355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфонсас Беляускас » Тогда, в дождь » Текст книги (страница 14)
Тогда, в дождь
  • Текст добавлен: 11 сентября 2017, 14:00

Текст книги "Тогда, в дождь"


Автор книги: Альфонсас Беляускас



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 27 страниц)

– Соната, у нас гости, – наконец проговорила Лейшене, выдержав упорный взгляд дочери. – Будь умницей и веди себя прилично.

– Гости? – Соната выпустила мою руку. – Что же это за гости, мамочка?

Она держалась вполне спокойно, но голос ее дрожал и звучал чересчур громко и звонко; таким тоном с матерью она разговаривала, должно быть, впервые; я прятал глаза. Но и не глядя я видел его – человека, который находился там, в комнатах; мне даже послышалось покашливание – он не скрывался; и, по-моему, Соната видела его, хотя и спрашивала: что за гости; ее голос дрожал; Лейшене улыбнулась печально-понимающе.

– Сама увидишь, – сказала она. – Высокопоставленные… А вы почему не в гостиницу? – нахмурилась она; это ей не шло; нимало не смущаясь, она кивнула в мою сторону. – Разве я тебе не говорила, Соната: если Ауримас иногда опаздывает на автобус… в гостинице всегда…

– А почему они… твои гости… не там?

– Потому что это мои гости, Соната.

– И ты принимаешь их в халате?

Однако! Я втянул голову в плечи и невольно подался назад, к лестничной площадке; не следовало мне идти сюда, определенно; сегодня от Сонаты можно услышать все, что угодно, – чего не услышишь никогда; впрочем, едва ли поспешность ее объяснялась тем, что она хотела во что бы то ни стало застукать здесь свою мамашу в обществе высокопоставленного владельца коричневой шляпы и кожаного пальто; скорее – наоборот.

– И… откуда же вы? – спросила Лейшене, пропуская мимо ушей вопрос дочери; голос ее обрел прежнюю строгость и властность, как это бывало всегда, когда она собиралась закончить одну тему и перейти к другой; она даже слегка тряхнула своими ниспадавшими на лоб кудряшками, словно давая понять, что минута замешательства прошла и нам с Сонатой пора знать свое место. – Мы как будто уговаривались…

– Ну, задержались… мы, мамочка…

– В твои годы, Соната… серьезной девушке…

– Но ведь мы шли домой, мамуля. И пришли. Не куда-нибудь – домой.

– Домой?

– Ну, конечно… куда же еще? Ведь это, кажется, наша квартира. Тут живет наша семья… не в гостинице…

– Домой? – переспросила Лейшене и покосилась на меня; видимо, на Сонату ей смотреть было трудновато, хотя слова относились именно к дочери, а вовсе не ко мне. – Домой?.. Но, милая моя… там, в гостинице… насколько мне помнится… там твои книги и все… мы уговаривались…

– Нет, мамочка, не все, – и тоже взглянула на меня. – Там нет тебя.

– Меня?

– Нам надо с тобой поговорить, мама. Нам – мне и Ауримасу.

– Обоим?

– Обоим. Чему ты удивляешься? Обоим.

Я был потрясен – поговорить; нам надо с тобой поговорить; при чем здесь я? Выручила сама Лейшене; она покачала головой.

– Сейчас? – изумилась она. – Ночью, в полвторого? – Для убедительности она отняла руку от дверного косяка и посмотрела на миниатюрные золотые часики. – Поздновато вспомнили обо мне. Особенно ты, доченька.

– Нам надо поговорить.

– Я же сказала: у нас гости. Поговорим завтра. Завтра, Соната. А сегодня…

Она замолчала, подождала, пока мы снимем плащи, – я повесил свой в шкаф, а Соната – на стену; она словно не хотела вешать свою одежду рядом с этой коричневой шляпой.

– Только будь вежливой, – Лейшене снова повернулась к нам, отчего-то к нам обоим. – Прошу тебя, Соната, будь вежливой.

Та ничего не ответила, повела плечами и распахнула дверь в гостиную; вслед за Сонатой шагнул в комнату и я.

Я уже знал, кто находится там, за раздвижной дверью матового стекла, которая пропустила нас с Сонатой в гостиную; мысленно я уже почти свыкся с этим лирическим дуэтом – Лейшене и Даубарас, свыкся, хотя мне еще не доводилось ни разу видеть их вдвоем; видеть не доводилось, но зато я все о них обоих знал – по крайней мере, мне представлялось, что все знал, причем знал от Сонаты; последнее время она все чаще докладывала о «госте из Вильнюса», о Даубарасе, который нежданно-негаданно встал между ее мамашей и румяным папой Лейшисом, щеголявшим ученым словечком «плеврит» (один знакомый доктор, вы только себе представьте, всерьез опасается, что у него, Лейшиса, оный плеврит в наличии) и вынужденным, знаете ли, лечиться от этой болезни пивом и свежими яйцами, а то и медовой настойкой на спирту; вы же понимаете, взяться за какую-нибудь более-менее сложную работу он… Однако Лейшиса здесь и духа не было (то ли он продолжал лечение в Ирусином буфете или в директорском номере, то ли, расслабив члены, закутанный в казенное одеяло, преспокойно похрапывал), а на диване у стола сидел, развалясь, Даубарас и посасывал папиросу; на столе стояла бутылка вина, рядом – зеленовато-прозрачные бокалы. Даубарас был без пиджака, ворот рубашки расстегнут (освобожденный узел галстука небрежно сбился набок); он сидел, бесцеремонно заложив ногу на ногу, откинувшись на спинку дивана; непохоже было, чтобы наше появление как-нибудь смутило его. «Как рыба в воде», – подумал я и кивнул ему издали. Соната покраснела и отвернулась.

– Наконец-то явились! – Даубарас величественно поднялся с дивана и с папиросой в руке выступил нам навстречу. – А мы уж заждались.

– Вы? – Соната сверкнула зелеными огоньками глаз. – Кто это – вы?

– Мы с товарищем директором, Соната. С твоей мамой. А ждали тебя и Ауримаса, и, надо признаться, ждали довольно долго, – он выразительно посмотрел на бутылку и бокалы.

– Я уже побранила их.

– Не за то, мамочка.

– А за что же?.. За то, что вы среди ночи… вдвоем…

– За то, что мы пришли не в гостиницу… А ведь в гостинице тоже можно в одной постели… при желании, мамочка… если…

– Соната! Я тебя не узнаю!

– И я тебя тоже, мамочка.

– Какой кошмар, Соната!

– И я так думаю…

Стало тихо, так тихо, что можно было расслышать дыхание обеих: глубокое, сдерживаемое – у Лейшене, и быстрое, прерывистое – у Сонаты; она и тут спешила – высказать матери все, что думает о ней и о Даубарасе, немедленно, пока он, этот Даубарас, здесь; такое у меня создалось впечатление. И Даубарас молча смотрел на Сонату несколько удивленными карими глазами, а во взгляде этом не было ни малейшего осуждения, скорее, там было просто любопытство; это мне не понравилось. Первой заговорила Лейшене.

– Это тебе так просто не сойдет, доченька, – она произнесла это негромко, слегка опечаленно. – Придется тебе извиниться. Перед всеми нами.

– Прошу прощения, – Соната жеманно присела в реверансе перед Даубарасом.

– Ну, я-то… – развел тот руками.

– И уйти, – Лейшене топнула ногой.

Голос ее, право же, не сулил ничего доброго, как и дрожащие, сцепленные на груди пальцы; я шагнул назад.

– Подожди, – Соната дернула меня за рукав. – Один ты никуда… если так, то вместе…

– Вместе? – Лейшене вытаращила глаза.

– Если так, мамочка… – отвечала Соната. – Но только скажи мне, куда же я в таком случае должна…

– Туда, откуда пришла. Где была до полуночи…

– Там уже закрыто, мамочка, – Соната вздохнула и быстрым взглядом окинула стол. Потом усмехнулась, запрокинула голову и возвела очи к потолку; она хихикала, словно ее щекотали; мне сделалось не по себе от этого смеха.

– Что ж, Ауримас, – повернулась она ко мне, – повезло нам с тобой… Кутить так кутить… и мы не лыком шиты… – она кивнула в ту сторону, где красовались на столе изящные бокалы прозрачного зеленоватого стекла.

– Ты так считаешь? – я подался вперед.

– Сегодня – да! В честь такого выдающегося случая.

Она подошла к столу, взяла бутылку и наполнила два бокала; один придвинула мне, другой взяла сама; можно было подумать, что она умышленно делает все не так, как всегда, что старается досадить матери или просто показать, что она взрослая, самостоятельная и ей нет дела до того, кто да как к ней относится; это отчасти смахивало на представление на тему «отцы и дети»; я же, увы, был в нем всего-навсего статистом; глаза Сонаты горели все тем же блеском, который я заметил в коридоре, едва лишь зажегся свет; да, это была совершенно новая Соната, и она, пожалуй, нравилась мне еще больше, чем та, прежняя; будь здоров, Ауримас!

– Ваше здоровье!

Это был голос Даубараса; он тоже держал бокал с вином (и когда только успел налить?), а обращался он к Лейшене, которая стояла поодаль, смущенная и багровая, и сердито кусала губы; хозяйка резко тряхнула головой.

– Нет так нет, – примирительно отвечал Даубарас, протянул руку и чокнулся с Сонатой. – Глоток доброго вермута никогда и никому не повредит. Это не водка и тем более не спирт, – покачал он головой. – От спирта человек иной раз такого накуролесит, что только держись, ну, а от винца… Итак, друзья мои, пока вы там отплясывали свои фоксы, мы с товарищем директором обсудили уйму важных дел. Намечается в городе Каунасе большая конференция, а разместить делегатов… триста коек, триста подушек… одеял, полотенец… простынь и прочего…

Он был в превосходном расположении духа – этот человек в рубашке с расстегнутым воротом, с широкими гусарскими плечами (эти плечи всегда нравились мне; помнится, иногда, стоя перед зеркалом, я сравнивал их со своими, и, увы, это было, как правило, не в мою пользу, такие плечи были моей затаенной мечтой), – или делал вид, что настроение у него хоть куда, – товарищ из центра с могучей грудной клеткой; он наполняет бокалы и не спешит надевать пиджак, а ведь в комнате вовсе не так жарко; и пиджака этого почему-то вовсе не видать; в коридоре? Зато здесь же, накрывая чуть ли не половину дивана, распласталась во весь разворот газета, рядом валяется книга; читал? Оба читали? Впотьмах? Сомнительная читальня, подумалось мне, и тут же я злорадно, сам не знаю почему, вообразил их перед собой рядом, обоих – Лейшиса и Даубараса; выходит, мне не все равно; и почему он так нагло разглядывает Сонату, точно товар, собственность; и вообще, зачем он сюда приперся? Я подступил ближе к столу и потянулся за бутылкой, которую Даубарас только что поставил на место; Соната схватила меня за руку.

– Больше не смей, – строго сказала она и встала между мной и Даубарасом.. – Хватит.

– Почему?

– Хватит, и все.

– Но я как будто еще… вовсе…

– А как же я… ну…

Даубарас переглянулся с хозяйкой, но та лишь нахмурилась и осторожно кашлянула в кулак; на лбу подпрыгнули жесткие завитки.

– Что ж, нет так нет… – обреченно повторил Даубарас печальным голосом. – Повинуемся дамам, Ауримас. Желание женщины для нас закон. Так говорили рыцари. Хотя это несколько идет вразрез с философией стоиков.

– Интересно, что сказала бы Ева…

– Что? Ну, милый друг, ты не очень-то… Шутки шутить можно даже после полуночи, но все-таки…

– Кому шутки, а кому…

– Шутить, милый друг, можно, да не всем… – Лицо у Даубараса сделалось строгое, он взглянул на меня – точно так же, как и в тот раз, у Меты (ах, вы еще не знаете, сейчас расскажу). – И не всюду шутки уместны… и смотря какие шутки… Если мужчины начнут выбалтывать все, что друг о друге знают или слышали краем уха… трясти свое грязное белье в присутствии… наши уважаемые дамы, по-моему…

– Будут разочарованы? Сомневаюсь! А вдруг им как раз… нашим уважаемым дамам…

– Повторяю, – Даубарас медленно опустил на стол бокал, который все это время держал за тонкую, изящную ножку, – если мы начнем ворошить… да все выкладывать… то и тебе… У меня есть основания полагать…

– Мне? – вымолвил я, хотя намек понял. – Мне-то что? Пожалуйста, сколько угодно. Пусть даже и после полуночи!

Ишь ты! Нет, не боялся я сегодня Даубараса, ничуточки не боялся, хоть он и смотрел на меня, как когда-то смотрел на мальчишку с сумкой, набитой газетами, на хилого недомерка, с которым (о, радость!) согласился сыграть два сета в пинг-понг; как на парнишку, который мастерил профессору голубятню; и говорил он все тем же, пусть ровным, но не допускающим ни малейшего возражения тоном, который всегда гнетуще действовал на меня; такой вот – в рубашке с расстегнутым воротом – Даубарас был мне ничуть не страшен, хотя – нечего греха таить – намек я понял, да еще как; знает? Ну и что же? Ну и что же, Даубарас, если ты знаешь, если… и я кое-что знаю – кое-что весьма для тебя неприятное, и все же…

– Даже после полуночи, – повторил я и взглянул на него; Даубарас снова что-то произнес – насчет вежливости и мужского самообладания, но я не прислушивался; и спорить с ним больше не хотелось, ничуть; что-то во мне уже перегорело – после той ночи – и дотла сожгло все былое – все-превсе, с Даубарасом, с Евой, с – —

XXII

…Стоик? Это и есть ваш стоик, Мета? Мы с ним знакомы. Довелось беседовать, как же… Ну, давай лапу, дружище. Давно не видал тебя за пинг-понгом. Ого, да ты вроде даже подрос за это время!..

Ты бы только послушал, Казис, как он философствует с папой!

С господином профессором? Надо полагать – о голубях. О чем больше?

Например, о прибавочной стоимости и…

Что я слышу! Ты о чем это, а? Тоже мне…

О Марксе – вот о чем! О «Капитале» и Парижской коммуне. И еще о…

Ну, брат, в твои годы и такая прыть…

Какая прыть?..

Такая…

Ну, ну, нашла коса на камень! Казис, пей кофе! И ты, пожалуйста, тоже, Ауримас… Приду как-нибудь взглянуть на твою работу. И на этих самых голубей. Когда не будет тети Агне.

А при чем тут Агне? Если кто-то любит пернатых…

Она не любит, Ауримас. Она никого не любит.

А ты, Мета? Любишь кого?

Ого! Уважаемый… такой вопрос по меньшей мере…

Я-то, Аурис? Я?

Да, ты… да…

Чудак человек! Я? Кто же это спрашивает у девушки так в лоб?.. Да еще при…

Давайте-ка пить кофе – и бегом в кино. У нас билеты в кино, Йонис небось меня заждался… Ауримас, ты с ним знаком?

Коллега Грикштас в пинг-понг, к сожалению, не играет.

Он пишет статьи, а иногда – стихи. И какие стихи! Революция, буря, потоп, катаклизм – ух! Буржуи и пролетарии! Нашу классную даму от таких стихов мигом хватил бы удар…

Представить себе не могу: Йонис и кинематограф! Йонис и «Однажды весной», Йонис и Жанетта Макдональд…

А весь город без ума от этой картины… все напевают: в каждом майском цветке я вижу тебя… Ауримас! Глуоснис! Куда ты бежишь? Пойдемте вместе… Что? Хоть кофе допей, глупыш! И чудак же ты…

XXIII

Я, Соната, никогда, никогда и ни за что не понадеялся бы на эту игру, на этот конкурс, если бы не Даубарас; на туманные притязания; писатель; если бы не попались мне на глаза те длинные, надвое разрезанные и испещренные записями – крупный четкий почерк, черные чернила – бумажные полосы, которые он держал, точно полотенце, перед собой и читал новеллы на литературных вечерах у нас в гимназии, где собирались не одни только гимназисты, но и студенты-филологи, и заводские ребята; и если бы во время партии в пинг-понг Даубарас ни с того ни с сего не рассказал мне…

Ну, рассказал, ну и что? Никто не заставлял тебя слушать развесив уши – ни о Марксе, ни о Горьком, ни о Джордано Бруно, взошедшем на костер убеждений ради; ни о Цвирке, ни о Кудирке; студент Даубарас рассказывал с таким упоением потому, что было кому слушать, – о заоблачных высях, где, широко расправив крылья, парил тогда он сам; «да, я возьму тебя с собою»; никто меня не принуждал писать именно на таких листках, как Даубарас, хоть я и жил около бумажной фабрики и знал не только то, откуда берется бумага, но и как ее делают; и если уж однажды попробовал… в огонь, в огонь, в огонь – содрогнулся я; все велел швырнуть в огонь – когда бабушка станет печь блины и понадобится сильное пламя… нет, нет, я – сам! Я сам все затолкал в печь – пусть бабушкиными руками, и сам спалил что-то внутри себя – то, чего больше никогда не будет…

Я опустил глаза и опять протянул руку за бутылкой, несмотря на то что никто меня в этом не поддержал; вдруг я осознал мизерность своего положения, С какой стати я заикнулся о Еве – здесь, в присутствии обеих женщин? Я ее не видел с того самого дня, как…

Ева? Ева – это Ева, друг мой, когда-нибудь это поймешь и ты; прошу тебя, не морочь себе голову; говоришь, легкие задеты; береги себя для родной Литвы; возьми мой пуловер… Мне? Мне другой выдадут, братец, казенный; куда собираюсь? Далеко, Ауримас, на сей раз правда далеко… очень даже; дружище… скажу тебе одному: собираюсь в Литву. Мы еще повоюем, то-то же… хотя война и на исходе… это уж у кого сложится… судьба, дружище… Ну, а у меня… знавал ты Вайсвидайте? Хо-хо, и я еще спрашиваю: голубей с ее отцом гонял; я оставлю тебе письмо… Для нее, для Меты… – когда туда вернешься… Я сам? Я не знаю, где буду, братец, где и когда… партизанские тропы – в дебрях, а пуля дура, разбирать не станет… Хотя сейчас, когда война идет к концу… чертовски охота пожить… Помнится, уговаривались: после войны в «Метрополе»… Только в «Метрополе», братец, и три дня подряд… эх… я, ты, Мета… И еще, может быть, Грикштас, этот недотепа, – ты же знаешь, ногу ему под Орлом…

И опять – Ева! Заладил… Ева, друг мой, – особая статья, не к месту здесь про нее… Нет, не слова, Не слова ей нужны, а… Помнишь Мету? То кидается из одной крайности в другую, мечется, точно птичка-ласточка, то уймется и сидит тихонько, как мышонок… Не знаешь? Многого ты еще не знаешь, парень; да и необязательно тебе все знать; в столь юном-то возрасте; итак, уговорились?

Уговорились, уговорились – я покачал головой, глядя на Даубараса; и тогда он держал, обхватив всей пятерней, бутылку с вином – точно как я сейчас, и глядел на меня тяжелым, свинцовым взглядом из-под густых насупленных бровей; уговорились? Уговорились, да, уговорились – улыбаюсь я; теперь, три года спустя; я передам. Теперь-то уж передам, я знаю: а тогда – —

Я разыскивал Вайсвидайте – весь август месяц; тогда, по возвращении в Каунас; а потом я встретил… Не Мету, нет, а тебя – на твоей свадьбе; в ту ночь бушевала гроза, сильно громыхал гром; Ева сидела через стол от меня и смотрела на свечи – электричества еще не было; глаза у нее, по обыкновению, были печальные и улыбка печальная (если можно назвать улыбкой эту кривую, болезненную гримасу); выглядела она усталой или больной – зачем она бегала к тебе в отряд? Да, конечно, узнать о родителях и о брате; и узнала – всех, всех их расстреляли немцы… а она, наверное, ждала чуда… А вдруг, вдруг она ждала чуда? Чуда, пожал ты плечами; какого еще чуда? на этой земле чудес, друг мой… отдал? Я кивнул и украдкой глянул на Еву (глаза с поволокой?), ты махнул рукой? Ну и что, спросил ты. Ничего, ответил я. Ничего? Ничего она мне не сказала, ничего, повторил я через силу, – и сам не мог понять, зачем солгал; просто почувствовал, что и Даубарасу сегодня, возможно, больше требуется ложь, чем правда, – перед этими свечами; а может быть, и Еве, которая как бы и не слушала, о чем мы говорим, а, думается мне, все слышала. Усмехнулась и совсем ничего не сказала, добавил я. Усмехнулась? Ты слышишь, Ева, она, Мета, кажется, смеется надо мной, а ты, Ева… Над собой, ответила Ева, медленно поворачиваясь к нам (нет, вовсе не с поволокой), я всегда смеюсь над собой; Ауримас, налей-ка ты мне рюмочку, выпьем с тобой… За тебя, Ева, воскликнул я, за твое семейное счастье, за твоих будущих деток – пусть не слишком крупных, зато прелесть каких миленьких. Тогда поцелуй меня, Ауримас, целуй, не бойся, мы же с тобой друзья. Горько, водка горькая! – крикнул кто-то; Ева вдруг наклонилась ко мне, взяла своими ладонями мою голову, поцеловала прямо в губы; меня, а не Даубараса – то-то славно… я чуть не сгорел со стыда. Формальность, подумал я, эта свадьба для них обычная формальность, занесение в книгу давно состоявшегося факта; а может, и нет, не знаю, – подобными делами я никогда не забивал себе голову; лучше выпью и я тоже. Вот видишь, брат, услышал я снова и повернулся лицом к Даубарасу; видишь, каковы они, женщины двадцатого века, сказал ты, негромко хохотнув, с одним спит, другого целует, третьему издалека подмигивает, берегись ты их, парень! Буду, буду беречься, я вспомнил Ийю, почему-то опять вспомнил эту эстонку из Агрыза; сбежала с Алибеком, пусть; я всегда буду их чураться, всех! Ну и что же, что сплю, ну и ладно, проговорила Ева негромко, но внятно, о, как внятно, как четко она произнесла: сплю; и вдруг вся задрожала, глаза широко раскрылись (глаза с поволокой, с поволокой!), щеки резко побледнели. Поклянись, что не ты, поклянись, что не ты отдал этот приказ! – неожиданно крикнула она Даубарасу; тот молча поставил рюмку обратно на стол. Ева! Ева! Ева! Да, я – Ева, а ты командир, и этот приказ – ребята, стреляй! Она пьяна, воскликнул ты; Ауримас, она же вдребезги; ступай, Ева, ложись; пойди отдохни; Ева, Евушка, очень тебя прошу – в твоем положении; ребята, стреляй! Тяжелая заскорузлая ладонь ложится мне на плечо – как бревно, как ковш экскаватора; мы все видим, товарищ командир, и все понимаем, пойдемте, ребята, отсюда… домой, домой!

Грохотал гром, сверкали молнии; я вышел. Знаешь ли ты, Даубарас, как пробирался я сквозь эту адскую ночь – первую такую ночь в освобожденном Каунасе; гром, казалось, перекатывается прямиком по крышам; ветер рвал жесть и, гремя ею, волок по пустой, как рукав инвалида, улице Мицкевича; молнии словно били прямо в лицо и слепили, точно взрывы бомб; хлобыстал дождь, но мы двое никуда не спешили – я и этот человек, положивший мне руку на плечо, – твой адъютант Грикис; он все порывался мне что-то сказать, но то и дело его перебивал раскат грома или вспышка молнии; тебе одному, твердил он, скажу тебе одному, потому что у тебя глаза… добрые… Как, по-твоему, придется за все расплачиваться… ну, там… после смерти? До смерти, по-моему, хуже, а уж после… Он вдруг остановился и опять положил руку мне на плечо, свою пудовую лапищу; плечо осело… А Ева? – вдруг спросил я, это было ни к селу ни к городу, честное слово; Ева да Ева, прямо как заведенный. Ева? При чем тут Ева? – Грикис уставился на меня; как раз вспыхнула молния, и белая вспышка метнулась по его лицу. Он с усилием выталкивал из себя слова; они будто застревали у него в глотке, он выкатывал их наружу, точно тяжелые булыжники… При чем? Откуда мне знать? – пробормотал я. А не знаешь – так и помалкивай… не твоего ума дело… и лучше бы тебе, друг, совсем ничего и никогда – —

XXIV

– – – война? По-твоему, она будет, Казис? Неужели?

Не думаю, но… Дураков нынче хоть отбавляй, Мета. Как знать, что, да когда, да какому психопату взбредет в голову… Да ты присядь, почему ты стоишь? Вот диван, а это…

Поздно уже, Казис. Уже двенадцать.

Вот и славно. Мы с тобой отсюда никуда не уйдем.

Из редакции? Что ты, Казис…

Ведь это мой кабинет, Мета. Без особой надобности никто сюда не сунется. У нас как-никак порядок, можешь не сомневаться.

Я и не сомневаюсь.

Тогда почему ты стоишь? Вот термос… радио… поищи музыку.

Мне не слишком весело, Казис. Но одну чашку кофе все-таки…

Да… конечно… жаль, жаль папеньку. Его книга так и осталась недописанной… та, о голубях… всегда обидно, когда обрывается священный творческий акт и все то, чем человек жил, оказывается чуждым и бесполезным для других.

Для всех?

К сожалению, да… Кому теперь нужны голуби профессора Вайсвидаса? По нашим временам, при нынешней сложной ситуации, когда ценности и не такого порядка в соприкосновении с всепоглощающим пламенем революции… Хотя эта ваша Агне могла бы… если собрать все рукописи…

Агне! Ох, ты же не был у нас… после того, как… и не знаешь, что там теперь творится… Агне ума не приложит, как ей жить без госпожи президентши… И терзается, терзается, простить себе не может, зачем она вернулась из Берлина, после того, как…

Простить себе не может?

А что ей остается делать… Все ее надежды разбились, как фарфоровая ваза, а черепки… черепки ее ничуть не греют! Теперь она простая учительница, Казис. Самая обыкновенная учительница истории. Нет больше госпожи президентши, и ее подруги никому не нужны. Конец…

Эта Агне! Говорит, флирт профессорской дочки с красным комиссаром… никогда добром…

Ха-ха-ха! Это чудовищно!

Не для тебя, а только для меня одной…

Вот именно – диву даюсь, что ты не улетаешь от меня, моя пташка. Белая ворона в голубую крапинку. И с бантиком.

Спасибо за комплименты. Но не кажется ли тебе, что они какие-то странные?

Ты слышала о белых воронах – людях, которые пришли в революцию из враждебных ей социальных слоев? Только вообрази, Мета, на что это похоже: барышня, профессорская дочь, гуляет с этими разбойниками, красными комиссарами… и не боится…

Перестань! Перестань! Не надо!

Ну почему?

Если уж не испугалась тогда… на чердаке… когда полиция и сыщики… Ой, ты не закрыл дверь, Казис. В коридоре кто-то ходит. Слышишь шаги?

А, дежурный… Дежурный комсомолец… Сегодня дежурит… дежурит… Сейчас посмотрю по графику, кто сегодня караулит редакцию и тем самым нас с тобой… белую воронушку из профессорского гнезда и ее зверского комиссара… Сегодня… Да это же Глуоснис, Мета! Наш стоик. Хочешь его повидать?

Что ты! Здесь? Ни в коем случае! И без того уже все подружки язвят, будто я… как нитка за иголкой… за тобой… А что я… если дома… если эта Агне…

Послушай, опять – Агне… Агне да Агне… Злой гений в юбке. Да что тебе эта Агне сейчас, когда все их былое великолепие с треском…

Я там живу, Казис.

Знаю.

Ну, а если знаешь…

Вот я и советую тебе: потерпи. Самую малость. Знаю, как тебе тяжело, но… Покамест нелегко и мне… Видишь эту гору бумаги? Все надо прочесть. Сегодня. Завтра. Послезавтра. Каждый день. Изо дня в день. А они все пишут… знай пишут да пишут… пишут слесари, гимназисты, новоселы – вдруг заделались государственными деятелями, романистами, поэтами. И критиками, конечно, – если посмеешь не опубликовать их творений. А приходится идти на это, дорогуша. И многое приходится делать – революция! Переворот! И не только экономический, политический, социальный, но еще и духовный, самый сложный и трудный из всех. А где труднее, Мета, там я. Там твой Казис. Так и маюсь, дорогая моя Мета… так и кручусь. Да ты снова взгрустнула? Полно, не надо… Приглуши-ка радио. Тише, тише. Еще тише, чтобы слышали только мы с тобой. Только наши сердца. Хорошо. Теперь уже хорошо… И как будто очень задушевная музыка… Нет? Тогда поищем другую… вдруг да найдем. Ну, ту… знаешь… нашу с тобой… ту… однажды весною – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – —

XXV

Ума не приложу, отчего вдруг вспомнилось все то, что, казалось, было давно забыто, что осталось и сгинуло там, за чертой, которую я переступил в ту ночь; вспомнилось внезапно, ни с того ни с сего, стоило мне лишь увидеть Даубараса; я по-прежнему держал в руке початую бутылку вина, которую он привез с собой и угощал Лейшене, когда заявились мы с Сонатой; конец идиллии. Конец концом, но Даубарас не простит. Правда, он сделал попытку улыбнуться как ни в чем не бывало, попробовать шутить, непринужденно развалясь на диване, начал рассказывать анекдотец о русском, англичанине и американце; но все это выглядело весьма неубедительно и не могло прояснить того мрачного настроения, которое словно волнами захлестывало жилище Лейшисов вместе с осенним ненастьем, ворвавшимся сюда, когда вошли мы с Сонатой; в нашу сторону он старался и не глядеть. У самой Лейшене выражение лица было страдальческое; и она избегала смотреть на нас, особенно на Сонату, а та, словно подчеркивая свое недовольство, стояла у окна и, отведя занавеску, сосредоточенно всматривалась в ночной мрак, не обращая ни малейшего внимания ни на мать, ни на ее гостя, которого она не рассчитывала здесь встретить; обеим было как бы тесновато в этой не слишком просторной, но прихотливо обставленной комнате; здесь явно тесно было двум женщинам, пригласившим своих друзей; о Лейшисе я начисто позабыл.

Молчал и Даубарас, молчал и лениво перебирал пальцами по столу – задумавшись и вперив взгляд в стену напротив; по-моему, в мыслях он был довольно далеко от этого дома; возможно, он вспомнил Еву. Я так решил, потому что сам я, пусть не желая того, все еще думал о них – о Еве и Мете, с которыми меня свела судьба, и опять-таки через Даубараса; а он молчал и шевелил своими длинными пальцами, словно пианист, пробующий клавиатуру – что-то проверяя или мысленно взвешивая; вдруг пальцы его сжались в кулак, и кулак этот негромко, но довольно решительно стукнул о край стола.

– Что ж, увидим… да!

– То есть? – поспешно спросила Лейшене; и ее угнетало это затяжное, тягостное молчание, которое установилось после того, как я напомнил Даубарасу о Еве; то, что следовало за этим – все эти потуги на веселье, – разумеется, не имело смысла. – Что же мы увидим?

– О, покамест ничего, – Даубарас расслабил пальцы и почему-то заткнул бутылку пробкой. – Ничего, товарищ директор… ничего. А между тем… – он взглянул на часы.

– Может, вы… все-таки…

– Надо обязательно. Меня ждут.

– Ночью?

– Ночные мотыльки летают ночью. Дело привычное.

– Но ведь пока не рассвело, вы можете…

– Увы, увы… – Даубарас нахмурился. – Как ни приятно мне ваше общество, а… От обязанностей своих человек не избавлен даже ночью… От своего бремени. И от поездки в Вильнюс…

Он поднялся, застегнул ворот сорочки, поправил галстук.

– Мы будем сильно беспокоиться, – встала и Лейшене; она и впрямь выглядела огорченной.

– Все? – Даубарас зачем-то глянул на Сонату; похоже было, что только о Сонате он и спрашивает: все или нет; та даже не шелохнулась. Она по-прежнему стояла у окна спиной ко всем нам и все еще смотрела во мрак, будто что-то в нем потеряла; не видела она, разумеется, и меня. – Ну, а ты, милый юноша… я слышал…

Он так резко повернулся ко мне и прошил таким пронзительным взглядом, что я чуть не задрожал; скажет? Сейчас? Что он имеет в виду? Почему так смотрит? Знает?.. И что же, уважаемый, вы знаете?.. Что вы знаете?.. Что вы «слышали»? И почему так внезапно умолкли? Что собираетесь сообщить? Вот именно, победил, как бы возглашают эти глаза, впившиеся в меня, точно два сверла; ты, Глуоснис, победил на конкурсе, об этом писали газеты; напечатана даже эта новелла с фотографией и хвалебная статейка (была и такая), а потом… Знает ли Даубарас это потом, – как знаю я, или не знает? Но почему же он смотрит на меня таким знающим взглядом, червем вгрызается в самое нутро, и к чему эти дурацкие намеки? Сказал бы коротко и ясно: я знаю; а то режет тупым ножом… Может, ждет, пока заговорю я – о той ночи, разольюсь рекой, – не дождется, а то… Да чего ему бояться, человеку из другого яруса; ведь я больше не буду говорить о Еве, не обмолвлюсь и словечком; а он и не вспомнит; и ни о чем больше не спросит, – что было потом. Отдал? Отдал, ответил я ему тогда, это письмо я передал. Ну и что?.. Ну и ничего, товарищ Даубарас, она ничего не сказала мне; засмеялась и совсем ничего не сказала. Нашла, видите ли, над чем смеяться… Значит, нашла, если засмеялась… И снова я почувствовал, что думаю вовсе не о том, о чем следует, и что мои мысли также стремятся прочь от этой теплой, уютной квартирки; Даубарас собирался домой…

– Может, чаю… – спохватилась Лейшене, снова нарушив тягостное, напряженное молчание. – Или еще по рюмочке… ради такого случая… раз мы все встретились…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю