355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфонсас Беляускас » Тогда, в дождь » Текст книги (страница 5)
Тогда, в дождь
  • Текст добавлен: 11 сентября 2017, 14:00

Текст книги "Тогда, в дождь"


Автор книги: Альфонсас Беляускас



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 27 страниц)

– Это особый разговор, Ауримас, – Даубарас сдвинул брови. – Я уже сказал: какие окопы назначат, в таких и буду… Тебя это не должно было бы интересовать.

– Меня интересует роман.

– Роман?

– Или повесть, не знаю… Та, о которой вы рассказывали еще до войны…

– Не припомню что-то…

– И там, в тылу… Когда встретились… ну, в лесу…

– А-а… – Даубарас заулыбался, закивал головой. – Роман все тот же… Только сюжет его, друг мой, слегка изменился. Жизнь внесла коррективы… И если позволят условия… если подует попутный ветер… можно надеяться… Но об этом никто… даже товарищ… э… товарищ…

– Значит, уже скоро…

– О-о! – Даубарас усмехнулся, совсем, как мне почудилось, невесело. – Ты и впрямь репортер: скоро, дорогие товарищи, мы получим первый советский… А я, к сожалению, этого сказать не могу. Не решаюсь. Работаешь урывками – только во вред делу. А создать достойный народа памятник…

– Памятник?

– Каждая книга должна быть памятником народу. Большим, вечным памятником.

Больше он ничего не сказал, поднял бокал и неторопливо отпил несколько глотков; отхлебнул и я. И вдруг почувствовал, что больше говорить об этом не хочу, ничуть не желаю говорить с Даубарасом об этом, не хочу вводить его в тот край светлых грез, где я прожил столько дней подряд; в мой с Гаучасом край; солдату жаль снов… Ведь эти сны – его, солдатские, сны – светлые, земные сны, они принадлежат ему и никому больше… ни Питлюсу… ни Даубарасу… Да, да, да – ни Казису Даубарасу, хоть он и создает памятник народу; это сны Ауримаса Глуосниса, рабфаковца, который расстался со службой, где хорошие карточки, и полуголодный заявился сюда; полуголодный, но свободный и знающий, чего хочет… чего он хочет…

Я отпил еще пива и поставил бокал на стол; Даубарас как будто еще что-то произнес, я не прислушивался – стукнул пустым бокалом о стол, – это вышло как-то уж очень громко – Даубарас отодвинулся.

– Слушай, Ауримас, что с тобой происходит? – расслышал я не то сквозь дым, не то сквозь туман – сквозь приторную, зыбкую пелену – приглушенные, затухающие голоса; худо тебе, голубчик, пойдем отсюда – скучно – ну, портер – ну, пиво! – кого с ног валит, а кого – – Пиво как пиво, не пойду – спасибо – пиво – хотя я правда не привык – интересно мне все, что творится вокруг – памятник народу – чертовски даже интересно – памятник… ну, ты, дружок, совсем… мраморный или бронзовый, а то, говорю, может, золотой – exegi monument… Monumentum, знаю я латынь, поверь – exegi mo… Чертовски даже интересно, товарищ… э… Даубарас… памятник… Соната, ты слышала – памятник… Нет? Как так нет – танцует – с кем – с Нельсоном – с Эдди Нельсоном – самые роскошные усы в Каунасе – с этим из ковбойских фильмов – ты, братец, впрямь – только где совесть? – а с кем – с Алибеком – Ийя с Алибеком, а Соната с Нельсоном, ура – ура, ура, иду – не студент, а прямо-таки скотина – рабфак, светлое грядущее нации – что – понюхал пробку и пошел махать руками – желторотый – вытирайте ноги – человек солидный не может даже – —

– Здесь, здесь, – потом расслышал я и почувствовал у себя в ладони теплую женскую руку; а, Марго; откуда? оттуда, откуда все мы; Марго; я увидел улицу, тусклые, одинаковые, расплывающиеся в желтоватом тумане фонари, стекло, выпученное, словно гигантский глаз, огонек папиросы в зубах у шофера, мигающие фары машины, а потом и Марго с Даубарасом, – разумеется, его, кого же больше, его, с широкими черными плечами, словно гора, загородившего мне все, что делалось впереди, – а потому еще реку, деревья, лестницу, снова Даубараса и Марго, присевшую сбоку от меня, – и все такие тихие, как в немом довоенном фильме; бабушка, Гаучас, зал, Соната – все-все – снова где-то далеко отсюда – от нас и от меня – за рекой, деревьями и мраком – там, где тот Ауримас, – где Ийя – где бумага и эта ручка…

– Здесь… она живет здесь…

– Ийя? – я не узнал своего голоса.

– …и такой ночной экспромт… если только они не спят… Сюрприз… В общем, Казис, вы сами…

– Казис?..

Я опять не узнал своего голоса, хотя слово «Казис» выкрикнул еще громче, чем «Ийя»; не расслышал и Даубарас.

– Нет, нет! – он энергично замотал головой; метнулись черные волосы. – Вы шутите… сейчас, когда… Нет, нет и нет! Только к вам… к нашему доброму, старому профессору… а туда… это было бы…

– Но вы сказали… – рука Марго у меня в ладони трепыхнулась мышонком. – Вы, Казис, сами хотели…

– Хотел? Это раньше, – плечи Даубараса снова заслонили все стекло передо мной. – Очень давно, Марго. А теперь – давайте не будить малышей.

– Малышей?

– Да. Пусть спят. Пусть они спят, они, Маргарита… Поедем!

«О чем вы говорите? Скажите, что это вы тут говорите?» – хотелось крикнуть мне, но вспомнилась Соната, ее чуть навыкате зеленоватые глаза, Даубарас, издалека, поверх людских голов глядящий на нас, пиво, загадочные слова Марго, – и я ничего не сказал, только отшвырнул ее руку от себя и молча уставился в знобящую сентябрьскую ночь.

VI

И здесь было смутно и неправдоподобно – в доме профессора Вимбутаса; предметы вертелись и мелькали перед глазами, убегая цепочкой, как огни в довоенной кинорекламе, а лица расплывались в сизоватой, настоянной на дыму мгле; какой-то старичок – это и был Вимбутас – рысцой пробежал мимо нас, комкая что-то в руках, свернул в коридор; профессор был без пиджака, отчетливо бросался в глаза высокий лоб мыслителя, неряшливо падающие на уши седые космы, толстые стекла очков, водруженных над крупным горбатым носом; а комкал он в руке жилет; у двери, меж мутно размытых стекол, маячили такие же зыбкие, неправдоподобные человеческие фигуры и хлопали в такт танцу. «Бенис, сердце; Бенис, печень, Бенис! – увивалась сзади сухонькая и белая, как одуванчик, профессорша, и ее завертело в этот сизовато-палевый туман, пропитавший всю квартиру Вимбутасов. – Валокордин, Бенис, твои капли». Кружились столы, стулья, окна, книжные полки, кружились картины, и над книгами, стоящими на полках с однообразием кирпичных штабелей, кружились развешанные по стенам деревянные божества; гулко побрякивая, вертелись тарелки, вилки, ножи, кружилась разнообразная снедь – поодаль, на длинном столе, накрытом белой скатертью; кружились и мы с Марго, чей теплый кулачок я словно еще ощущал у себя в ладони, несмотря на то, что она обеими руками держала плащ Даубараса, пытаясь повесить его на крюк вешалки, и на меня не обращала ни малейшего внимания; один лишь Мике (этот, конечно, тут как тут!) глазел с любопытством, спиной привалившись к книжным корешкам с золотым тиснением, причем вид у него был донельзя сосредоточенный, будто занимался он невесть каким важным делом, – а он всего лишь смотрел по сторонам да посасывал папиросу; но можно было подумать, что его прямо-таки пригвоздили к этим книгам, вот он и не вертится вместе с остальными; голубыми полосами стлался дым.

– Недомерки, – Мике пихнул меня кулаком в бок, когда я обошел Даубараса и протолкнулся поближе. – Моральные лилипуты. Хорошо бы динамиту…

Он уже «набрался», этот Мике из-за туннеля, – может, тоже пива, как и мы, а может, еще чего-нибудь; вместе со столами кружились графины, бутылки и рюмки.

– Доставил к вам товарища… гм… товарища… – залопотал я, почему-то не смея вымолвить фамилию Даубараса, она застревала в гортани. – Ему так хотелось… гм… хотелось…

– Не заливай, – Мике выплюнул папиросу и швырнул ее в угол – под ноги деревянным скульптурам. – Сейчас как схлестнется с папашей!

– С Вимбутасом?

– Увидишь. Думаешь, ему правда плохо?..

Он оттолкнулся – рывком оторвался – от книг и приблизился к Даубарасу, тяжело шаркая желтыми сапогами по паркету, – планки чуть не прогибались; на нем был неуклюжий грубошерстный свитер со стоячим воротом, застегнутым сбоку на две пуговицы.

– Servus, – тряхнул он руку Даубараса, которую тот, учтиво поклонившись, первым протянул Мике, – представитель Казис Даубарас. – Рад видеть вас в обществе умственных пролетариев. Спасибо тебе, Марго, за идейную поддержку.

– Ради бога, – Марго и не обернулась. – Пожалуйста, Казис. Папа сейчас придет. Вперед, прошу вас, в гостиную.

Тут тоже все выглядело слишком неправдоподобно – как в книгах, можно подумать, что ты по какой-нибудь нелепой случайности сам оказался в книге, – никем не написанной, а лишь увиденной во сне – бывают и такие; и здесь люди и предметы вились волчками, правда все вокруг стола, за которым они и сидели; дребезжа, завывал патефон. Позабытый всеми на белом свете, допотопный «Одеон» царапал иглой круг за кругом, особенно зудяще тянул он звук «зииии», будто некую сухую жилу, но никто не останавливал, не переводил головку в прежнее положение; все были поглощены собой. Стучали ножи и вилки, звякали рюмки, жужжали, гудели голоса, точно потревоженный среди зимы улей, – все разом, и все голоса, а заодно и твои собственные мысли, тонули в едином, всепоглощающем сумбуре. «Matricula acta! Acta, любезный коллега: matricula acta est[6], – дудел в ухо усатый гражданин в старомодном буром сюртуке. – В двадцать пятый раз собираемся по этому случаю у нашего драгоценного, нашего незаменимого завкафедрой, у горячо любимого всеми профессора Вимбутаса (он сейчас придет!) – чем не юбилей?» И он, этот усатый дяденька, выглядел неправдоподобным, тоже из книги – увиденной во сне или когда-то давно прочитанной; или с картины, не разберешь; юбилей? – вполне возможно, я не знаю, простите, не знаю, – не то юбилей, не то не юбилей, киваю на всякий случай, что-то звякает, словно треснула, обломилась льдинка; может, и юбилей, я выпрямляюсь весь, вытягиваю шею, слушаю: звяканья не слышно; да, да, я молод, мне нельзя пить, и вы, уважаемый господин, лучше разбираетесь – юбилей это или не юбилей; я и не думаю оспаривать, что вы, я непьющий, вот именно; стопроцентный непьющий, уважаемый. «Не только Вимбутас, но и я тоже был знаком с Вайжгантасом, и с Вайжгантасом и с Биржишками, а как же. И с Балисом Сруогой тоже, и с Гербачяускасом, и даже с Креве – не только Вимбутас, – хоть он и пил пиво с Креве, а потом «здрасте» ему не говорил, после того, как тот с немцами… Вимбутас просто проходил как будто мимо телеграфного столба – уж я-то знаю, сам видел… Мы с Вимбутасом старые знакомые… самые близкие… правда, он знавал Басанавичюса, но это уж, любезный коллега… Ладно? Сомневаюсь, что так уж «ладно»: все-таки Креве – это Креве, и не подать руки – не знаю… а вообще-то я со времен Виленского сейма не занимаюсь политикой… и газет не читаю, дорогой коллега, но… если… если если если…» – усатый продолжает разглагольствовать, ужас до чего разговорчивый тип, размахивает руками, вертится – вместе со всем столом – и орет, а все равно голос тонет в общем разноголосом гаме, если если если – то вниз, то вверх скачет острый лоснящийся подбородок – ни дать ни взять алебарда; он же с картины, этот тип, ясно, с картины – я видел его на картине с конями и алебардами… Это плохо, коллега дорогой, что не подал руки, но с другой стороны, если…

Юбилей, конечно, юбилей; не зря гости Вимбутаса в галстуках-бабочках и с белыми платочками в кармашках пиджаков – надо же, расстарались; и Даубарас в «бабочке», умора; и о чем они там шепчутся с Марго, не пожимает ли он ей руку; нет, о чем совещаются – там, на другом конце стола; а все-таки, кажется, пожимает; послушай, а тебе-то что, мозгляк; он представитель, а ты рабфаковец; представитель товарищ Даубарас – рабфаковец Глуоснис; писатель Глуоснис, чуете!

– Мой милый мальчик…

А это что – бакенбарды; господи, опять тот, в бакенбардах; нет, другой.

– Разрешите, мой милый мальчик, я сяду рядом…

Он не ждет ответа, он садится на стул, этот человек с узкими губами и жидкими волосами, накрывающими лоб блестящим пепельным веером, садится и придвигает себе рюмку.

– Шапкус. Вы знакомы с мадемуазель Маргаритой?

– Марго?

– Это уже на манер французских романов, мой милый мальчик. Читайте лучше Горького.

Он даже огляделся по сторонам, сам довольный своим остроумием, но, обнаружив, что никто его не слышал – разорвись бомба, и то не услышали бы, – принялся за салат.

Он тоже был с картины, с большой групповой картины в коридоре центрального университетского здания – над столом пинг-понга и табличкой БИБЛИОТЕКА; доцент Шапкус, который помимо всего прочего еще пописывает стихи – строит модели микромира; если вы, мой милый мальчик, на самом деле любите литературу…

– Любит? Это не то слово, доцент. Он творит сам.

– Творит?

Это Даубарас, представитель Казис Даубарас, – перестал шептаться с Марго, кивает головой, потихоньку разглядывая нас с Шапкусом; Марго скрывается за дверью; возвращается, разводит руками («Не отвечает, телефон не отвечает, Казис…»).

– Мой давний приятель Глуоснис творит сам, и, знаете, доцент, с точки зрения текущего момента…

– Ага, – Шапкус взглянул на меня; глаза у него были узкие, напряженные, как и губы. – Выходит, я не ошибся. Еще одна бессмысленная жертва на вечном алтаре муз…

– Как это скверно! – воскликнул кто-то. – Отвратительно!

Это я, господи боже мой, это я подал голос, хотя звучал он словно издалека – из самой глубины этой большущей, похожей на зал комнаты, где меня как бы и не было; из зыбкого, дрожащего марева; или это тот самый, другой Ауримас, который постоянно был начеку, таился во мне и ждал своего часа, вертелся вместе с книгами, людьми, бутылками и столами; ну, быть беде.

– От-вра-ти-тель-но…

Слова эти относились к Даубарасу – к нему одному, поскольку он снова – черт его тянул за язык – завел тот же разговор, начатый им в буфете, завел и продолжил, словно мстя за то, что я напомнил о Еве; в этом мире каждый из нас что-нибудь да припоминает своему ближнему, и если мы станем из-за этого…

– Мой милый мальчик, – Шапкус резко выпрямился и замахал платочком, надушенным, как у дамы, – только что он жеманно провел этим же платочком по своим узким губам. – Хочу – молчу, хочу – кричу, а захочу – захохочу! Так в наше время рассуждает молодежь, на какое-либо уважение старшим нынче рассчитывать не приходится. Я сказал…

Он отвернулся и что-то прошептал сидевшей рядом Марго, та рассыпалась – ха-ха-ха – звонким хохотом; Даубарас незаметно подтолкнул меня локтем в бок.

– Перехватил, дружище, – недовольным голосом заметил он. – Доцент Шапкус в моих планах – фигура важная.

– Не знаю я ваших планов.

– Спроси хоть у него.

Я вскинул голову и увидел Гарункштиса; развалившись на противоположном краю стола, он глубокомысленно разглядывал разинутую щучью пасть на блюде; его брови двигались. Марго, осенило меня; это она – «ха-ха-ха» с Шапкусом? Ладно… Я тоже… тоже… Возьму и выберу хотя бы молчаливую девушку с такими ясными голубыми глазами; откуда здесь это дитя? Школьница небось, ну конечно, с белым воротничком; где я видел похожую девочку? И почему она смотрит так внимательно на меня, держа в руке вилку, на которой подрагивает весь в мелких капельках грибок, что хочет она сказать мне? И почему ее глаза словно обрызганы дождем? «Откуда ты, детка?» – чуть было не спросил я, но воздержался – и правильно сделал, так как вспомнил, где я видел ее – на торжественном собрании в честь новичков – имматрикуляции; она и тогда, сидя рядом с пареньком в деревенского кроя пиджачке, поглядывала на нас с Мике; понравились или как?

Я придвинулся ближе к ней.

– Давно бы так, – бойко заметила Марго.

– Что – давно?

– Разглядеть, какие глаза.

– Глаза?

– Какие прекрасные глазки у моей сестрицы.

– Сестрицы?

– Ну, почти. Ее зовут Марта.

– Немецкое имя – Марта.

– Не все ли равно тебе – какое?

– Вообще-то все равно.

– Вот видишь.

И она отвернулась от нас, разбитная Марго; я собрался с духом.

– Нравится?

– Праздник? – уточнила девушка.

– Да нет, грибы… вот эти, маринованные… Осторожно, они живые! Они шевелятся!

– Что вы, – она смущенно посмотрела на меня и положила вилку с наколотым грибком на тарелку. – А я вас видела…

– Меня?

– Вы так хорошо выступали…

– Я?

– На слете… Во Дворце пионеров…

– А вы… пионерка? То есть были…

– Что вы! – девушка недоуменно отпрянула; ее щеки заалели. – Я никогда не была пионеркой… А вожатой – вот пришлось…

– Марта уже учительница, – Марго вовремя вспомнила о нас. – В этом году кончила гимназию…

– Такая молоденькая…

– Подумаешь! – Марго улыбнулась. – У нас в семье все способные. Особенно женщины, учти это. Марта кончила гимназию и осталась в ней работать.

– В Каунасе? – недоверчиво спросил я.

– Что вы! – девушка покраснела еще больше. – В деревне. Ну, в уезде… Когда наш комсорг решил поступать в университет… на филологию… Но… почему вы так смотрите на меня?

– Я?

– Вы. Так страшно.

– Страшно?

– Нет, я не боюсь… Только вы не смотрите, хорошо?

Она опустила глаза, взяла вилку и попыталась снова поддеть все тот же грибок; гриб был скользкий и не давался, Марта настигла его и довольно сердито пронзила вилкой; я почему-то зажмурился.

«Глаза! – улыбнулся я, опять ощутив то марево, в котором утопала комната и все предметы. – Ты только погляди, что за глаза у этой деревенской девушки… А впрочем, глаза как глаза. Обыкновенные девичьи глаза…»

Я отвернулся и опять увидел Даубараса – представителя Даубараса, беседующего с Шапкусом; голос у него был молодой и звонкий, ничуть не тронутый усталостью.

– Сколько же мы не видались? – спрашивал он Шапкуса. – Ну, после того, как мне… по вполне понятным причинам… довелось…

– О, не знаю, понятия не имею. – Шапкус пожал плечами. – Время летит… нас не спрашивает… Что нам остается? Нам остается… опыт… Полезная вещь для прозаиков. – Шапкус с нескрываемым любопытством глянул на Даубараса.

– Увы, для бывших, доцент.

– Это уж как вам захочется.

– Никто этого не спрашивает – как захочется. Общество, доцент, не знает жалости и заботится не об интересах отдельного индивида, а о своих собственных. Ну, а индивид – пассажир в эшелоне эпохи…

– И зачастую – безбилетный.

– Вот именно. Случайный.

Даубарас не спеша закурил, перед тем постучав мундштуком о коробку «Казбека»; поплыли друг за другом белые колечки дыма; глаза были полуприкрыты, и нельзя было сказать, что его приводило в восторг общество Шапкуса и весь этот вечер, хоть он и старался держаться спокойно; уж я-то его знал!

«Пассажир? – мысленно воскликнул я, так как меня все еще тянуло поспорить; я все время молча спорил, едва лишь завидел Даубараса там, в зале, едва услышал его голос; и мой поход к Марго, и это зыблющееся перед глазами марево, – все это было продолжением нашего старого спора. – Случайный? Куда же ты подевал Еву?»

Пожалуй, мысли эти вовсе не так уж глупы, особенно если облечь их в словесную форму. Но слышал их только я один, поскольку даже губы мои не шевельнулись; взгляд задерживался на полуопущенных веках Даубараса – загораживающих глаза, точно щиты, сквозь которые не пробьешься; он выпустил еще одно колечко дыма.

– Одну из ваших новелл мы даже премировали! – воскликнул Шапкус, разлепив свои тонкие губы; в голосе его было что-то суховатое, худосочное. – Я, кстати, дал все пять баллов… но повлиять на общее решение вряд ли мог… Это было… позвольте… когда же это было, вы не подскажете мне?

– Не трудитесь, доцент… – нахмурился Даубарас и загасил папиросу о пепельницу; у меня создалось впечатление, что он и впрямь не хочет об этом говорить. – Тогда шел фильм с Жанеттой Макдональд.

– Помню, помню! Хотя, откровенно говоря, я не склонен… считать кино настоящим искусством…

– И я тоже, но не все ли равно… Ваше здоровье!

Он чокнулся со мной (вспомнил-таки!), потом с Шапкусом, плавно повел рюмкой в сторону Марго (Мике дремал, свесив свою кудлатую голову ей на плечо), залпом осушил рюмку и задумчиво, сосредоточенно стал разглядывать ее против света, – рюмка была изящная, сложного узора, настоящий богемский хрусталь; Даубарас бережно поставил ее на стол.

Шапкус налил еще.

– Вспомнил, – сказал он.

– Что именно? – Даубарас нехотя обернулся.

– Сколько лет прошло. Ровно семь.

– Значит, в тридцать девятом…

– Тот самый конкурс?

– Да нет, фильм.

– А! Он все еще стоит у вас перед глазами?

– А что?

– Н-да… если бы не председатель жюри… думаю…

– К чему все это, доцент, – Даубарас махнул рукой.

– Отчего же не поговорить!

– Стоит ли? За это время все перевернулось вверх тормашками. Вся бочка, которую мы привыкли именовать миром, опрокинулась вверх дном. И, разумеется, вместе со всем своим содержимым. Правда, Ауримас?

Он снова замолк, на этот раз – надолго. Закурил. Стал пускать колечки – три подряд. И все три с усмешкой развеял рукой; дымная струйка метнулась ко мне.

– Между прочим, я тут разбирал на кафедре документы и наткнулся, – Шапкус снова обратился к нему, – на тот лист, знаете…

– Какой лист?

– Экзаменационный лист… когда тот же Вимбутас срезал вас…

– А-а… когда это было… вспомнили-таки… – Даубарас почему-то пристально посмотрел на меня. – Я не мог согласиться с его взглядами.

– Сущий начетчик…

– Иными словами – консерватор.

– И по сей день он тот же…

– Ой ли…

– Зверствует… Пользуясь благосклонностью Грикштасов…

– Грикштас? – Даубарас покосился на меня; я сделал вид, будто ничего не слышал. – А кто он такой? Редактор, и не более того. Крыса бумажная… Калека, обиженный судьбой…

– Не скажите. Поговаривают, профессор будет его научным руководителем. Тогда увидите… Hannibal ad portas[7]. Qui fit, Maecenas, ut nemo, quam sibi sortem…[8] – услышал я и окончательно протрезвел; я увидел профессора – после необъяснимо долгого отсутствия он снова появился в комнате – без пиджака, со встрепанными волосами, с воздетыми кверху руками – точно изваяние; не обращая внимания ни на что происходящее вокруг, в упоении от звучания собственного голоса, он чеканил латинские стихи, встав у противоположного края стола, да так властно и громко, что не слышать было невозможно; брови Даубараса поползли вниз. Конечно, он мог сердиться на профессора, во всяком случае, у него были на то причины; вполне возможно, что он и был сердит; но Мике… А Мике, казалось, очнулся от звонкой латыни, словно она была обращена к нему, и, оторвав голову от плеча Марго, разъяренно замахал руками; Марго удерживала его за полы пиджака.

– Лилипуты… лилипуты!.. – рявкнул он, свирепо глядя на Шапкуса – через стол, уставленный паштетами и салатами. – Тролли скандинавские!..

Я невольно улыбнулся обширным познаниям Мике, но тот и не глядел в мою сторону; пристыженно зажав ладонью рот, он попятился в коридор; Марго прямо-таки вытолкала его.

– Quid causae est, merito quin illis Juppiter ambas, iratus buccas inflet…[9]

– А тогда… в сороковом… когда вы на редакторском посту… – продолжал свое Шапкус. Вимбутас читал латинские стихи, вперив взгляде потолок, под которым мимо двух красивейших хрустальных люстр плыл призрачно-палевый дымок, кто-то его слушал, кто-то ел, громко чавкая; кто-то – уж не юная ли сестрица Марго? – украдкой гляделся в зеркальце, приладив его под столом, – кому-то она хотела понравиться.

– Ну что ж… – профессор кивнул в сторону рюмок, даже не кивнул – холодно повел глазами; я понял его. – Побеседовали… да посетовали… по старинному литовскому обычаю…

Сожалеет, да, он сожалеет, Даубарас, что приехал сюда, где, судя по всему, никто и не старается уделить представителю внимание, которого он достоин, – разве что Шапкус; но Шапкус… Он, как нарочно, зажимал Даубараса все дальше в угол, на самый край стола и, помахивая надушенным платочком (апчхи, чихал усатый увалень в буром сюртуке), сыпал такими словечками, которые у кого угодно отобьют аппетит; неужели ему невдомек, что Даубарас ему не сосед и не приятель, что вращается он в таких сферах, где и великие выглядят малыми, а уж кто-нибудь вроде меня… Но Шапкуса это, судя по всему, не волнует; вот он поднес рюмку ко рту, пригубил и поставил обратно на стол и снова принялся обмахиваться платочком.

– И замечание обнаружил, – продолжал он, теснясь все ближе к Даубарасу. – Ввиду неявки на повторную сдачу экзамена студента отделения литовского языка и литературы Даубараса…

– Повторную сдачу? Откуда – неявки? – Даубарас криво усмехнулся. – Из Москвы? Или из леса? Там было не до того…

– А ему-то что? А когда вы ему послали свою, редакторскую, карточку, он… в корзину – при всем честном народе… когда…

– Меня это ничуть не волнует, товарищ Шапкус, – перебил его Даубарас и довольно строго стукнул рюмкой о стол. – Если вам когда-нибудь вздумается устроить вечер воспоминаний, я с великим удовольствием… но сегодня… здесь…

– Не волнует? Человек искусства – и не волнует?

– Представьте себе.

– Позвольте мне усомниться в вашей искренности.

– А мне в вашей…

– Напрасно…

– Пуганая ворона… – Даубарас стрельнул глазами в мою сторону. – Да, да, пал смертью храбрых… в неравной схватке с ветхозаветными фолиантами…

– Полно, полно, дорогой друг! Не прибедняйтесь. Вы бы еще многим могли преподать урок отменного литературного стиля… истинно народного, вполне добротного стиля… И если есть в человеке этот окаянный огонек… если он уже из материнской утробы принес с собой этот непоседливый дьявольский ген, который впоследствии… при наличии благоприятных психофизических условий…

– Дьявольский ген? Почему же – дьявольский? – полюбопытствовал Даубарас, радуясь, что разговор перекинулся на другое. – Вы, я полагаю, до войны распространялись больше о божественном, чем о дьявольском.

– Но ведь жизнь и меня научила кое-чему!

– Не просто научила, – Даубарас негромко засмеялся, – а прямо переучила: от пылкого восхваления католических добродетелей до славословия дьявольскому началу.

– Что ж. – Шапкус пожал плечами, плоскими, как и все в его облике. – Если понимать прогресс как неумолимое стремление к глобальной истине… как фосфоресцирующие пунктиры мысли во всеобъемлющем мраке… Может быть… если даже Маркса в свое время…

– О Марксе в другой раз…

– Молчу… молчу… Маркс, уважаемый, ваш гегемон… вам и карты в руки… Но что касается чувства времени, понимания духа времени – отдайте должное и мне. Дело в конкретности фактов и психофизическом строе индивида. Уважаемый товарищ, мы по-разному понимали прогресс – мы, молодые преподаватели, носители культурных традиций, складывавшихся веками, и вы, еще более молодые, студенты, носившие под мышкой тома Маркса…

– Понимали! А теперь?

– Жизнь, видите ли, учит уму-разуму своих подопечных… во всяком случае, подводит к мысли, что каждый должен сам нести свой крест… и если я остался в Литве… никуда не уехал… если добровольно пошел трудиться на ниве народного образования… Словом, судите сами…

– Понятно… – Даубарас нахмурился, в углах рта обозначились складки. – Вы думаете, лучшего завкафедрой, чем вы…

– Отнюдь! Если бы коллега Вимбутас захотел… если бы он пожелал хотя бы минимально ориентироваться в пространстве и времени… может, и он бы, несмотря на ощутимое бремя лет…

– Конечно, конечно, – Даубарас придвинул к себе рюмку и подмигнул Шапкусу. – Довольно удобное мышление, вполне отвечающее вашим психофизическим качествам. Но я не скажу. Ничего. Нарочно. – Взгляд его скользнул на другой край стола, где по-прежнему рокотал профессорский голос; по-моему, уже чуть хрипловатый. – Вы не подскажите мне, сколько сатир накатал этот Гораций? Как любознательному студенту… хотя бы приблизительно…

– Отчего же приблизительно? В первой книге – десять, во второй – восемь… Но эти уже с диалогами, да еще «Послания»… этих у него, слава богу…

– Послания?

– Послания поэта. Epistulae. Их двадцать два…

– Тогда давайте выпьем, – Даубарас покачал головой и посмотрел на часы. – Пока наш старик не прекратит свои декламации…

– Уважаемый товарищ, – улыбнулся Шапкус, – если вы надеетесь, что этот человек когда-либо что-либо прекратит… при его-то энергии и фантазии…

– Всему приходит конец.

– Вы уверены в этом?

– Абсолютно.

После этих слов Даубарас решительно поднял рюмку и еще раз чокнулся с Шапкусом – как-то слишком звонко, словно подчеркивал, что они давние заговорщики; обо мне они в самом деле забыли – точно о каком-нибудь случайном, лишнем предмете; мне стало обидно.

– Sit ius liceatque… – снова донеслось до моего слуха – откуда-то издалека. – Sit ius… sit…

Вдруг слова эти потонули в общем гаме, исчезли, словно их и не было; я увидал, я не расслышал – именно увидал, как внезапно умолк этот человек с растрепанными, ниспадающими до плеч космами живого пророка, с распростертыми руками – Вимбутас, и как резко схватился рукой за белую ткань сорочки на груди; Шапкус крикнул:

– Дальше!

– Что дальше? – подхватил еще кто-то, словно эхо; может, это был сам Вимбутас, не знаю. – Что дальше, коллега?

– Что возглашает Гораций – дальше! В этом суть! Вы слышите – суть!

Я и не подозревал, что Шапкус так проворен, – до того стремительно соскочил он со своего стула и вспрыгнул на соседний, напрочь позабыв о Даубарасе; глаза его блестели стеклянным блеском.

– Sit ius liceatque perire poetis!.. – громко воскликнул Шапкус, поднимая кверху очень тонкую руку в облегающем желтом рукаве; он почти касался люстры.

Sit ius liceatque perire poetis:

invitum qui servat, idem facit occidenti;

nec semel hoc fecit, nec si retractus erit, iam

fiet homo et ponet famosae mortis amorem…

[10]


– Вот глупости… ну что за глупости!.. – услышал я и сообразил, что стою у другого края стола, рядом с профессором Вимбутасом, который обеими руками держался за спинку стула и весь трясся, точно в сильном ознобе; «Бенис, капли, отдохнуть, Бенис», – шелестела белоголовая Вимбутене – легкая, как пух одуванчика; не отдавая себе отчета в том, что происходит – что все это значит, – я встал и, держа в руке уже пустую рюмку, побрел в этом дрожащем опаловом мареве…

VII

Потом опять кто-то тронул меня за плечо; perire; это была Марго; я знал, что означает это слово – по-латыни в свое время успевал неплохо; perire; потому и выкрикнул – вместе с профессором Вимбутасом; а может, это воскликнул он один, я только подхватил за ним; perire; это было глупо даже для пьяных… Но и это уже было позади – Марго тронула меня за плечо; Вимбутас ел, повязав под жилистой шеей салфетку; он чавкал и не обращал внимания на гостей, которые развлекались кто во что горазд: танцевали, закусывали, бессмысленно глазели в окно – снаружи уже плыла мглистая ночь ранней осени; Мике уже клюет носом, шептала она, приподнимаясь на цыпочки и дыша ему в ухо пряным теплом; а что, если и ты… в соседней комнате, а… Спать? Здесь? Я встряхнулся и посмотрел на дверь, за которую (кое-что я как будто припомнил) двое студентов недавно вывели Мике (выволокли самым непочтительным образом) и у которой, поправляя галстук тонкими пожелтевшими пальцами, маячил доцент Шапкус («Лилипут, тролль, попробуй только сунуться к Марго…» – шипел Мике, терзая на себе пиджак и кидаясь к Шапкусу); где же, скажите на милость, Даубарас?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю