355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфонсас Беляускас » Тогда, в дождь » Текст книги (страница 11)
Тогда, в дождь
  • Текст добавлен: 11 сентября 2017, 14:00

Текст книги "Тогда, в дождь"


Автор книги: Альфонсас Беляускас



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 27 страниц)

– Легче легкого? Чудес не бывает, уважаемый. С кем угодно, да будет вам известно…

– Но ведь такое могло произойти! Что Жебрис и этот студент – не одно и то же лицо… разные люди… Ведь я этого Жебриса прежде и в глаза не видел!

– Какое это имеет значение? – Раудис провел ладонью по столу. – Вы не видели, а другие видели. Сравнили. Опознали. Вам известно такое слово – опознавание? Известно?

– Мне известно, что я не виновен! Ничуточки. И его мамаша…

– Она умерла… Дело, правда, начато, но то, что финансирование этой бабуси прекратилось…

– Умерла?

Но тогда… с ума сойти, тогда… Вся эта история…

– Это чепуха! Чепуха! – выкрикнул я и, не находя, что еще сказать, понурил голову; Раудис опять провел ладонью по столу.

– Вы полагаете?.. И все же предоставьте решать нам, ладно? Прокурор скажет. А пока… – он глянул на меня бесцветными глазами. – Пока нам, пожалуй, лучше расстаться: есть и другие дела. Кстати, вы не собираетесь никуда отлучиться? За город… к родным в деревню или…

– Нет.

– Так и договоримся. Ведь в противном случае мне пришлось бы… согласно соответствующей статье…

– Товарищ прокурор! – я вскочил. – Но ведь это… вы прямо как с настоящим… каким-нибудь вроде этих – по колбасному…

– По колбасному? – Раудис сощурил глаза и смерил меня оценивающим взглядом. – Нет, нет. Это совсем другое… Совсем, совсем другое…

– Но вы… вы только что сказали…

– А-а… – он вздохнул и покачал головой; по-моему, он тоже устал. – Что мне еще остается делать? Тут правых нет, учтите, в этом доме. И тем более – в этой комнате. Все запятнаны – кто больше, кто меньше… Зарубите себе на носу… И когда придете ко мне в следующий раз… я бы хотел, чтобы вы…

– В следующий раз? Неужели…

– Короче говоря, я вам советую, – Раудис поднялся из-за стола и приблизился ко мне; в бесцветных глазах мелькнула едва заметная тень. – От жизни, уважаемый, надо не только требовать, ей надо и давать. Давать и давать. В этом все дело… вот что. А уж если брать, то хотя бы знать, что берешь. И откуда. Всегда надо знать, откуда что берешь, не забывайте это!

– Что за намеки…

– А вам не понятно? Поменьше наведывайтесь к Лейшисам, ясно? По крайней мере, пока не закрыли ваше дело… Это я вам исключительно по дружбе, в память о тех выборах… там вы показали себя с наилучшей стороны, и было бы обидно, если бы это дело…

Помнит! Я зажмурился, словно ярким светом резануло по глазам; он вспомнил – и в такой момент, когда мне, пожалуй, меньше всего этого хотелось; поистине прокуратура знает все. При чем тут Лейшисы? Соната? Зачем он это сказал?

– Дело? – повторил я это слово. – Вы говорите…

– Как же может быть иначе? – изумился Раудис. – Посудите сами: поступают сигналы – заводится дело… Как же еще, гражданин? Если уж мы за что-нибудь беремся, то беремся обеими руками. Обеими, да-да.

Он и впрямь сжал кулаки, весь подобрался, подошел совсем вплотную к Ауримасу, открыл дверь; Глуоснис бросился прочь.

Секретарша, надув свои неряшливо накрашенные щеки, по-прежнему сидела с поднятым пальцем над стертыми крупными клавишами; можно было подумать, что она ни разу не опустила палец на машинку; на Ауримаса она и не глянула. Зато он испытал желание что-то сказать ей; теперь ему хотелось разговаривать, даже спорить, орать – теперь, когда его выпроводили – —

– Обеими руками! Обеими! – воскликнул он. – Так-то оно лучше будет. Раз уж беретесь за что-нибудь…

Секретарша раскрыла рот, округлила огромные глаза и с несказанным удивлением воззрилась на Ауримаса, словно то был редкостный экспонат, удравший из музея; шуточки… в прокуратуре… И дверь положено за собой закрывать, вы слышите – у нас принято, выходя, закрывать дверь – и говорить «до свидания» прокурору и мне – Раудис возник на пороге – сутулый и сухой, как статья, этакий знак «параграфа» в кителе бурого цвета – появись тут еще разочек, мой друг, увидим, как ты тогда – —

Но обрушить свое возмущение было уже не на кого, поскольку недотепистого паренька и след простыл, – Ауримас быстрым шагом шел по аллее, по самой ее середине, дивясь тому, насколько здесь светло и людно; и все эти люди, подумать только, все до единого свободны, счастливы, совесть их не гложет; к прокурору их сегодня, надо полагать, не потянут… А завтра… Ауримас снова ощутил, как холодной струйкой прополз по спине пот. Он встрепенулся и прибавил шагу…

XIV

Потом я снова увидал прокурора – на этот раз во сне; но еще раньше – Старика, – ухватив мальчика за полы курточки, он тряс его изо всей силы, пытаясь дознаться, куда тот упрятал перо синей птицы; мальчик молчал; Старик исходил лютостью; их взгляды скрещивались, как копья, с ненавистью и силой; глазами они оба так и сверлили друг друга, будто именно глаза были способны испепелить противника, обратить в прах; это были, пожалуй, самые непримиримые враги на побережье, где они сейчас стояли, – оба упрямые, как два козла, как два разъяренных быка, уткнувшиеся друг в друга рогами; а возможно, и на всей земле… – отвратительный Старик и замухрышка-мальчик; а я, незваный свидетель, метался между ними, едва ли не касаясь их одеждой, проплывал, точно облако, – не дыша, беззвучно, прозрачный и невесомый, словно сам воздух, – но все слышал и видел; потом появился прокурор. Я опять увидал прокурора и чуть не заорал сквозь сон; сдержался, чтобы не спугнуть мальчика, который как будто уже заприметил меня, так как издали заморгал большими голубыми глазами; прокурор надвинулся на меня. Не Раудис, нет, совсем другой; это был другой прокурор, вовсе незнакомый и невиданный, но с такими же зелеными погонами, крупный, плечистый, с суковатой палкой в руке; он прошествовал мимо меня (вот удача!) и занес свою палку над Стариком и мальчиком; Старик съежился и выпустил мальчика, потом что-то крикнул прокурору (я не расслышал, что именно); тот замахнулся еще раз… мальчуган взвизгнул. И снова было утро, светило солнце, за окном чирикали воробьи; и снова в кухне хлопотала бабушка, как обычно, ворча себе что-то под нос – любила старуха побеседовать с умным человеком; гудел завод. Я встал и начал одеваться; сон продолжался; потом сел завтракать – комковатая каша без масла застревала в горле, потом сгреб тетрадки, рассовал по карманам, ушел… А сон все тянулся, длинный, нескончаемый сон – от детства до наших дней; мальчик по-прежнему стоял, съежившись, закрыв ладонями лицо, и по-прежнему его сверлил взглядом Старик, задрав кверху трясущуюся на солнце седую свалявшуюся бородку; потом они погнались за мной. И опять мы были втроем, как и в начале сновидения, и опять Старик маячил поблизости, посапывал и невнятно бормотал; и мальчик бежал рядом, но с другой стороны, семенил босыми ногами по плотной рыжей глине; а я шел между ними двоими, невесомый и все еще невидимый для них, скрытый своими мыслями от всех, и раздумывал, как обошелся бы прокурор с мальчиком, если бы тот не проснулся; думал о себе.

Все в моем сознании смешалось и перепуталось, и все представлялось сном – вечер в честь начала учебного года, ночь у Вимбутасов, конкурс, прокуратура; и сейчас, как и во сне, я словно чувствовал занесенную над головой палку, а нечто – невидимое и невесомое – равнодушно проплывало стороной; равнодушно? Откуда это пристальное внимание к моей особе – и Шапкус, и прокурор, не говоря уже о том, в бакенбардах, который – я был уверен в этом – строчил мне письма с угрозами; неожиданно для себя я оказался в центре событий, уводящих меня на некий неведомый путь, и если бы не бабушка да не Соната… Если бы не они, не знать бы мне нипочем, что со мной сделалось и почему я так переменился, с того самого дня, как… Нет, каких-либо явных, бросающихся в глаза изменений вроде бы не было – я продолжаю ходить, спать, есть, видеть сны, хотя и довольно жуткие; я сижу на лекциях, пишу контрольные, танцую, бегаю к Сонате… правда, реже, чем раньше, но не потому, что так посоветовал прокурор – чтоб ему провалиться, – а потому что…

Тут я призадумался и огляделся по сторонам – шел я по Дубовой роще, Старика не было, исчез и мальчик, исчез сон: могучие, раскидистые деревья над моей головой словно вникали в то, что я им толковал – а я в самом деле говорил, только не им, а себе самому; Сонату я навещал реже, и если бы спросили почему, я бы, пожалуй, не смог ответить; просто с того дня – ВИЛЬНЮС, РЕДАКЦИЯ, НА КОНКУРС написал тогда я и вместе с этим письмом будто скинул в почтовый ящик себя самого – прежнего Ауримаса, которого поджидала в тот день Соната; Соната Соната Соната – шуршала ручка; Ауримасу в день рождения – Соната; она поджидала – не дождалась – прежнего не было, а этот, новый… Он все еще озирался вокруг младенчески удивленными глазами, будто в самом деле только что появился на свет; он еще ничему не верил – когда спрашивали другие, и уже чему то верил – тайком, наедине с собой; он получит премию, а покамест… Покамест прокурор велел мне никуда не отлучаться из Каунаса, пока мое дело не закрыто; дело; ловкач этот Жебрис, обвел меня вокруг пальца, теперь Раудис меня в порошок сотрет, – какое это имеет значение, что мы когда-то из одной баклажки… Да и Гарункштис пока что… Неужели ты думаешь, я, Гарункштис, допущу, чтобы наш истинный друг… комсомолец… – вспомнил я и чуть было не ругнулся, словно меня больно ущипнули… Неужели ты думаешь?.. Значит, только как комсомольца… Ну и что же, оттопырил губу Гарункштис, когда на следующий день я, правда довольно осторожно, спросил у него, каким образом меня приняли в секцию, – разве я не видел, как они… Ладно! Видел не видел, отмахнулся Гарункштис; станем тут устраивать вечер воспоминаний… И как ты полагаешь: надо или не надо нам укреплять секцию политически? Политически? Конечно, надо, но… прежде всего, как-никак талант… Пошло поехало! Да разве я допущу, чтобы тебя… активиста… насколько я разбираюсь, драгоценный мой… Стало быть, как активиста? Меня – как активиста? Ну, завел пластинку, сил нет… уж как мы делаем, это… Важен сам факт – тебя приняли, а что до мельчайших подробностей, деталей… Нет уж, выкладывай до конца, я схватил Гарункштиса за отвороты пиджака – как Старик мальчика; Мике, мы с тобой не дети. Не дети? Это еще как сказать, покачал Мике головой; все мы дети, Ауримас. И все играем. Все? Конечно, все. Мике медленно отвел мою руку и перевел дыхание; и ты, и я, и Грикштас… И даже Даубарас. У него, слышал я, тоже такой комплекс… А уж если у кого он завелся… Комплекс? У Даубараса? А разве нет? – Мике взглянул на меня из-под своих косматых бровей; достопочтенный Шапкус достаточно много мне толковал об этом… когда мы ходили в «Тульпе» выяснять отношения… И если ты будешь молчать… В чем дело? Говорят, Даубарас сам кое-что на этот конкурс представил… Ну, это ты, дружище Мике, загнул… Загнул? Загнул, милый мой, или не загнул, а говорят… Слушай, может, поищем где-нибудь пива, ни с того ни с сего предложил он; у нас на факе такая духотища, рвутся голосовые связки. Радиаторы чуть ли не докрасна раскалены, а еще говорят – перебои с топливом. А может, это от жары звенит в ушах, а? У тебя как? Нет, отвечаю, у меня не звенит. У меня, друг Мике, не звенит. Повернулся и ушел: пеняй на себя, Ауримас; и на что ты рассчитывал – на бурные аплодисменты?

Принять отложить отклонить; отклонить – опять застучало в висках, и снова, как и много дней назад, я ощутил во рту противный вкус, будто наглотался рыбьего жира; я снова увидел Старика – на этот раз в обличье прокурора, идущего по противоположной стороне улицы, и с грустью подумал, что сны, очень может быть, сбываются – особенно те, что чертовски походят на действительность; вот я и вижу прокурора Раудиса, он идет по другой стороне улицы; шагает, помахивая толстым желтым портфелем, не глядя в мою сторону, – есть дела поважнее; а возможно, идет в университет, где, говорят, он доучивается; я свернул в парк. Встречаться с прокурором сегодня мне вовсе не хотелось – с прокурором Раудисом, хотя он и признал, что со мной знаком, – о, радость; он даже назначил тебе свидание, Ауримас, – разве это не чудесно; а чтобы ты, упаси бог, не вздумал от свидания улизнуть, до поры до времени из города… к родным или еще куда-нибудь… О да, сон кончился; и красные от холода босые мальчишечьи ноги уже не семенят рядом; Старик заковылял вниз по улице Выставочной, размахивая кожаным портфелем, который весьма подходил к его седой окладистой бороде; занятно, о чем они будут говорить в следующий раз с прокурором и при чем тут Лейшисы?

Снова нахлынули воспоминания, и я затряс головой, чтобы отогнать их, но они, словно тощие шелудивые псины, тащились следом, вынюхивая следы; преследовали по всему парку, который уже скинул свою золотистую ношу под ноги и серо-черными ветвями загребал промозглый октябрьский ветер; нечто подобное делал и я. За ветром в поле, подумал я, вспомнив, с каким восторгом помчался я тогда на почту – ног под собой не чуя; и с каким ожесточением надписывал конверт ВИЛЬНЮС, РЕДАКЦИЯ, НА КОНКУРС – будто в самом деле запихивал в почтовый ящик того, прежнего Ауримаса, который, помнится, всю дорогу потешался надо мной; поддай дай дай – отзывалось в ушах; за что; за красивые глаза, балда… Это позднее – незабываемое поддай дай, или, быть может, раньше – в детстве; что ж, снова – в школу; я тебе покажу школу; кто такие; те самые – Васька, Юзька да Яська; поддай дай дай; пол-лита, балда; будто мы не знаем, что ты вкалывал на фабрике, целое лето; пол-лита на кино, балда; ну, хиляк, ну-ка давай; дай дай поддай; тоже мне мужик нашелся: стукнул разок этого шкета – и сигает в снег, зубы пересчитывает на лету; пешком по воздуху, эй, хевра; стоит ли руки марать об такого, какой фраер станет с ним связываться – его же соплей перешибешь, квелого такого.

Что ж, решил я, они делали свое, герои из-за туннеля, а я, хиляк с Крантялиса, свое; jedem das Seine[18]; когда что было, а помню, и почему-то именно сегодня всплыло в памяти; да еще эти сны…

– Алло, Глуоснис, обождите! – услышал я и в страхе замер; я шел по дорожке университетского сквера, занятый своими мыслями и не сразу заметил инспектора отдела кадров, нашего многоопытного попечителя; он шел по той же дорожке на некотором расстоянии и вдруг остановился. Этому-то чего, подумал я и в сердцах пнул подвернувшийся под ногу камешек; неужели опять Раудис; и я сразу сник. Но, к великому моему удивлению, человек этот, чей голос я безусловно узнал, окликнул меня без всякого злого умысла – подошел ко мне, энергично тряхнул за руку, его глаза приветливо блестели за стеклами очков, это опять-таки походило на сон.

– Поздравляю, поздравляю! – он крепко сжимал мою руку и лукаво поглядывал сквозь очки в роговой оправе. С удовольствием извещу ректора, ему будет весьма приятно.

Голос дудел убедительно, словно ему и впрямь огромное удовольствие доставит сообщить нечто ректору; что – этого я не знал; я поспешил отнять руку и чуть ли не бегом понесся на четвертый этаж, где размещались наши курсы; окликнули – эй, Глуоснис! – на лестнице, у поворота на филфак; чье-то лицо улыбнулось – я не разобрал, чье же; сновидение продолжалось; кто-то преградил путь. Это был староста курсов, тот самый, который сокрушенно покачал головой, когда я получил повестку в прокуратуру; и сейчас он сверлил меня таким взглядом, словно я и впрямь сотворил что-нибудь невообразимо гнусное; а мы-то и не знали, проговорил он так же, как и инспектор-кадровик, и тоже протянул свою огромную широкую ручищу.

Чего не знали? – хотелось спросить, но я не успел; подбежали другие, подхватили меня за талию и стали подбрасывать кверху, точно сноп какой-нибудь ура, ура; раздумывать было некогда. Да и незачем – достаточно было бросить взгляд на газету, которую недоуменно-радостно показывали друг другу курсанты; там был я! Моя фотография – невесть откуда выкопанная фотография: подпертый ладонями подбородок, упавшие на лоб волосы, в глазах тоска не понятого толпой гения, – словно я был если не Матуйзой или Страздаускасом, то, по меньшей мере, Пупкой; а то и достопочтенным мэтром Шапкусом; я не сразу и узнал себя. Кто снимал? Где? Некогда было гадать; подошел незнакомый паренек с сильно задранным носом и весьма солидными очками; он взял меня за локоть и заметил, что мне уже давно пора выступить по радио; мне; новелла, удостоенная премии, – блестящий к тому повод…

И лишь сейчас до меня дошло, о чем идет речь, я почувствовал, что заливаюсь краской – точь-в-точь невеста, которой надевают фату и рутовый венок; новелла по радио… о солдате? О да, отличная новелла, вся радиостудия только о ней и толкует… весь город, коллега!.. пока выклянчили сигнальный из типографии… так что настоятельно просим – завтра вечером… Почитать? – спрашивал кто-то во мне; пожалуйста, я могу, если надо; я могу эту, могу и еще какую-нибудь; эту, пожалуйста, эту… тут уж все ясно – оценили и благословили… ведь теперь… сами знаете… А-а, протянул я многозначительно, хотя и не слишком понимал, что он имеет в виду, – я и разговаривал с ним впервые в жизни; хочет, чтобы я выступил, – ладно; а остальное… да… конечно, разумеется… хорошо… Ладно ладно ладно – кивал я головой на каждое слово очкастого, хотя нисколько не вдумывался в смысл того, что он говорил; если он считает, что хорошо, думал я, значит, хорошо; всем хорошо, очень даже хорошо и прекрасно, думал я, вот и дождался… Даубарас на этот раз… Не солгал, нет, что ты, зачем ему врать – что вам делить, Даубарасу да тебе?

Хорошо хорошо хорошо, – оторопелый, сбитый с толку, не слыша собственного дыхания, направился я в аудиторию, сел за парту (что-то тесноватой показалась она мне сегодня!), взял ручку, стал писать; я писал – не помню что, отвечал, когда спрашивали; и преподаватели, по-моему, сегодня смотрели на меня иначе, нежели раньше – вроде бы с почтением, – и девушки, ого, какими изумленными глазами… «Обеими руками, обеими! – почему-то вспомнилось мне. – Раз уж беремся за что-нибудь, то обеими руками». Обеими. В этот миг мне казались смешными и прокурор, и его секретарша с поднятым над клавиатурой неловким, неуверенным пальцем; я лауреат! Вы слышите, прокуроры: Ауримас Глуоснис – лауреат; он знает, почему солдату жаль снов! И вы, Лейшисы, знайте: Ауримас Глуоснис лауреат; я победил на конкурсе, хоть вы и относитесь к моим занятиям как к детской забаве, этакому лото КТО ПЕРВЫЙ – не вредит молодому человеку, но и пользы ощутимой не приносит; меня приглашают на радио! Вот и послушайте – все, кто верит и кто не верит (почему-то вспомнился снова Шапкус); тебе стоило бы выбрать что-нибудь более определенное, дружище, инженерное дело или экономику; раз уж менять упряжку… Товарищ Даубарас! Казис! Что может быть более определенного, чем сама жизнь, а? Чем лист бумаги (видел бы ты, какую бумагу приносит мне Гаучас!) и авторучка с изумительным иридиевым пером – не у каждого такую увидишь; Соната Соната Соната – выгравировано там; Ауримасу в день рождения – Соната; газет Соната не читает – разве что анонсы кинотеатров; и объявления о разводах; да; она, конечно, еще ничего не знает; сидит, подогнув под себя ноги, на широком зеленом диване, грызет орехи и читает, жадно поглощает душещипательные романы – все подряд; что ж, когда она узнает… И бабушка, и Гаучас, и Марго, и Грикштас, и эти не слишком учтивые студенты – все они услышат, что родился еще один писатель – Ауримас Глуоснис, – эй, ты, Жебрис! И не очень-то страшны мне твои грозные письма – не сомневаюсь, что именно твои! – видали мы таковских, с бакенбардами и без оных, то-то; и все эти принять отложить отклонить… Отклоняйте, отклоняйте на здоровье, усердствуйте, но сперва загляните в газету, на вторую страницу, на фото и подпись: первая премия за новеллу «Солдату нужны сны» присуждается товарищу… Итак, уважаемые, итак, господа офицеры, парад, назначенный на сегодня… экзекуция… не состоится, господа офицеры, ибо этот клятый-распроклятый Глуоснис… Родился, родился новый человек, уважаемые, – нет больше прежнего Глуосниса, на его месте теперь новый Глуоснис, и он пишет рассказы; он родился сегодня, здесь, одновременно с газетным номером, который похрустывает во внутреннем кармане пиджака (кто же снабдил?); а то и раньше, когда их рота приближалась к Орловщине; «когда я был в России…». Или еще раньше, когда Гаучас, да, опять-таки он (молодчина старик) приволок его с собой на лесопилку, где нарезали паркет; одни нарезали, другие уносили и складывали аккуратными штабельками; Ауримас носил; ходил взад-вперед с полной охапкой планок; взад-вперед – на фабрику и домой, вдоль реки туда и назад; взад-вперед, взад-вперед – книги нынче дороги, а электричество, а обувь, а одежда… Да еще Васька, Юзька, Яська подкрадываются к нему там, над туннелем, – поддай дай дай; да еще Старик, высоченный и могучий, но отчего-то сгорбленный, в линялой красной рубахе, с огромной бородищей, в которой застряли какие-то крошки; глаза – большие, горящие лихорадочным огнем; лицо – темное, морщинистое, чумазое… Нет, нет, никакого Старика нет; и мальчика тоже нет; сновидение кончилось, а действительность… Вот она, явь, – при мне, на этих хрустящих страницах; мама, мамочка, если бы ты могла сегодня…

И еще на миг тоскливо сжалось мое сердце, всего на один короткий миг: оттого, что Сонате не понять всего этого – не понять радости, которая заполнила меня; но это длилось всего лишь мгновение, мгновенная тоска, которая исчезла, как исчезает легкое дуновение влажного ветерка, коснувшись горячего, взмокшего лица…

XV

ибо тот, кому достанется – —

XVI

Потомки, если кто-нибудь скажет вам, что он тогда не волновался – —

Чуть ли не бегом вбежал Ауримас во двор, посыпанный рыжей кирпичной крошкой, где в глубине на тесном стекле значилось РАДИОСТУДИЯ; чуть ли не бегом, да, потому что боялся опоздать, и в то же время на бегу он усмирял сам себя – небось не подобает лауреату носиться, как шальному мальчишке; Старика не было; мальчик смотрел ему вслед большими голубыми глазами из-под нахмуренного, взрослого лба со спутанным нависшим чубом – почти как у самого Ауримаса; одни лишь эти глаза он и видел сегодня; и вчера, и позавчера; глаза и чуть тронутые улыбкой губы, которые мелькали в окошках всех киосков; глаза писателя Глуосниса, губы писателя Глуосниса… Восемнадцать ноль-ноль – возглашали газеты, и Ауримас не мог опоздать, писатель Глуоснис; это его день! Его день, его праздник – праздник, который всегда с тобой, где-то прочел он: о радости, которая никогда не покинет человека, если эта радость – порождение искусства; сегодня прозвучит самый звучный аккорд этого праздника – forte fortissimo, как сказал бы преподаватель музыки (был на курсах и такой); даже посещение прокуратуры, собрание в особняке близ кладбища или спор в доме Вимбутасов остались далеко, в прошлом, подернулись дымкой времени, покрылись налетом пыли – серой осенней паутиной, приплывшей за ним сюда; небось и прокуроры слушают радио! Слушает прокурор, слушают Лейшисы, слушают Даубарас с Шапкусом – радио, друзья мои, это большое дело; Мике Гарункштис и тот, может быть, слушает, хотя и обещал, черт полосатый, обождать меня здесь, у ворот радиостудии; неужели не знает, что времени у меня… и если, потомки, вам кто-нибудь скажет…

Стремглав вбежал он во двор и приветственно помахал издалека рукой – надписи РАДИОСТУДИЯ, а Заодно и пышноволосой брюнетке, которая сидела за столом у окна и, подобно секретарше из прокуратуры, выстукивала на машинке какой-то текст; «Привет, ягодка!..» – чуть было не окликнул он (так делал Мике, который в радиостудии был свой человек), но вовремя одумался, сообразив, что прежде он заходил сюда, а следовательно, и брюнетку видел всего один-единственный раз – когда приносил информацию о курсах (информация, коллега, – червонец, статейка – три), и не знал ни имени этой девушки, ни фамилии, – он промолчал и, с достоинством глядя вперед, прошествовал дальше; надо будет купить ей конфет, да, непременно, когда получу гонорар, а ведь он небось побольше, чем за информашку или даже за статью; Мике просветил его… Платит радио, платят редакции, подумал он; впервые задумался об этом: можно будет купить костюм и масла на зиму и, может быть, валенки бабушке – как хочется что-нибудь сделать для нее, к тому же если заведется пара рублей… Впрочем, сегодня – не в этом суть; сегодня он – лауреат; сегодня Каунас – да что там Каунас, вся Литва! – услышит не только его фамилию, которую, надо полагать, и так уже знают по газетам или по журналу, где был его рассказ, не только фамилию, но и голос, голос писателя Глуосниса; и, может, давайте не будем смеяться над этим словечком – писатель (вспомнился Шапкус и собрание – стало обидно, но всего лишь на миг); он еще раз глянул на окно, за которым колыхалась жидкая светло-желтая занавеска и темнела пышная прическа машинистки (вьющиеся волосы изящно ниспадали на плечи), – на окно, за которым его ожидала иная, прежде не изведанная жизнь, потом на черное стекло вывески РАДИОСТУДИЯ, вздохнул, проговорил «Alea jacta est»[19] – и открыл дверь.

И верно – дверь хлопнула; это было как судьба, которая вынуждает покинуть один берег и отправиться на другой – несмотря на то, что в данный миг ничего подобного в мыслях и не было; Рубикон был перейден, но мутные его волны достали Ауримаса и швырнули вниз со скалы, на которой некогда стоял Цезарь; скинули и закрутили в мутном потоке, унося куда-то вдаль, вниз, вглубь, туда, откуда, видимо, нет возврата; сновидение продолжалось, но не то светлое и окрыляющее душу, а совсем другое – без начала, без середины и без конца, разверстое, словно черная бездна, куда падаешь без стона и без крика, но неудержимо, стремительно, в черную зияющую пустоту, которая грозно и неповторимо простирается вокруг нас; в этом сне быль мешалась с грезой, радость со слезами, правда с ложью и даже жизнь со смертью; яркая вспышка сознания – да ведь он помнит, помнит! – гасла от черного вскрика небытия; все здесь было переплетено, перепутано и свито в один плотный клубок, скаталось в ком закономерностей и случайностей, который и его подмял под себя и помчал с быстротой молнии вниз с горы; в самом центре кома оказался он, Ауримас.

Начало этого сна он помнит довольно отчетливо: открыл дверь редакции, вежливо поздоровался, представился; обычная формальность, мог и не сообщать, зачем явился, – редактор и сам знал, с какой стати явился в студию некий Ауримас Глуоснис, ведь в программе уже значилось, что сегодня, в восемнадцать ноль-ноль… Но редактор – тот самый, который вчера заходил к нему на курсы и пригласил сюда, – не ответил ни на приветствие, ни на вопрос Ауримаса относительно того, что ему надо делать; он снял свои огромные очки и не моргая смотрел на вошедшего, точно видел его впервые в жизни; Ауримас снова назвал свою фамилию и повторил, зачем пришел.

Теперь он обнаружил, что на него удивленно смотрит не только вышеупомянутый редактор, но и еще трое, а то и четверо сидящих в комнате мужчин; разглядывают с нескрываемым любопытством, точно на редкое ископаемое; один из них, в пестром ворсистом жакете, не вытерпел, прыснул в кулак. Возможно, Ауримас его где-то видел – на собрании секции или еще где-нибудь; а может, и нет, но чтобы настолько… да еще сегодня… Ауримас пожал плечами, не понимая, что происходит, человек в пестром жакете хихикнул снова – на этот раз гораздо смелей, вскочил со стула, зажал руками хохочущий рот и выскочил вон из комнаты. Довольно странный способ принимать людей, подумал Ауримас и осведомился, не пришел ли он слишком рано – дело в том, что часы он сдал в починку (на самом деле эта вещица значилась в списке неотложных покупок с первого гонорара); в общем, он явился, и если надо посоветоваться… порепетировать или как тут положено…

– Но передачи не будет, – наконец вымолвил редактор, преодолев свое замешательство и водрузив на переносицу солидные очки. – Неужели вы считаете…

– Не будет? А почему? И в программе объявлено… – Ауримас растерянно вынул из кармана купленную по пути, в киоске, газету и показал последнюю страницу. – Вот здесь, внизу…

– Газету положено читать внимательно… – заметил редактор и не спеша развернул сложенный вчетверо листок. – Начинать надо вот отсюда… от официальных сообщений и передовицы… вот откуда!

Он расправил шуршащие страницы, ткнул пальцем в какой-то заголовок и резко рванул с переносицы свои очки – получилось довольно грозно и решительно; Ауримас вгляделся.

ПОД ПОКРОВОМ «ИСКУССТВА» – КЛЕВЕТА, – прочел он и снова пожал плечами: какое это имеет к нему отношение? К его выступлению по радио?

Отстранив газету, он вопросительно глянул на редактора.

– Читай, читай, – тот снова ткнул пальцем в газетный лист – толстым, испачканным в чернилах; он даже засопел своим крупным носом. – Читай.

Что ж, если настаивают; Ауримас взял газету; если это что-то значит…

ПОД ПОКРОВОМ «ИСКУССТВА» – КЛЕВЕТА, – прочел он опять и поморгал глазами, словно туда попала соринка, потом еще раз недоверчиво посмотрел на редактора; тот как раз надевал свои очки и делал это крайне сосредоточенно, глядя лишь на блестящие стекла в толстой роговой оправе; его мясистый нос слегка покраснел, лоснился слегка раздвоенный кончик; Ауримасу почудилось, что этот кончик чуть подрагивает. Смеется, что ли, редактор? Тут он заметил, что находящийся в комнате долговязый рыжеволосый тип, ничуть не стесняясь, прикрывает рот ладонью, а другой, тот, что встал из-за стола и вышел в коридор, остановился и смотрит в приотворенную дверь; и еще двое беззастенчиво глазели на Ауримаса и редактора – оба в зеленых костюмах, таращились, как две зеленые лягушки, делать им нечего, а ведь перед каждым по листу бумаги и авторучки рядышком; спектакль, судя по всему, доставлял им удовольствие – нет, друзья, что ни говори, не каждый день является к нам автор с рекламой собственных писаний, тех самых, о которых республиканская печать…

ПОД ПОКРОВОМ «ИСКУССТВА» – КЛЕВЕТА. Прошло уже два с лишним года, – читал оторопело Ауримас (не читал, а прямо-таки пожирал глазами написанное, словно желая в единый миг узнать все до конца; он уже ничего не видел и не понимал, кроме этого шуршащего газетного листа, который расстелил перед ним очкастый редактор), – как Красная Армия очистила Литву от фашистских захватчиков, и у всех писателей было предостаточно времени, чтобы перестроить свое самосознание. С чувством удовлетворения наш народ может сегодня свободно и повсеместно про являть свою инициативу. И он справедливо требует от всех художников, и в первую очередь от писателей, чтобы их творчество явилось для каждого рабочего, трудового крестьянина, честного интеллигента подлинно пищей духовной, а не сборной солянкой из неких извращенных размышлений того или иного субъекта. Лишь такое искусство служит народу, а не его врагам – литовско-немецким буржуазным националистам, только оно воспитывает, а не вводит в заблуждение трудящихся. Этого не понял, а возможно, слишком уж хорошо понял некто А. Глуоснис, состряпавший рассказец «Солдату нужны сны» и протащивший свой сомнительный опус в журнал. Мало того – оказывается, это произведение удостоено премии («а судьи кто?» – уместно было бы спросить) – и тем самым рекомендовано всем как некий обязательный эталон произведения на тематику героических деяний нашего народа… Каково же оно, вышеупомянутое сочинение? Это сообщение в несколько страниц, не имеющее ничего общего с советской литературой, о «мыслях» некоего солдата Гаучаса на фронте, перед боем, причем сам по себе бой остается за рамками этого, с позволения сказать, рассказа. Но о чем думают изображаемые А. Глуоснисом солдаты? Что они переживают? Дело в том, что они напрочь лишены больших гражданственных помыслов, присущих нашим солдатам, лишены высоких чувств. Если верить А. Глуоснису, солдаты озабочены лишь своими шинелишками, каковые, по глубокому убеждению автора (истинный фронтовик не станет так рассуждать!) «годятся разве что для мая месяца», рукавицами, табачком и деньгами (деньгами? – захлебнулся Ауримас; он так и впился взглядом в это слово: деньгами? Матас Гаучас – озабочен деньгами?), вздыхают о своих женушках (– жди, когда снега метут… – мелькнуло в памяти – точно трассирующая пуля – точно телеграмма – телеграмма той орловской зимы – пуля – жди меня, и я вернусь – только очень жди – —) или детушках да кряхтят от мороза. И это все, чем может обогатить духовный мир читателя автор данного «произведения». Возникает вопрос: что, по мнению А. Глуосниса, поднимало бойцов в атаку, что давало им силы сражаться, если столь ничтожными и пошлыми были их помыслы? Подобные писания льют воду на мельницу литовско-немецких буржуазных националистов, клевещущих на самую героическую в мире армию, а автор таких «сочинений» и сам явно готов скатиться в болото буржуазно националистических представлений о жизни… Клевеща на армию, которая оградила от фашистов его, уютно коротавшего военное время в глубоком тылу, А. Глуоснис, этот умственный недомерок, ввел в заблуждение утратившее всякую бдительность жюри, каковое, удостаивая премии столь порочное, полностью чуждое нам по духу, буржуазного толка чтиво, тем самым активно поддерживает распространяемую А. Глуоснисом клевету, достойную самого сурового осуждения. Редакция же, публикуя подобные «творения», вместо того чтобы воспитывать свой актив, лишь разлагает его. Пример налицо. Этот превозносимый утратившими бдительность редакторами Глуоснис, устраненный из состава комсомольского руководства вследствие ошибок и халатности в работе, уже имел дело с городской прокуратурой, а в конечном счете взялся за роль «писателя», народного «просветителя». Но да будет известно господам глуоснисам и их мягкотелым покровителям: под покровом «искусства» клевета никогда больше…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю