355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфонсас Беляускас » Тогда, в дождь » Текст книги (страница 10)
Тогда, в дождь
  • Текст добавлен: 11 сентября 2017, 14:00

Текст книги "Тогда, в дождь"


Автор книги: Альфонсас Беляускас



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 27 страниц)

– А бес его знает сколько… Приходит тогда… здрасте…

– Ладно – потом!

– И целоваться лез… облизывался, как кот на…

– Потом, потом…

Женщины прошли мимо, даже не глянув на него, – уф, пронесло; зато пристал коренастый, упитанный здоровяк в кепке; подошел, прищурился и слегка поизучал Ауримаса, потом пристроился рядом.

– С мясокомбината, ага? – доверительно зашептал он. – По колбасному?

– Что, что? – встрепенулся Ауримас. – Что вы, дяденька…

– Тихо, тихо… не пой… мне-то что… все тут по колбасному… – он кивнул на остальных, бесшумно скользящих по коридору. – Самое громкое дело в Каунасе… Как, по-твоему, выкрутится Длинный? Ну, Будя…

– Будя? Почем я знаю… при чем тут я…

– А я – при чем? – засуетился крепыш. – Я ведь тоже – ни при чем… Отсюда еще вырвешься… а уж оттуда… амба! Раз уж сама Москва зацепила… слишком жирно хапал голубчик, да все себе одному…

Ауримас собрался что-то сказать в ответ, но дверь распахнулась – на этот раз с жалобным скрипом, – появилось грубо размалеванное лицо секретарши.

– Глуоснис! Ауримас Глуоснис – есть?

Ауримас встал со скамьи.

– Тс! – вскочил и здоровяк; вцепился ему в локоть. – Как рыба, понял? Нем как рыба! Как водица! Ясно? Расколешься – Длинный попомнит… Будя друзей не оставит… велел передать!

Ауримас выдернул руку из потных ладоней человека в кепке и бросился в приемную; секретарша не глядя махнула рукой на ближнюю дверь, которая была услужливо распахнута, – тоже бурая, но обитая дерматином; в глубине, за большим бурым столом, сидел в коричневом кителе Раудис и, загораживая ладонью трубку, разговаривал по телефону; Ауримаса он словно не заметил.

– Садитесь! Садитесь! – Он положил трубку, вытер тыльной стороной ладони лоб и закивал, было похоже, что телефонный разговор оказался не из приятных. – Чего стоите? – он кивнул на стул напротив. – Фамилия? Имя? Год рождения? Место? Не работы, а рождения… Партийность? Беспартийный? Комсомолец! Судимости есть? Нет судимостей? Родственники за границей?.. Последнее место работы…

Он спрашивал таким голосом, словно никогда в жизни в глаза не видывал этого самого Ауримаса Глуосниса и даже имени такого не слыхал; взгляда он его не удостоил, все его внимание было сосредоточено на листке бумаги, куда он заносил данные: имя, фамилия, к судебной ответственности не привлекался – будто в жизни не было ничего более важного; если бы я его не знал… Но я знал его, и это было хуже всего; я узнал его, и конечно же он меня тоже, хотя и не подает виду; ведь мы уже встречались – правда, не в Каунасе; неужели он забыл; нет, он не мог забыть; он – председатель избирательного участка, там, недалеко от Любаваса, в лесах, председатель товарищ Раудис; тогда он как будто не интересовался ни моим батюшкой, ни дедушкой, ни тем более остальными, вовсе почтенными предками; называл меня «товарищ уполномоченный» (я был направлен от горкома партии, что удостоверялось особым письмом) и принял с распростертыми объятиями, как желанного брата, – участок был трудный; потом он отвел меня в соседнюю комнатушку, достал из кармана солдатскую флягу и налил спирту – целых полстакана; я выпил – и сам не понимаю, как не сомлел; даже не захмелел – удивительно; мороз жарил – тридцать ниже нуля, топили скверно; вокруг заливались собаки, выл ветер; трещали не то жерди в заборах, не то выстрелы; порой в сумраке мимо окна проплывал отряд вооруженных людей…

Нет, было непохоже, чтобы товарищ Раудис собирался удариться в воспоминания о былых февральских днях; выборы закончились, и товарищ уполномоченный (как значилось в командировочном удостоверении) положительно оценил работу председателя избирательного участка; правда, Раудис тогда не был прокурором, а был всего-навсего рядовым следователем; кадры растут быстро. Вырастал и перечень сведений о неком Ауримасе Глуоснисе; сосредоточенно щурясь, едва ли не до половины окуная в чернильницу толстую коричневую ручку, воссоздавал сейчас этот список прокурор; он вполголоса задавал вопросы, я отвечал – тоже негромко, словно боялся развеять туманную завесу, которая – я уже видел – выросла между нами; прокурор исписал одну страницу и потянулся за следующей, чего чего, а бумаги тут хватало.

– Гражданин Глуоснис, – произнес он, когда с анкетой было покончено, – теперь будьте любезны ответить на мои вопросы. Отвечайте четко, прямо и полностью. Умолчание не в счет. Или да, или нет. Да – нет. Обстоятельства уточните в том случае, если я попрошу. Понятно?

– Слушаю…

– Я спрашиваю, понятно ли вам?

– Как будто…

– Значит, да, – он что-то пометил на листке бумаги. – Вы студент?

– Учусь на курсах.

– Да или нет?

– Как вам сказать… Вообще вроде бы студент… но, с другой стороны…

– Это мне ничего не говорит. Отвечайте прямо, четко и полностью. Да или нет? Итак…

– Да.

– Или, может быть, нет?

– Студент… курсант…

– Та-ак, – Раудис не спеша записал; перо скрипело. – А до университета… до курсов этих… работали в горкоме комсомола?

– Да.

– Уволены?

– Нет.

– Сами ушли? По собственному желанию?

– Да.

– Хорошо. – Раудис поднял голову и наконец – наконец-то! – окинул меня взглядом; наши глаза встретились, где-то близ этой призрачной завесы, – потрясенные мои и бесстрастные его. – Хорошо, – повторил он. – Хорошо.

– А если бы уволили? – полюбопытствовал я. – Тогда – плохо?

– Это не в нашей компетенции, – он уже не смотрел на меня. – Потрудитесь отвечать на вопросы: да или нет, да или нет. И все. А решать будем мы, уважаемый… Итак, уважаемый Ауримас Глуоснис, вы обвиняетесь в том, что…

– Обвиняюсь?

– Не перебивайте… Обвиняетесь в том, что, будучи работником аппарата горкома комсомола, злоупотребили своим служебным положением, а именно: выдали справку Жебрене Иоанне Бонифациевне, год рождения тысяча восемьсот…

– Жебрене? Какой Жебрене? Вы же знаете, товарищ Раудис…

– Опять! Не перебивайте! Вы в прокуратуре, уважаемый. – Раудис постучал карандашом по столу; это постукивание вышло гораздо громче, чем мог ожидать Ауримас, возможно, даже сам Раудис; прокурор шмыгнул носом и снова склонился над бумагами. – Скажите, почему вы ей выдали справку?

– Не знаю…

– Не знаете?

– Не знаю, что за справка…

– Справка Жебрене… итак?

Он опять стукнул – теперь потише; Ауримас наморщил лоб. Какая-нибудь ошибка, что то здесь напутано, что-то приплетено, что-то, возможно, приврано, а что-то, очень может быть, и верно; он мучительно, напряженно думал и никак не мог сообразить, в чем тут дело.

– Жебрене? – он пожал плечами. – Не помню я такой комсомолки… тысяча восемьсот… какого-то года рождения…

– Шутить будем потом, уважаемый, – остановил его Раудис; его голос был сухим и бесцветным, как и глаза, на что Ауримас, откровенно говоря, не сразу обратил внимание; такого небось не просто вывести из себя. – Когда уйдем из этого кабинета. А сейчас – да или нет… да или нет…

– Но я так и не знаю, чего от меня хотят!

– Сейчас узнаете. Справка, выданная вами некой Жебрене…

– Хоть покажите мне ее!

– Справку? – Раудис нахмурился. – Можно. Хотя заранее предупреждаю, что это не входит в полномочия госпрокуратуры…

– Что – не входит?

– Демонстрация вещественных доказательств обвиняемому. Я вам называю факт, а вы его либо подтверждаете либо отрицаете… Либо отрицаете… – повторил он. – Итак…

Ауримас взял лист, который ему подал Раудис; рука дрожала; Ауримас мысленно выругал себя и украдкой глянул на прокурора – тот едва заметно улыбнулся; а что, если и голос выдаст?.. Голос тоже дрожит, понятное дело, хоть Ауримас и старается держаться независимо и не мямлить; но румянец – вот проклятье! – как всегда, разлился по лицу, будто Ауримас и впрямь в чем-то замешан; а он все еще не понимает, чего добивается от него этот человек; справка? Жебрене? Какой такой Жебрене? На комсомольской работе, слава богу… справок этих, бумажек… не одну и не две… и если дело только в этом…

– Подпись ваша? – услышал он и очнулся.

– Кажется, моя… хотя…

– Ваша или не ваша?

– Моя.

– Ее сын комсомолец? Этой самой Жебрене?

– Тут написано. Он погиб.

– Вы в этом уверены?

– Это факт. Когда мы разбирали дела комсомольцев сорокового года… тех, кто погиб в гестаповских застенках, мы…

– Вы наверняка знаете, что Жебрис погиб?

– Своими глазами не видел, я ведь был далеко, но… Мы вовсе не просто принимаем такие решения… гражданин прокурор. – Ауримас тоже взял казенный, официальный тон, если Раудису этого хотелось… – Все подкреплено документами.

– Документами?

– Да. Совершенно точно. У нас были показания двух комсомольцев, которые по чистой случайности, по счастливой случайности…

– Итак, он погиб, этот Жебрис? – прокурор опять язвительно улыбнулся. – Да или нет? Да или нет?.. У вас есть доказательства?

– Здесь – нет, но я думаю… в архивах горкома…

– Да или нет? Погиб?

– Насколько я помню это дело…

– Отвечайте прямо, четко и полностью.

– Ладно. Комсомолец Жебрис погиб в тот день, когда…

Тут Раудис не утерпел и раздраженно замахал длинным синим карандашом, точно отгоняя прочь эти слова; Ауримас замолчал и впился в него глазами.

– Комсомолец Жебрис… – протянул Раудис страдальческим голосом, как будто у него что-то болело, может быть, живот, который он прижимал к краю стола, а то и зуб. – Нет такого комсомольца, вот что. Нет и, кажется, не было. Был приспособленец Жебрис, вступивший в комсомол накануне войны, исключительно ради стипендии и в целях маскировки… Но давайте ближе к делу. Насколько я понял, вам известно, что бывший комсомолец, впоследствии государственный преступник Жебрис…

– Что он сделал?

– Не перебивайте… Сейчас узнаете… А пока будьте любезны как можно более четко отвечать на вопросы… это очень важно… Значит, вы, гражданин Глуоснис, уверены, что Повилас Жебрис погиб в гестаповском застенке? Уверены? Я лично – позволю себе высказать свое презренное мнение – считаю, что это не так, а следовательно, берусь утверждать, что Жебрис жив. Таким образом, один из нас говорит неправду. Иными словами, лжет. Как по-вашему, кто именно?

– По моему, это вы.

– Я?

– Да. Я так считаю, потому… потому что…

– Потому что? – прокурор придвинулся ближе.

И тут Ауримас осекся на полуслове – такое бывало с ним когда-то давно; запнулся и стал заикаться, точно поперхнулся; как и тогда, в детстве; они били, колотили, лупили – там, за туннелем; они – Васька, Юзька и Яська – трое хулиганов из Верхних Шанчяй; троица героев; потом пинали ногами – черными коваными сапогами; за что; все за то же, за красивые глаза, балда; поддай дай дай; кровь хлынула носом, из ушей – жаркая алая кровь; тошнило; на снегу валялись вытряхнутые из портфеля книги – алгебра, геометрия, основы обществоведения; все еще молчит; поддай дай дай; руки сами соскользнули с лица и упали в снег; как тряпки, ненужные, отбитые по плечи руки; дай; взлаяла собака; хватит, ребята, хватит, молодцы, околеет еще; и пусть; хватит; собака лизала руки, лицо, уши – взъерошенная, рыжая псина; лизала и смотрела на луну, которая выплыла из-за Панемунского бора, – красота; луна повисла на кромке леса, точно на зубьях пилы, – красота; снег с серебряным отливом, как на рождественской открытке, – красота, да и только; ослепительно прекрасно было кругом и ничуть не холодно, хоть и деревенели ноги, а язык не ворочался во рту – словно полено, хоть…

– Вы так думаете?

– Да, – ответил Ауримас, поражаясь собственному голосу; так же было и тогда, в детстве, когда он объявился дома; собака исчезла – добрейшая рыжая псина, луна все еще светила; бабушка отворила дверь…

– Определенно?

«Что ты делаешь? – кровь прилила к лицу, как это было с ним и тогда, там, за туннелем. – Как ты можешь… Забыл, где находишься? С кем разговариваешь? Зачем сюда пришел? Дурак, дурак, дурак…»

Он съежился, словно в ожидании удара; поддай дай дай, казалось, вот-вот услышит; он будто лишился языка – как в тот раз, когда вернулся оттуда, с горы; но удар не последовал; он напряг все свое внимание и искоса взглянул на Раудиса; тот прищурился и закусил губу.

Крепится, мелькнуло у Ауримаса, я бы не мог… если бы мне такое ляпнули…

– Вы сказали, – услышал он голос и вытаращил глаза; удара все не было; и никакой луны; через окно, помещенное высоко под потолком и монастырски узкое, внутрь скользнул бледный луч – холодная, запоздалая осенняя улыбка. – Вы сказали, что я, государственный прокурор… если не ослышался…

И тут Ауримас вспомнил. Отчетливо вспомнил седую, всклокоченную старуху с трясущейся головой, чем-то – видимо, просто своей старостью – она напоминала его бабушку; было уже после шести, его ждала Соната – около «Трех богатырей»; он, понятно, опаздывал и торопился уложить в шкаф папки с делами – завтра бюро; торопился и проглядел, когда же она вошла, эта женщина, – ветхая, как и его бабка; возникла незаметно, словно призрак, даже не скрипнув дверью, вплыла, точно дымка, и, прежде чем Ауримас успел оглянуться и пройти на середину комнаты, бухнулась на колени и – как страшно – обхватила его цепкими руками за ноги; это было до того неожиданно, словно сюда, на третий этаж, хлынула через окна вода – просто так, ни с того ни с сего, или стряслось нечто еще более ужасное; он отскочил как ужаленный… Но старуха гналась за ним, валилась на колени и что-то бормотала: сын, сын, стреляли, стреляли, сын, голод, смерть; она бормотала и сухими, как деревяшки, коленями стукала об пол – бум бум бум; сын – бум, голод – бум, помру – бум; вдруг его рука ощутила холодную жесткость… Он остолбенел от ужаса и отвращения – старуха целовала ему руку – ужас, ужас! – он шарахнулся; старуха споткнулась о ковер и упала, приплюснув лицо к полу. Ауримас кинулся поднимать ее, она не давалась, упиралась изо всех сил, потом схватила его за руку и снова – ужас, ужас! – потянула ее к своим сухим, шелестящим губам; Ауримас растерялся. Раздумывать было некогда, старуха ни на миг не отпускала его, ползала на коленях и все норовила лобызнуть его в руку, едва только он пытался взять ее за плечи и как-то поднять на ноги; из всей бестолковой старухиной болтовни он в конце концов разобрал, что ее сын, комсомолец, погиб и она осталась без куска хлеба; глядя на ее иссохшие, жилистые руки, горячечные побелевшие глаза, разметавшиеся по плечам грязно-седые космы, слыша стук деревяшек-коленей о пол, можно было поверить, что так оно и есть; эта женщина могла быть помешанной… А если так, то помешательством своим ей нетрудно было заразить и других – этой неистребимой назойливостью; надо было что-то делать. Избавиться от этой старухи, пока он не ударил ее, пока не унизил свое мужское достоинство и свою совесть; спасайся, Ауримас! Ему удалось высвободить руку и подбежать к двери; секретарши уже не было; он сел за машинку и как умел отстукал эту справку, которую сейчас показывал ему Раудис, – справку о том, что ее, Жебрене, сын Повилас действительно был комсомольцем и погиб от руки гитлеровских палачей; старуха ждала на пороге, окаменевшая, словно гипсовая статуя, лишь блуждали ее глаза да клацали зубы; старуха внушала одновременно жалость и страх – трудно определить, что больше; Ауримас торопился… Когда он дописал справку, старуха как будто совсем успокоилась – по крайней мере, так показалось Ауримасу, – но едва он скрипнул стулом, вставая из-за стола, она опять сгребла его за руку, да так сильно, что едва не упала на него; ударило кислым, затхлым и еще чем-то, от чего спирало дыхание; Ауримас закашлялся, закрыл лицо ладонями и бегом вбежал в кабинет, а когда опомнился, сообразил, что не зарегистрировал справку (он и сейчас обратил внимание, что на справке есть дата, а номера нет), но старухи уже не было, адрес ее, разумеется… Не знал он адреса, не успел спросить, он вспомнил, что живет Жебрене где-то на периферии и что ей грозит голодная смерть, – вполне возможно, что так оно и было; справка ей в какой-то мере… В Москву, в Москву за хлебом дуй! Туда, где твой ублюдок! – всплыл в памяти бабушкин рассказ, – когда она при немцах пошла за хлебом в пекарню; пекарь Райла теперь завбазой и, говорят, профсоюзными делами заворачивает, товарищ господин пекарь Райла; может, и бабушка так же тянула к нему руки… тогда… Нет, это совсем не то – мать комсомольца тогда и вдруг сейчас все это… день и ночь; и старуху эту, видимо, такой сделала война… фашисты… ведь сын погиб…

Но до самого вечера, и на следующий день, и после все мучил какой-то гнусный осадок, словно он совершил что-то непоправимое, а возможно, и глупое; предчувствие? Может, и так, хотя Ауримасу тогда ничего подобного и в голову не пришло; даже с закрытыми глазами он видел эту женщину, ощущал этот закисший, безнадежный старческий запах, от нее разило, как от заплесневелого картофельного погреба, как от гроба, сбитого из отсыревших досок; это была жизнь и в то же время умирание; и если бы он не помог этой старушке…

Знает ли он, этот человек, прокурор? Понимает ли? Куда там! Листает дело, постукивает карандашом – ручку положил, писать-то нечего, к тому же – «что написано пером…». Справка как справка, как сотни других, ей подобных, выданных в ту пору, – людям надо было жить; доказывать, что они живут; и те, мертвые, должны были засвидетельствовать свое местонахождение; неужели Раудис этого не знает? Ему да не знать! Но он знает и правило: ничего не принимай на веру; не верь никому – ни брату, ни сестре, ни отцу, ни матери родной – такие нынче времена; верь только самому себе, а если и себе не веришь… Она ползала на коленях, эта старуха, на коленях, как перед епископом, и хватала его за руки – ужас, ужас; эта женщина годилась ему в матери, в бабки – настолько она была ветха, тщедушна, старушка с перекошенным лицом, содрогающаяся от рыданий; пальцы Ауримаса еще горели от ее слез, которые сползали по дряблым щекам; он и сам едва не расплакался; было в этом что-то необычное, не такое, как всегда. Жебрис, Жебрис, Жебрис – сверлило в памяти сейчас, год или полтора спустя; что-то он выискивал в запутанной картотеке мозга, что-то тоже непростое, не всегдашнее; он ничего там не выискал – сплошная неразбериха, непонятный сизый хаос; фамилия как фамилия, дело как дело – с отзывами и свидетельскими показаниями, с постановлением бюро, подписями и печатью…

Потом это забылось, как забывается многое, старуха больше не появлялась, жизнь шла своим чередом, хотя долго еще Ауримас, стоило ему завидеть у себя в кабинете пожилого человека, безотчетно прятал руки за спину; потом он ушел с этой работы – не из-за случая со старухой, вовсе нет – он поступил на курсы, он будет учиться и писать, писать, писать… Ведь Даубарас ему сказал…

Но это уже совсем иное, оно мешает сосредоточиться; Раудис молча листал дело, словно отыскивал там конец нити, за который можно ухватиться и извлечь на свет божий нечто необыкновенное; на лбу залегли две глубокие складки – две параллельные линии, которым никогда не сойтись; так текли их мысли. Ауримас как будто тоже листал его. – Свое дело, – листал до звона в разгоряченной голове, пытаясь не пропустить ни страницы; но, в отличие от Раудиса, он видел там не улики, а сплошное оправдание; вдруг ему пришло в голову, что Раудис, вполне возможно, поступил бы точно так же на его месте; прокурор тоже человек, так что полегче, уважаемый…

И правда, Ауримас почувствовал себя гораздо уверенней; теперь, по крайней мере, он знал, зачем его вызвали, он услышал, в чем его подозревают; по пункту такому-то статьи такой-то Уголовного кодекса гражданин Глуоснис…

…– Я слушаю…

– Вам предъявляется обвинение в том, что, злоупотребляя своим служебным положением…

– Я не виноват! И вы, товарищ Раудис, это понимаете не хуже меня. Неужели вы думаете…

– Не виноват? В наше время все не виноваты, уважаемый. – Раудис отодвинул дело и устремил на меня взгляд бесцветных, ничего приятного не сулящих глаз; да еще лоб нахмурил – эти две складки; тут вам не избирательный участок, уважаемый, казалось, говорили они, тут не тридцать градусов по Цельсию, нет и того одиночества, не видно вооруженных отрядов по опушкам, нет товарищей; это – прокуратура, уважаемый… – А как там на самом деле, скажет только прокурор… Итак, вы утверждаете, что этот человек…

– Комсомолец Повилас Жебрис…

– Нет такого комсомольца, гражданин Глуоснис! – прокурор взмахнул рукой. – Зарубите себе на носу: нет. Нет и не будет, никогда.

– Потому что он погиб… Гестаповцы…

– Перестаньте! – Раудис поднялся и как-то свысока глянул на меня; взглядом тяжелым, как чугунный брус. – Помолчите для собственного же блага, вот что я вам советую!

Он наклонился над столом, выдвинул ящик и вынул оттуда еще какой-то листок; справку, выданную мною год или полтора назад, он прямо-таки вырвал у меня из рук.

– Полюбуйтесь! – он придвинул ко мне листок; это была фотография. – Узнаете? Нет? Полагалось бы узнать, уважаемый. Поскольку, по нашим сведениям, не далее как в минувший вторник вы встречались с этим субъектом… в студенческой читальне…

Теперь уже я отчаянно схватил фотографию. Он! Прищурившись, с наглой ухмылкой на меня глядел тот самый студент в бакенбардах, с которым я разговаривал, хоть и не знал его фамилии; правда, здесь он был без бакенбард, без усов, шевелюра весьма артистично зачесана набок – этакий Дон Валентино; я потрясение взглянул на Раудиса.

– Но это же…

– Это Повилас Жебрис, – прокурор опустил фотографию на стол, чуть откинулся и сложил руки на животе; он как будто был вполне доволен впечатлением, которое на меня произвела фотография. – И если вы полагаете, что встречаетесь с покойником, то смею заметить, вы сильно заблуждаетесь. Можно изменить и фамилию, уважаемый, и имя, и даже внешность, но нрав… натуру… Этот тип нас всех переживет, а пенсия, которую выхлопотала его маменька…

– Пенсия?

– А как же! – Раудис кивнул. – Вы же выдали справку…

– Но… – тут я догадался, зачем меня вызвали. – Если…

– Говорите, – кивнул Раудис.

– Их вели на расстрел…

– Ну и что же?

– Всех девятерых… – Дальше, дальше…

– Двоим удалось бежать… тем, кто потом давал показания. По ним стреляли, но им удалось скрыться… чудо… или кусты помогли… Потом эти двое…

– А он, этот… – Радиус показал глазами на фотографию. – Жебрис… не бежал?

– Нет, не бежал. В то утро они были расстреляны. Все семеро. Были оглашены имена…

– Оглашены? Какая прелесть!

– Что тут «прелестного»?..

– Вы так это говорите: «оглашены»…

– Не понимаю, – я пожал плечами; возмущала эта издевка в голосе Раудиса, да что поделаешь. – Люди читали объявления, там были названы семь фамилий расстрелянных… Кстати, одно такое объявление приложено к делу, и, когда выносилось решение…

– Приложено к делу? – Раудис улыбнулся уголками губ. – Документ, так сказать? Ну, а как по-вашему, не могло случиться (в подробности вдаваться не станем), что каратели казнили только шестерых… что одного оставили… до поры до времени… а потом, за определенные заслуги…

– Освободили?

– Именно… С тем, чтобы изловил тех, двоих…

– Но они ничего такого не показали… наоборот, они утверждали, что в тюрьме Повилас Жебрис держался достойно, был хорошим товарищем, и, говорят, он даже передачи…

– Покажут! – перебил Раудис. – Уж они-то покажут, эти двое. Когда надо будет… Когда опять увидят Жебриса…

– Но это же… это…

– То-то и оно, что это, гражданин. Это – статья, пункт «г». Означенная Жебрене, прямо скажем, не только получала пенсию за якобы погибшего сына, но и… Исходя из данного документа, можно заключить, что один Жебрис погиб, зато появился другой, который… Но в данный момент нас интересуют только пенсионные делишки, иными словами – финансы, гражданин Глуоснис, а финансы по нашим временам, как вам должно быть неплохо известно…

Он стал мне объяснять, что значит каждый рубль для страны, чья экономика жестоко подорвана войной, и все это была истина; ораторствовать он умел – это я заметил еще тогда, в командировке, как-никак целую неделю мы трудились вместе; он толковал, опершись локтями о стол, а на столе лежало дело; мое дело; и я безотчетно кивал в такт его словам; у него был крутой подбородок, как у истинного оратора, и я мог видеть, как ходит вверх-вниз кадык под выбритой досиня кожей его шеи; забавно ерзал этот кадык, ничуть не по-прокурорски; потом Раудис снова взглянул на меня – невразумительный взгляд бесцветных глаз, и спросил, да как же это я, комсомолец, боец дивизии, ответработник, выдал справку этой Жебрене («На каком основании, уважаемый?»); а может, это правда, будто… гм… А? Нет? Он не берется утверждать, обвинения всегда требуют доказательств, фактов, но, может быть, Глуоснис и сам кое-что припомнит… Взятку? С ума сойти – взятку! Мне, Ауримасу Глуоснису, – взятку! Могла предложить? Это страшнее всего, что мог надумать Раудис, – уже за одно это можно было возненавидеть его; я даже вскочил со стула, на котором просидел все то время, пока он разглагольствовал, я возмущенно замахал руками; Раудис подался назад, но успел-таки ткнуть карандашом в фотографию Жебриса.

Что ж, мой мальчик, доигрался? – казалось, слышал я. – Выслужился? – и внезапно я осознал всю обреченность своего положения. Надо было что-то говорить, немедленно, сейчас же, – как-то опровергнуть страшное подозрение, задушить его в зародыше, пока оно не пустило корни; затоптать эту ложь. Но говорить становилось все трудней; слова застревали в гортани, душили; поддай дай дай – подрагивало в подсознании, точно отдаленный – подлинный или воображаемый – гром; за что; за то самое; за красивые глаза, балда… Это его, прежнего Ауримаса, тщедушного паренька с окраины, окоченевшего от стужи, тузили они – Васька, Юзька да Яська; мальчонку, который затравленно, из прошлого глянул на меня; теперь его били за то самое, за красивые глаза, то есть ни за что – но зато гораздо больней; а может, за то, что хотел помочь старушке, помочь человеку; помочь!

Кое-как я взял себя в руки и как умел стал рассказывать Раудису о приходе старой Жебрене – как бухалась на колени, на паркетный пол, посреди комнаты, про слезы, как цеплялась за руки (о том, что она изловчилась и облобызала мою руку, я рассказал, зажмурившись, сгорая от стыда); Раудис записывал; он опять сидел за столом, чуть наискосок от меня, как-то на три четверти оборота, и, сжимая свою каштановую ручку, быстро строчил по бумаге; к сожалению, я не мог разобрать, что он записывал, но писал он сосредоточенно, не перебивая меня, плотно сжав губы, посапывая; порой он, правда, встряхивал головой, точно отгонял муху, иногда что-то бурчал себе под нос, гм, гм, – расслышал бы я, если бы прислушался; но я не слушал, а говорил сам, говорил словно заведенный, будто в страхе, что опять начну заикаться или, чего доброго, вовсе лишусь языка; за что; зато самое; за красивые глаза – вертелась пластинка; я говорил, вскакивая со стула, и даже сам кинулся на колени, чтобы показать, как это делала она, старуха, и как я от нее пятился, но, упав на паркет, я больно ушибся и словно очнулся – что же это я, зачем, перед кем? До меня вдруг дошло, с кем я объясняюсь! – дошло вдруг, и я замолчал; на лбу выступила испарина; я вытер лоб рукавом.

– Вода там, – произнес Раудис, ткнув ручкой в угол. – Налейте себе, если хотите.

Я опустил глаза. Знобило от стыда – как раньше от недостатка воздуха; я физически явственно чувствовал краску у себя на лице, она сжигала кожу, и я опять задрожал, униженный собственным бессилием; за что; за то самое; то самое? Если бы он знал, этот человек, вдруг мелькнуло в мыслях, если бы он знал, как в эвакуации… Да этот Глуоснис спасал чуть ли не всю горкомовскую кассу: двенадцать тысяч казенных и три рубля своих; доводилось ли вам пробовать конину? Не было случая? А у меня вот, представьте себе, был – хотя я больше люблю смотреть на лошадей; хлеб кончился, деньги вышли – трешка на шестерых парней из Каунаса, сами понимаете… Набрели на палую лошадь…

Хлебца бы, проговорил кто-то, как же это – мясо и без хлеба, – произнес так громко, что Ауримас и сейчас слышит эти слова, – хлебца бы; у кого еще есть деньги? Ни у кого; Ауримас молчал, как воды в рот набрал, а голова раскалывалась от сознания своей тайны; пачка, завернутая в носовой платок, палила грудь, как докрасна раскаленные электроды, присосавшиеся к серой коже; он отвернулся, чтобы никто не видел его глаз, и молчал, изо всех сил сдерживая слезы; знали бы они… Конечно, они бы отняли деньги – конечно, отняли – тогда или потом; потом был настоящий голод, и они три недели блуждали по лесам, чтобы добраться до линии фронта, а фронт продвигался вперед, за деньги их могли бы подвезти, могли дать что-нибудь из обуви; оборванный, босой, с разбитыми подошвами, с голодными отеками на лице, он добрался до волжских лесов, где тоже никто не выходил навстречу с хлебом-солью – война… за стопку банкнот, правда, кое-что можно было бы раздобыть. Но главное – он пробрался туда, где нет немцев, – да, самое главное, потому что деньги – двенадцать тысяч – он отнес в райком; веснушчатая девушка, сидя за обшарпанным столом (весь в чернильных пятнах и кляксах старый письменный стол), вытаращила на Ауримаса глаза, как на пришельца с иной планеты. «Но ведь война… – наконец протянула она. – Вы комсомолец, это правда, но все-таки… Вы могли умереть с голода, и никто бы не узнал, какой вы честный…» Позже он спохватился, что не взял у девушки никакой расписки, но это его ничуть не удручало: он передал, главное сделано. Пронес через линию фронта, через голодуху, через смерть – и отдал, вручил, хотя никто и не посылал его, никто не велел и никто даже не подозревал, что деньги эти несет он; хотя впоследствии его высмеивали как дурачка, – чудаки, ведь главное – быть честным, а все прочее…

Все прочее, наверное, тоже важно – особенно когда начинают не доверять тебе; когда могут заподозрить невесть в чем… Взятка! И как у него язык повернулся сказать такое! Вот он – сидит и пишет, будто меня здесь вовсе нет; вода, видите ли, там, можете напиться! Предлагай свою воду этим, с мясокомбината, подумал в сердцах; а мне… ведь ты не хуже моего знаешь, что я тут ни при чем, стечение обстоятельств, вот и все… да, конечно, справку надо было занести в реестр, не спорю, но все остальное… Я же объяснил: попал в дурацкое положение; любопытно, что было бы, если бы вдруг к нему, Раудису… Раудису? И ему – руки? Я чуть не захохотал, хотя ничего смешного в этом не было; он не понял моего рассказа, ни капельки не понял, подумал я, а ведь если бы он понял…

– А что, если, – выкрикнул я неестественно звонким голосом, – если он вовсе не Жебрис?

– Кто – он? – Раудис устало глянул на меня и положил ручку.

– Этот тип… с бакенбардами…

– А фото? – Раудис кивком показал на стол.

– Фото – легче легкого… Кто угодно…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю