непонятно с кем (неужели со мной? Да ведь я как будто ничего ему не сказал; а вдруг…) – Вот и учиться вас, комсомольцев, направляют другие… самим вам, очевидно, и в голову бы не пришло – учиться… наука так и осталась бы для вас terra incognita…[11]

– Предположим, не для всех, товарищ доцент, – услышал я свой голос; о, наконец-то! – Обобщения всегда в какой-то мере хромают.

– Бывают и исключения, мой друг. Я говорю о правиле.

– О каком правиле? – Шапкус посмотрел на Марго – будто она была виновата в моем упрямстве. – Что за правило, мой мальчик? Какие, скажем, мотивы привели в университет вас?

– Покамест я еще…

– Ну, на курсы?

– По-моему, желание учиться.

– И только?

– Это так понятно, что разъяснять это…

– Беречь слова, мальчик, похвальное дело, но сейчас, когда я спрашиваю…

– Хочется узнать кое-что…

– Вертится ли Земля? – Шапкус оживился. – Круглая ли она?

– Нет, – ответил я. – Хочется узнать, в какую сторону она вертится… И почему вертится – тоже, – продолжал я. – Это чертовски важно знать – почему.

– Но это слишком высокие материи, мой милый мальчик. – Шапкус отпрянул. – За пределами обсуждаемых нами ценностей. А для бедных литераторов… – он беспомощно развел руками.

– Для меня, товарищ доцент, все это очень важно. Даже этот вечер.

– Вечер?

– Да. И ваши речи.

– Ну, знаете… – Шапкус насмешливо склонил голову набок. – Вы с нашим профессором – два сапога пара… Да, да, с профессором Вимбутасом…

– Оставьте папу в покое, – поспешно проговорила Марго и наморщила лоб; это ей не шло.

– Слушаюсь, покорно слушаюсь… – Шапкус виновато вздохнул и обежал взглядом весь стол. Да, да! Не забывайте, милейший Шапкус, вы всего лишь преподаватель, но это ничего не значит, хоть вы и старший преподаватель, все равно кое-кто на ваше место… Хотя бы будущий муж науки Ионас Грикштас… милостью достопочтенного профессора… и всяческими протекциями… – он зыркнул на меня глазами, потом на Марго.

– Давайте не будем о Грикштасе тоже, – Марго потупилась.

– Уж не оттого ли, что ты с его женушкой, с этой белокурой принцессой… водишься…

– Нет, – улыбнулась Марго. – Просто это не относится к нашей теме, доцент Шапкус. Вы, насколько мне известно, человек четких воззрений, целенаправленный.

– Ух, Маргарита, бесценная ты моя! – Шапкус прижал к груди свою желтоватую ладонь в тонких синих жилках. – Мы же просто созданы друг для друга… А если шутки в сторону, мой милый мальчик, – он снова обрел серьезный тон, нахмурил свой плоский лоб, – то неужели вы полагаете, что у нас, у старших, никогда не возникало желания узнать: почему? И мы были в вашем возрасте… – он вздохнул. – И тоже расправляли крылья для высокого полета…

– А теперь… – протянула Марго деланно-печальным голосом.

– …Теперь мы уже знаем, что на подобные вопросы никто и никогда не ответит… Корни иррационального не в мистике и не в агностицизме, как пытается кое-кто доказать, – они уходят в самый строй вещей, а при нашем практическом мышлении он всегда будет выглядеть в той или иной мере алогичным. И посему ответить на вопрос почему даже люди, нюхнувшие философии и психопедагогики…

– Я и не жду ответа, – невольно махнул я рукой. – Я сам ищу его.

– Сам? Бога – сам? Логоса?

– Я атеист, товарищ доцент, – улыбнулся я, чувствуя, что Шапкус, увы и ах, вовсе не так силен в этом споре, как хочет казаться, – хоть он и нюхнул философии или этой, как ее, психопедагогики. – И не верю ни во что готовое. Ни в бога, ни в черта, ни в их детей. Я до всего должен дойти свои умом, во всем удостовериться сам.

Шапкус порывался еще что-то возразить, но лишь скривил губы и умолк, вытирая ладонью свой плоский, взмокший лоб, напоминающий треснувший пополам бурый лист; я ликовал. Впервые за весь сегодняшний вечер я ощутил, что могу занять какое-то место в этом новом мире, куда привела меня судьба, и если она будет хотя бы мало-мальски благосклонна ко мне…

Но и Шапкус уже воспрянул.

– Вы еще так молоды, мой милый мальчик, – проговорил он, внимательно глядя на меня. – И критерии у вас сомнительные… Их еще должна будет проверить история.

– Она уже сказала свое слово.

– То, что было, – только прелюдия. А сама симфония… аллегро и модерато, уважаемый… вся та музыка…

– Сыграем ее, товарищ доцент, полностью!

– А ноты? Где они, уважаемый?

– Напишем!

– Вы-то?

– Напишем.

Марго, как я заметил, улыбнулась и ободряюще подмигнула мне; на лице ее снова появилось выражение отзывчивого внимания, хотя в разговор она не вступала, а лишь слушала; может, ей нравилось, что я так свободно разговариваю с доцентом, который, надо полагать, немало крови попортил студентам; я делал вид, что это не стоит мне никакого труда. И верно! Для нее Шапкус и доцент, и как будто друг дома, а что касается меня… Ни сват ни брат – преподавать он мне не будет, и вижу я его, может, в первый и последний раз.

Мне показалось, что Шапкус молчит очень уж долго.

– Да, – наконец проговорил он и снова потер ладонью свой плоский лоб. – Бессмыслица. Тотальная зверская злоба, дорогой товарищ Даубарас…

«Это он – Даубарасу!.. – дошло до меня. – Все еще Даубарасу, будто меня здесь и нет. И почему они все, чтоб им лопнуть, разговаривают только с Даубарасом?»

– Как это понять?

– Вот как: начало всегда предельно наивно… – он окинул меня высокомерным взглядом, словно удивляясь, что я все еще здесь. – Начало – это не конец, дорогие мои. И даже не середина.

– Очень уж туманно сказано.

– Все, о чем вы рассуждаете, покамест находится на эмбриональной стадии развития… когда нет не только петушка с золотым гребешком, но даже и цыпленка… а вы… а они… они говорят так, будто тысячелетиями только и делают, что властвуют над галактиками… да что там тысячелетия – вечность…

– Вечность или нет, а все же… И зачем пускаться в сравнения? Не властвовали – значит, придет такая пора, когда… невзирая ни на что…

– Будете властвовать? О! Бог в помочь! – Шапкус опять заулыбался – кому-то прямо перед собой, этим бесконечным галактикам. – Властвуйте, маэстро, – и землей, и галактиками. Только, сделайте милость, – без нас. Да, да, нас – увольте!

– Боитесь? – спросил я.

– Что вы! Стройте, возводите свой мир, господа, да будьте любезны – оставьте мне мой мир, в котором властвовать буду я один. Орудуйте в своих галактиках на здоровье, только, умоляю вас, не троньте моей звезды! Ибо она – моя, это непреложно! Моя и только моя. Я, господа, поэт, и без своей звезды… – он грустно развел руками. – А главное, уважаемые господа: намереваясь сравнять небо с землей, прежде всего наведите порядок в себе самих. Завоюйте какое-то моральное право на власть, на господство. И поймите меня правильно: можно выиграть все и в то же время остаться нищим. Можно иметь и танки, и самолеты, и автоматы. И не какие-нибудь бумажные, как болтали до войны, а самые настоящие, добротной стали, которые отменно попадают в цель. Можно владеть обширными землями и при случае прихватить еще. Настроить казарм, лагерей, аэродромов, мастерских. Что за государство без всего этого? В конце концов, тюрьмы и то нужны: для убийц и воров. Но человека, настоящего человека, нельзя сотворить вовек. Нельзя! За всю историю человечества вам не создать его. Никогда, уважаемые господа. Человека не создать и не создать искусства: подлинного, невымышленного, не замешенного на политике… Ибо если можно научить человека стрелять или махать молотом, то возвысить индивида до его звезды… до высот истинного интеллекта… что вы, господа! Ведь для этого не нужна грубая сила колосса или напористость дешевого оратора… – он воинственно глянул на меня (вспомнил-таки!) и высоко задрал подбородок. – Для этого, господа, нужна в высшей степени сильная внутренняя потребность в культуре… многовековые исторические традиции, от которых, само собой разумеется, и должен начаться сегодняшний день нации… Таким образом, чтобы создать социальную общность людей, которая зиждется не на вульгарных утробных маршах, а на подлинно духовном интеллекте, следует располагать помимо всего и…

Ого! Он разошелся как полагается, до испарины на лбу, говорит с воодушевлением, точно с кафедры, – широко размахивая сухими, пожелтевшими руками, соединяя их на впалом животе, прикрытом черным пиджаком английской шерсти: и спор он ведет уже не с Даубарасом – я это вижу; и конечно же не с Вимбутасом или беднягой Мике; он читает лекцию мне, рабфаковцу Глуоснису, и ни в чем не повинной Марго, которая и без того, надо полагать, немало их наслушалась – ишь как озорно строит она кому-то глазки; но кому? И пусть строит, только пусть остается здесь, около меня, не хочу оставаться в одиночестве – по крайней мере, пока Шапкус не кончит; ага, выдохся, платочком отирает пот со лба; настал мой черед.

– А почему вы считаете, – заговорил я, – что у нас ее нет… этой самой потребности в культуре? Народ, кажется, не сегодня возник на свете. Если мы будем исходить из его многовекового опыта…

– Народ!.. – горестно воскликнул Шапкус – Масса!.. Неужели вы полагаете, что масса, а не вдохновенная творческая личность создала «Сикстинскую мадонну»? «Девятую симфонию»? Написала «Идиота»?

– Не настолько я наивен, товарищ доцент.

– И то ладно, мой милый мальчик: наивным уши рвут. В конце концов, что такое народ? Модное словечко, не более того. Нация – да, а народ… Сама этимология указывает здесь на то, что это категория скорее материальная, чем духовная… так называли себя темные, дремучие славяне в восточных болотах… Литвины… испокон веков тяготели к ратным сообществам… Но дело не в этом. Потребность в подлинной культуре, уважаемые, заложена вовсе не там, где ее ищете вы, – в лучшем случае это мутная поверхность источника, – а в жизнеспособных, сугубо разграниченных духовных устремлениях высокоразвитых интеллектов… в духовном вольном общении… то есть, уважаемые господа, в самых сокровенных глубинах, которых вы… никогда…

– Мы? – вырвалось у меня. – Кто это – мы?

– Да хотя бы и ты с Даубарасом. Или с Гарункштисом. С миллионами таких, кого я позволю себе обобщить одним словом – die Masse[12]. В данном случае, быть может, и оправдано это слово – народ. Но только в данном, ни в каком ином.

Да, разошелся, ничего не скажешь; похоже, что он, этот уплощенный, с отливающим желтизной лицом индивид всерьез считает, что мы какие-то твари болотные; и если не все из его речи до меня дошло, то это еще не значит, что…

– Жаль, – сокрушенно ответил ему я, – жаль, что нет с нами товарища Даубараса. То-то бы он обрадовался…

– Думаю, ему это было бы интересно.

– Интересно? Что вы, товарищ доцент…

– Мой милый мальчик, – Шапкус склонил голову набок и улыбнулся – мгновенно и скорбно. – Мой милый мальчик, – повторил он, строго отчеканивая каждое слово. – Неужели ты считаешь, что монополия на власть дает заодно и талант? Что Даубарас создаст вам литературу? Товарищ представитель Казис Даубарас? («Маэстро Даубарас…» – улыбнулся кто-то вместо меня.) Старина Фрейд, думается мне, был стократ прав, утверждая, что стремление к власти и славе, друзья мои, всегда было тем непреложным духовным стимулом, который, увы…

Дальше я уже не слышал, так как почувствовал, как меня взяли за локоть; я и не предполагал, что профессор так силен. Но это был он, профессор, выплывший к нам из тумана, – в жилете без галстука, его седые космы еще больше растрепались; профессор держал в руке рюмку.

– Перестань, Маргарита, – бросил он не причастной к беседе Марго, а не Шапкусу и не мне. – Дай познакомиться. Вимбутас. Гроза первокурсников Вимбутас.

– Папа! Вы же с Глуоснисом и так…

– Неважно! Гроза Бенедиктас Вимбутас… Звучит?! – он приподнял рюмку повыше. – Коллега литератор?

– Собираюсь… – робко промямлил я. – Хотелось бы…

– Беги отсюда, юноша… беги от иллюзий… если еще можешь, то беги… Ведь сухим из воды, как ты знаешь…

Он чокнулся со мной, да так лихо, что напиток выплеснулся через край, профессор выпил оставшуюся часть («Бенис, сердце! Печень!.. Осторожно, Бенис!» – услышал я), резко повернулся и пошел к остальным; с меня было предостаточно всего, что здесь творилось; я поставил полную рюмку на стол и глянул себе под ноги.

– Вы говорите – народ… Это же сущая интеллектуальная бессмыслица, мой милый мальчик… коль скоро нашей интеллигенции далеко до общего уровня эпохи… если мы все еще, словно barbari in media civitate[13]. Ибо культура, как нас учил еще старина Шпенглер, есть либо абсолютный интеллектуальный медиум, либо абсолютный интеллектуальный вакуум – смотря какое влияние… Но… да вы не слышите меня, мой милый мальчик?.. Вам плохо, скажите же, Глуоснис? Маргарита, ангел мой, взгляните на вашего юного гостя…

– Нет, что вы! – расслышал я собственный голос, до странного хриплый и неприветливый. – Что вы… Мне очень даже хорошо… Пропадите вы пропадом!

– Ну, это вы… я бы сказал…

– Про-па-ди-те… – просипел я своим пересохшим горлом и направился к двери; «пропа…» – прошептал я мысленно и довольно грубо оттолкнул подбежавшую ко мне Марго; деревянные божества качнулись на коридорной стене. – Все-превсе… ведь…

– …ибо тот, кому достанется…

– Что? – Ауримас остановился как вкопанный; шумели деревья, под ногами шуршала сухая трава, в лицо веяло холодом; ночная тьма и та как бы ощущалась физически – словно песок, ветер или вода. – Что ты говоришь? С кем разговариваешь? И кто ты такой?

– Разговариваю я с тобой, а кто я такой… мы же знакомы… – отвечал тот же голос, – только знай… тот, кому достанется… учти, тот всегда…

Дохнул ветер, сорвал с дерева лист и швырнул его мне в лицо; я зажмурился; тот, кому достанется… – по-прежнему звучало в ушах – что? – перо синей птицы, – но откуда-то совсем издалека – из детства; деревья шумели, трава шуршала, ночной ветер, точно невидимое существо, мокрыми холодными пальцами щупал горло; тот, кому достанется, а сквозь ветви, точно сквозь насупленные брови, поглядывал бледный, неприветливый месяц – смотрел, хмурил свое многоопытное чело и подмигивал злобным оком Старика…

VIII

Проснулся он вмиг, будто его ожгло пламенем, и сразу же – ладонь ко лбу; влажно; сколько же он спал? Наверное, долго, так как в окно било солнце – в маленькое, засиженное мухами окошко, наполовину прикрытое жидкой марлевой занавеской; в кухне было тихо. Ушла, подумал Ауримас о бабушке и проснулся окончательно; но тут же снова сжал ладонями виски – ломило, кололо; вся голова гудела, перед глазами стлалась пелена, в ушах отдавались те же слова – тот, кому достанется; это была сущая нелепица, засела в голове и никак не уйдет – тот, кому достанется; что? перо синей птицы; оттолкнулся от топчана, на котором лежал, и босиком подбежал к тазику с водой, окунул голову. Он опять засиделся допоздна над учебником, а поскольку он не мог похвастать, что курс физики усваивается им на лету, то учебник он потихоньку отложил и принялся писать; поначалу просто так – что пришло в голову; и вдруг он четко осознал, что написанное им оказалось рассказом, – и тут смертельная усталость подкосила его, и лишь теперь он с трудом от нее избавляется; а надо поторапливаться. Правда, на этот раз не в университет, а на собрание городской секции молодых писателей. Принять! Уже одно это слово способно внушить страх, а уж Мике Гарункштис не поскупился на слова, расписывая, до чего это важный и решающий шаг; о, если бы всех так легко и просто принимали… «Но ты не дрейфь», – добавил он после того, как изложил, что он читал, когда обсуждали его самого, какие задавали вопросы. «Не боги горшки обжигают…» Боги или не боги, не в этом дело; сегодня читать придется Ауримасу, а не Мике или еще кому-либо, и если там не оценят… он и себе самому боялся признаться. – что же будет, если не оценят, хотя Мике и тут обещал свою поддержку: ты учти, со мной считаются; а если еще и Грикштас придет… «Грикштас? – спросил Ауримас. – А ему зачем туда ходить – редактору?» – «Проверяет, как я работаю… за что зарплату у него получаю…» – «Проверяет?» – «Шуток не понимаешь… с какой стати ему проверять Гарункштиса? Мы с ним… Просто он пишет о прозе молодых, ну и… Между прочим, тебя он знает…» – «Полагалось бы», – ответил я. «И Даубараса… этого представителя…» – «Важничает?» – «Просто говорит».

И то, что на собрании будет Грикштас, редактор городской газеты, еще пуще усиливало страх, который не покидал сегодня Ауримаса с самого момента пробуждения; почему-то не хотелось ему, чтобы Грикштас услышал его чтение – тот самый рассказ, который он послал на конкурс; тот или не тот; как и все начинающие, Ауримас больше всего боялся знакомых и, как всякий начинающий, испытывал сильное смущение, словно, занимаясь сочинительством, он с каждым исписанным листом снимает с себя что-нибудь из одежды и бросает куда-то в угол, а, закончив писать, остается нагим, как библейский Адам; и будто каждый кому не лень может видеть его наготу. Наготу и родимые пятна на животе и плечах, родимые пятна, которые принято скрывать от постороннего взгляда; человек знакомый эти пятна заметит, пожалуй, еще быстрее. Словом, ему все еще казалось, что, занимаясь сочинением рассказов, он чем-то обижает тех, кто не пишет, не умеет или не может писать; да, ему представлялось, что он обкрадывает их; в то же время знакомые, привыкшие видеть его занятым другим делом, могли счесть его сочинительство пустым времяпрепровождением. Со скандалом… хлопать дверью… – даже вспоминать не хотелось эти слова, слова Даубараса; может, их и не было вовсе, как и многого из того, что иной раз мерещится человеку; а если и было, то…

Он осмотрелся в кухне и принялся с грохотом двигать кастрюли, будто пытался развеять одолевшие его мысли, которые были отнюдь не самыми веселыми, какими могли бы быть в такой день; потом он наскоро что-то проглотил и едва ли не бегом выбежал из дома. Спешил, хотя и сам не знал почему, – собрание только через два часа; может, не хотел докладывать бабушке, куда направляется, – все равно не поймет; а может, его просто-напросто подстегивали все те же мысли, которые роились у него в голове нынче утром. Шел прямиком по горе, тропинками, чтобы сократить путь и к тому же избегнуть встреч со знакомыми, которые от нечего делать могут спросить: «Куда идешь?» Вообще-то какое им дело? Все, чем он жил последние несколько недель – от самого решения бросить работу с карточками и до конкурса, до нынешней ночи, – принадлежало лишь ему, Ауримасу, и никому больше; это его безмолвная радость, заветная тайна, сокровенное табу, придающее его жизни новый смысл, и нечего говорить об этом с каждым встречным-поперечным, да не каждый и поймет.

Ночью шел дождь, и рыжая глина крупными комьями липла к подошвам – еле ноги волочишь; жидкая грязь разбрызгивалась в разные стороны; но все это как будто мало занимало Ауримаса; тот, кому достанется… – вертелась в голове нелепая, никому не нужная мысль; что? перо синей птицы; что за бессмысленные сны! Словно наяву видел он Старика и мальчика, стоящих друг против друга; кто кого – глазами, словами; у Старика старомодный пистолет – выстрелит не выстрелит – и борода, которую он то и дело встряхивает, как сказочный чародей скатерть-самобранку: столик, накройся! Накройся, столик, для Вимбутаса, Шапкуса, Сонаты; а для него… Ночь напролет прошатался он тогда один-одинешенек по Дубовой роще, пререкаясь со Стариком и защищая от него мальчика; целую ночь – под ветром и дождем, в листопад, споря с Шапкусом, Вимбутасом и самим собой; Даубарас и Гарункштис как бы выпадали из этого ночного спора, и точно так же – те, с их вениками и усами под Эдди Нельсона; как и Соната, которую он вспомнил лишь под утро, когда рассвело и он снова отворил скрипучую калитку «именья» Глуоснисов; вспомнил и бабушку, а она как раз и шла ему навстречу – с корзинкой картошки, накопанной только что в огороде.

– Ох и раненько ты сегодня, Ауримас… – покачала она головой, глядя на восток, где поверх сизого края облака выглядывало желтым подсолнухом робкое осеннее солнце. – Гаучас, видела я, уже с ночной смены пришел.

– И молодец, что пришел, – буркнул Ауримас и прошмыгнул мимо бабушки в комнату; после посещения профессорской квартиры особенно бросалась в глаза бедность, которая так и глядела из каждого угла; Ауримас избегал смотреть по сторонам, будто чувствуя некую свою вину.

Он рухнул на старый скрипучий диван и мутным взглядом обвел комнату, обдумывая, что же сказать бабушке, которая, безусловно, вот-вот явится сюда и начнет расспрашивать, где пропадал всю ночь да с кем; ну, конечно – вот и она!..

– Счет… за электричество…

– Электричество? – Ауримас взглянул на листок бумаги, который старушка положила на стол. – А-а… так много?

– Да ведь сколько нагорает… ночами-то все палишь да палишь…

– Виноват, – сокрушенно опустил голову Ауримас. – Сознаюсь. Да только насчет злата-серебра…

Он перевернул обе руки ладонями кверху и огорченно посмотрел на бабушку; он даже распахнул на себе пиджак, чтобы показать, насколько он пуст; бабушка молча отвернулась.

– На танцах деньги не раздают, Ауримас, – помолчав, заговорила она. – Деньги – их заработать надо. И в старое время так было, и сейчас. Всегда.

– А письма нет?

– Какого письма?

– Из Вильнюса. Из редакции. Я им послал там одну штуковину…

– Послал? Теперь жди, пока рак на горе свистнет, – бабушка тяжело вздохнула. – Думаешь, разлетелись, только и ждут, когда ты им пришлешь свою «штуковину». А то своих писак у них уж и нету… А если и примут, то какой в этом прок для дома-то…

– Если примут, то и заплатят. Это – обязательно. Всем платят, если печатают.

– За небольшим, значит, дело стало – если напечатают! Ты бы, голубчик, не по редакциям бегал, а…

– На работу мне сейчас нельзя. Пока не кончил курсы…

– «Курсы»! – бабушка раздраженно махнула рукой. – И после курсов не в генералы… Приходила Соната.

– Соната?

– Ну, эта, знаешь… Я бы на твоем месте… эх, Ауримас…

Она умолкла и долгим вопрошающим взглядом смотрела на него; их глаза встретились.

– Ясно, – Ауримас вздохнул. – Она уже успела и тут…

– Успела? Ты о чем это?

– О чем! Нажаловаться тебе успела…

– Да на что ей жаловаться? Отец с матерью есть, дом есть… сама что маков цвет… Жениться тебе надо, Ауримас. Девушка она хоть и молоденькая, зато какие родители… а она – единственная…

– Я тоже единственный, – улыбнулся Ауримас.

– Радуйся, что нашлась такая.

Она снова выждала, давая Ауримасу возможность ответить; как будто выложила все.

– Когда приходила? – спросил он, чтобы что-нибудь спросить. – Вчера мы виделись.

– Ну вот… Надо бы тебе как-то…

– Мне? – Ауримас покраснел. – Мне это ни к чему, бабуня…

Он взволнованно поднялся и подошел к окну. Но и спиной он чувствовал устремленный на него взгляд – будто нож в спину, слышал прерывистое, частое дыхание бабушки. Она ждала. Ей надо было дождаться ответа; ее Ауримас не так уж плох, как некоторые считают (например, Райла, завмаг), хоть и дал стрекача в свое время – в Россию; побывал там и Гаучас, ну и что же. Кто еще наколет ей дров, кто как не долговязый Матаушас; с кем побеседуешь долгими осенними вечерами, когда нет Ауримаса; да не так он и плох, внучок ее, и часто с нею бывает ласков. А уж ребенком-то, когда не знал ни писаний этих, ни университетов, ни комитетов с хорошими карточками… и когда продавал газеты… и позднее… Позднее бабушка заменила всех и вся, раздумывал Ауримас, глядя на буреющие осенние огороды, за которыми извивался серый, чуть позлащенный солнцем хребет Немана, – отца, мать, бабку, а когда была еще мама… Когда была мама – ярче солнце светило и звезды не были ледяными; все тогда было прозрачным и ясным – когда еще была мама; даже черствая краюшка хлеба к обеду могла насытить всех – когда была мама; теплые руки гладили лоб – и отирали слезы, отводили страх, а вечерами, когда всходила луна и наползал от реки туман, те же руки со всех сторон заботливо подтыкали одеяло – чтобы не дуло, а губы едва-едва касались щеки – спокойной ночи; одеяло было ветхое, с провалами между свалявшимися комками ваты, но от материнских рук становилось теплей; спокойной ночи, спи спокойно – шевелились ласковые, теплые губы; спи спокойно – отдавалось и сейчас, но откуда-то из неведомой дали – от того давнего «мама»; звякнул колокольчик – тоже издалека, из детства, донесся слабый аромат ягод и молока – вовсе невесть откуда; сейчас он с трудом поверил бы, что мама была здесь – так близко, как сейчас бабушка, а то и еще ближе; ближе, ближе – ну, конечно же; мама; он с трудом перевел дыхание.

– Да что с тобой, детка?

Ауримас обомлел – детка; медленно обернулся – бабушка; мать никогда не говорила – детка, она как будто и слова такого не знала; она называла его по имени и гладила пальцами по лицу – влажными теплыми пальцами; иногда, возможно, журила его; этого Ауримас не помнит; она была всегда усталая, вечно кашляла, вытирая платочком лоб; ее глаза блестели, будто в несказанном изумлении; щеки пламенели и подрагивали; высокий, чистый лоб, задорно выбиваясь из аккуратно сколотой шпильками прически, обрамляли черные, блестящие завитки; она была красивая и живая, мама, главное – живая; фотография, что висит на стене, походит на нее не больше, чем фотоснимок неба – на само небо, а фотографическое изображение земли – на саму землю, а то и еще меньше; да при чем здесь фотография…

Но бабушка не уходила, она ждала, стояла и смотрела на Ауримаса своим кротким, безмолвным взглядом; что тревожит, детка?

– Все, – ответил Ауримас довольно вило и подумал: медлить нельзя. – Все, бабуня… Все тревожит, а больше в сего…

– Знаю, знаю!.. – старая замахала руками. Фотография, слабый отблеск той, кого больше нет, да к тому же слишком уж состарившейся; неужели и она, мама, была бы такая? Нет, она – нет – Ауримас прикрыл глаза – никогда… «Поездить бы тебе, Ауримас… вот подрастешь – и поездишь… и на север, и на юг, по всему белу свету… только не оставайся здесь – тут такие сквозняки… эх, и мне бы с тобой…» Виновата, ох, виновата Анелюшка… ей бы тогда…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю