355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфонсас Беляускас » Тогда, в дождь » Текст книги (страница 4)
Тогда, в дождь
  • Текст добавлен: 11 сентября 2017, 14:00

Текст книги "Тогда, в дождь"


Автор книги: Альфонсас Беляускас



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 27 страниц)

– А ты боишься сковать себя по рукам и ногам, да?

– Нет, я просто говорю, что…

– Рано, да? – она многозначительно улыбнулась. – По-твоему, слишком рано. Смотри, милый, как бы не было поздно…

– Пугаешь?

– Я? Что ты… Пойдем сядем, музыка кончилась. Или нет. Обождем фокстрота… здесь… Давай обождем. Сейчас опять заиграют.

Они подождали, потом снова стали танцевать, и каждый думал о своем; говорить было не о чем. И снова Ауримас смотрел поверх ее плеча, будто кого-то выискивая в зале, и снова сбивался с такта, но Соната молчала. И она уже не так прилежно переставляла ноги, как раньше, и двигалась чуть ли не через силу: второй аккордеон часто фальшивил; Ауримас подумал, что оба они ждут не дождутся, когда кончится танец. Начинается, мелькнуло в голове, когда он скользнул взглядом по колышущимся в ритме танца людским плечам; или кончается; кончается? И тут он опять заметил студентку в полосатом костюме, Марго; запрокинув голову так, что ее ровно подстриженные волосы касались плеч, она танцевала со студентом в бакенбардах – видимо, так и не разыскала Мике; очутившись рядом с Ауримасом и Сонатой, Марго улыбнулась. «Мне?» – изумился Ауримас и спутал шаг; Соната метнула быстрый, гневный взгляд, а Марго опять улыбнулась, оказавшись рядом с Ауримасом; не нашелся Мике – словно просигналили ее бойкие, озорные глаза; Ауримас кивнул ей. Наконец музыка умолкла; Марго удалилась – унеслась – в угол зала, где ее ждала белокурая подруга; теперь Ауримас видел только голубую ленту, мелькнувшую в скопище лиц, голов; он повернулся к Сонате.

– Нравится? – спросила она и прищурилась.

– Танец?

– Золотая рыбка.

– Что, что… что ты, Соната…

– Меня зовут Соната, да-да… я была, есть и буду Соната… и пока я рядом, мой друг, изволь смотреть на меня… А если будешь ловить полосатых рыбок… или тех, с голубыми бантиками…

– Ну и дурочка ты у меня. Потрясающая дурочка. Неужели ты думаешь, что меня интересуют все эти полосатые кофточки-юбочки, голубые ленточки…

Но он не договорил, ощутив внезапно, что Соната не слушает его – а ведь сама затеяла этот разговор; по ее лицу пробежала холодная дрожь. И глаза вдруг полыхнули зеленым холодом, что-то поспешно спрятав, затаив; Ауримасу сделалось не по себе. Он пригляделся к Сонате, потом проследил направление ее взгляда – поверх мелькающих лиц вперед – и увидел, кого заметила она первая; увидел и зажмурился, будто в глаза ему ударил слишком сильный, слепящий свет.

V

Нет, они не были знакомы. Это я понял сразу, едва лишь Даубарас, пробившись сквозь толпу, остановился около нас и подал мне руку; Сонату он заметил чуть позже.

– Здорово, здорово, дружище, – бодро заговорил он и энергично затряс мою руку. – Представь же меня своей даме сердца.

Почему же Соната так смотрела на него, подумалось невольно, когда она чинно подала руку Даубарасу – и не руку даже, а лишь длинные, белые пальцы – вспыхнул рубиновый перстенек, подарок к окончанию гимназии; у меня в голове не укладывалось, как можно делать дочерям такие дорогие подарки, но мне было известно, что это подарок матери и что Соната перстенек очень любит; мысленно я дал себе слово когда-нибудь подарить ей еще один. Но это были планы на далекое будущее, мечты, о которых лучше не заикаться; сейчас Соната знакомилась с Даубарасом, напустив на себя столь холодный и неприступный вид, что можно было подумать, будто она делает огромное одолжение, протягивая руку представителю из Вильнюса, самому Даубарасу; в этот миг она мне снова нравилась, юная Соната, и если бы я не увидел… Но я увидел эту немую, но выразительную игру в ее зеленоватых, слегка удивленных глазах, игру, которой она встретила Даубараса, – издалека, через головы других; было в этой игре нечто мне неизвестное и ничуть не свойственное Сонате, той девушке, которую я знавал до сих пор, – в этом вдруг посерьезневшем лице и все вобравшем в себя взоре зеленоватых глаз; возможно, так вышло потому, что Даубарас вдруг неожиданно прервал наш разговор, а может, и нет, не потому; раздумывать об этом тоже некогда.

Даубарас… Я зачем-то уставился на ослепительно белые манжеты, выглядывающие из-под рукавов черного, отменно сшитого пиджака; в глаза ему я старался не смотреть, сам не знаю почему. Представитель Казис Даубарас; когда мы с ним виделись? О, давно, я вскинул глаза и соскользнул вниз по крахмальной груди – точно по снежной горке, где наверху чернели небольшая изящная «бабочка»; давно не видались… последний раз – тогда, в дождь… в дождь? Ну да, шел дождь – в сорок четвертом; шел дождь и гремел гром, а вы… а ты… Ты, Ауримас, вышел раньше, помнишь – играли свадьбу; ты ушел и вернулся в комнату близ своей службы; было темно, и шел дождь, хлестал вовсю, дождь дождь дождь; где-то стреляли – не то в Старом городе, не то в Алексотасе, грохотало – тут же, прямо над головой; кто-то что-то говорил – запугивал или успокаивал, надо бы вспомнить; ты пришел, еле-еле приплелся и камнем рухнул на диван, тот самый, на котором всего неделю назад лежал немецкий майор ветеринарной службы (вступив вместе со всей ротой в Каунас, ты нашел на столе еще теплую яичницу); рухнул и сразу же уснул тяжелым сном выдохшегося человека; а через два квартала отсюда, близ фуникулера, в другой квартире другого сбежавшего немца…

Эй, полно, полно, – кулак сам собой сжался, полно – Даубарас здесь; неужели ты не рад видеть его? Он выпустил твою руку, стиснув ее так, что косточки затрещали, и теперь здоровался с Сонатой; а она… О, Соната верна себе, разве я не знаю; и она знает себе цену, ей такое не в новинку; ишь как спокойно, даже, пожалуй, высокомерно – любуйтесь все! – протягивает она свою руку (ах, что за вздор!), будто, здороваясь, она делает величайшее одолжение Даубарасу – самому Даубарасу; а он – ах ты, господи! – берет эту руку за самые кончики пальцев, бережно, словно рука сделана из воска, и так преувеличенно учтиво склоняет голову и улыбается такой покровительственной улыбкой, что можно подумать, будто здесь английский губернатор приветствует принцессу Сиама; я громко потянул носом.

– А ну-ка, юноша, выше голову, – от Даубараса не укрылось мое движение, он выпустил руку Сонаты и повернулся ко мне; Соната ладонью поправила прическу. – Наш край цветет, как говорит поэт, и впору ль нам грустить? Рад снова видеть тебя, Ауримас! Молодец!

Он говорит это не мне – Сонате, да и смотрит больше на нее, чем на меня, хотя Соната, судя по всему, отважно выдерживает взгляд его карих, настойчивых глаз, – я и не знал, что она способна на такое; оказывается, способна; стоит и как ни в чем не бывало прихорашивается, будто на всем белом свете нет ничего важнее аккуратной прически; пожалуйста, пожалуйста, любуйтесь на здоровье, – словно говорило ее серьезное и такое красивое лицо, разрумянившееся от танца; красивое, да вот… Да вот только ледок этот в ее зеленоватых глазах, это столь неожиданное для меня равнодушие… и этот Даубарас… с его взглядом – напротив, так хорошо знакомым мне…

– А ведь я, честно говоря, уж и не чаял тебя встретить, – перебил он мои размышления (и в самое время, потому что я вздумал что-то сказать Сонате – и, вполне возможно, – не самое приятное). – Мне говорили, что со службы ты уволился, хотя мотивы твоего ухода мне как-то, знаешь, не совсем ясны.

– Я рабфаковец.

– Кто-кто? Не расслышал…

– Слушатель подготовительных рабоче-крестьянских курсов. При университете. Без всяких мотивов…

– Без всяких?

– Абсолютно.

Даубарас неодобрительно покачал головой.

– Без всяких? – переспросил он. – Зачем же тогда со скандалом… с хлопаньем дверей, если без всяких мотивов…

– Дверью я не хлопал.

– Ну, поспешил… Погорячился. А куда спешил – что, горит?

– Просто боялся опоздать на экзамены… А откладывать еще на год… или рассчитывать на блаженное «когда-нибудь»…

– Состариться боишься? – Даубарас подмигнул Сонате; та сделала вид, что не заметила; это придало мне храбрости.

– Боялся. И не я один. Вот и Питлюс в Вильнюсе тоже… и Юозайтис…

– Питлюс! – Даубарас выставил вперед подбородок – этим плавным, знакомым мне движением. – Ты на Питлюса не смотри, Питлюс у нас талант. Перспективный. Правда, и хлещет он будь здоров, но уж когда садится работать… Редактора друг дружке готовы глотку перегрызть из-за его творений – очерков этих, – с руками рвут, из кожи вон лезут, чтобы к себе залучить… Да он держится. Почуял, лихой скакун, вольное поле… грива дыбом – и поминай как звали… Еще бы – звезда есть звезда… Впрочем, что же это мы – ведь с нами дама… А вы что изучаете, коллега?

Он снова обратился к Сонате, как будто меня здесь не было; я отвернулся. Но и стоя боком к нему, я чувствовал, как его взгляд, быстрый и беззаботный, несколько раз щекотнул меня; возможно, от него усилилась резь под ложечкой. Я пожалел, что явился сюда, на торжественную имматрикуляцию, пожалел, а сам, хоть убей, не знал, что еще мог бы я делать, чем бы занялся; сочинять не тянуло. Как-то вдруг, ни с того ни с сего, погасло пламя, которое целую неделю сжигало меня; погасло вместе с отправкой письма в Вильнюс; то, что я писал, возвратившись с почты, было не более как остывший пепел былого горения. И виной тому, что я чувствовал себя вконец измотанным, выдохшимся, был нынешний вечер, и, возможно, Даубарас; он единым махом сорвал завесу с прошлого, и оно нахлынуло вместе со всеми старыми воспоминаниями, как прорвавший плотину паводок. Я вновь увидел себя, маленького взъерошенного мальчонку, уносимого течением, и его, Даубараса, стоящего на берегу; он держал над головой черный зонт, на нем был серый пуловер, шерстяной берет; вот он машет мне рукой и выкрикивает что-то издалека, наверное, по обыкновению, поучает; может, показывает доску, что плывет неподалеку, – чтобы я схватился за нее, или видит, как меня спешит подобрать лодка; к сожалению, ничего этого я не увидел. Передо мной был лишь Питлюс, еще один прибывший в Каунас представитель – Питлюс, и он разъяснял мне, как это будет скверно, если мы все в один прекрасный день уволимся с работы и ударимся в учебу – пусть из самых лучших побуждений, и был еще Даубарас, который одобрительно кивал, слушая эти доводы; «Питлюс может, Питлюс – это звезда»; сначала Питлюс, потом Даубарас; этот, брат ты мой, талант, ну а ты, не взыщи…

– Что же мы тут стоим, как колонны? – я встрепенулся от этого вопроса, а Даубарас продолжал: – По-моему, тут должен быть буфет… А в буфете там, смею надеяться, окажется и пиво… С позволения нашей уважаемой спутницы…

– Уж лучше самогон, – хрипло проговорил я. – Стакан самогона уважаемой нашей спутнице. По-моему, он тоже может здесь оказаться.

– Ауримас! – взорвалась она. – Хотя бы при людях…

– Ого! – заметил я. – Наконец я снова слышу эти ласкающие сердце звуки, которые весь вечер приводят меня в восторг…

– Подожди, – Соната грозно посмотрела – о, эти злые зеленые огоньки. – Ты, Ауримас, подожди!.. – В голосе ее послышалась дрожь. – И не то еще будет…

– Да ну?

– Увидишь!

– Тогда прости меня, раба недостойного…

Я даже зажмурился, прекрасно отдавая себе отчет, что пересолил, но не было у меня нынче сил держать себя в руках; я потупился и первым повернул туда, где находился буфет. Знакомый запах тушеной печенки явился для меня тяжким испытанием; нутро взвыло, как старый граммофон; услышали? Даубарас? Нет, похоже, что нет; он шел сзади, благовоспитанно пропустив нас с Сонатой вперед, как и подобает представителю, опекуну бедных студентов; Соната опять почему-то сердито взглянула на меня.

Мы сели за столик.

– Э, нет! – протестующе остановил меня Даубарас, видя, что моя рука безотчетно скользнула в карман и нащупала там единственный, да и тот одолженный, рубль. – Нет и нет, голубчик! – он погрозил длинным белым пальцем. – Что мы пьем?

Эти слова относились к Сонате, так же как и предупредительный, весь внимание, взгляд его карих глаз; куда уж мне до него…

– Или едим… – брякнул я.

– И едим, разумеется! Студент всегда голоден, – Даубарас кивнул головой. – Пьем и едим – чин чином. Уже ради одних прекрасных воспоминаний о прошлом мне полагалось бы…

– Вы… о чем? – насторожился я.

– Не о тебе, не бойся, – он посмотрел на Сонату, которая беззаботно разглядывала зал. – О былых студенческих днях. Gaudeamus igitur – пока не угодил за решетку…

– Вы сидели в тюрьме? – полюбопытствовала Соната; мне и в голову не приходило, что она слушает его так внимательно.

– Довелось, – Даубарас улыбнулся.

– И долго?

– Как следует.

– Вы такой молодой!

Принесли пиво. Даубарас заказал еще печенья и лимонаду, потом достал кошелек и заплатил…

– Да что же это я, старый склеротик! – спохватился он. – А поесть? Официант, подождите! По отбивной на каждого. По самой большой, – он опять повернулся к нам; лицо его и впрямь выглядело смущенным. – Обожаю, знаете ли, холодные отбивные. Еще с войны…

– Отбивные… с войны?.. – протянула Соната.

– Представьте себе – отбивные. Именно холодные отбивные.

Он опять улыбнулся – то ли нам, то ли сам себе, я не разобрал, и взялся за отбивную; я смотрел, как энергично работают его челюсти под выбритой до синевы кожей, как старательно жует он жесткое, темное мясо; потом он выпил пива; на губах осталась пена, она еще больше подчеркивала красивый изгиб рта, его сочность; от всего облика Даубараса веяло здоровьем, молодостью и мужеством. Я-то его знал, можете не сомневаться; и знал, пожалуй, лучше, чем кто-либо из присутствующих; и в то же время я отдавал себе отчет, что до конца, полностью я не постиг его; это мне и мешало быть искренним, непринужденным, естественным; а тут еще и Соната… Даубарас явно произвел на нее впечатление – я уловил и это; на нее не мог не подействовать его настойчивый, волевой взгляд, выражение высокого достоинства на лице, его манеры, учтивое обращение… И я вновь ощутил давнее превосходство Даубараса, которое физически угнетало меня, как взваленная на спину свинцовая глыба – давило к земле; и это чувство вновь напомнило мне, что он позволил мне тогда выиграть; сам не знаю почему, едва лишь увидев его, я ощутил полное свое ничтожество, мизерность, почувствовал себя жалкой былинкой у дороги, прахом, серым камешком – пинайте кому не лень. Он всегда был мужчиной, этот Даубарас, он был широкоплечим, статным, на нем всегда отлично сидел костюм, и он всегда улыбался – снисходительно-высокомерно, будто заранее знал все, что ему скажут; а я, мальчишка, тощий, взъерошенный, бледный и пришибленный, который хоть и может сыграть в пинг-понг, да… что в этом толку… Словом, я сидел как на иголках, хоть Даубарас и прикидывался откровенным и беспечным – именно прикидывался, поскольку в его понимающих глазах я прочел если не презрение, то, по крайней мере, укор; трудно было понять, чем я заслужил такое отношение; я тоже отхлебнул пива.

– Итак, учимся… – снова заговорил он после того, как дожевал свой кусок и аккуратно вытер платком губы; Соната, изящно придерживая печеньице двумя пальцами, молча ела. – Что ж, по сути дела, правильно… если не вдаваться в подробности… Социализму нужны образованные люди… А дальше что?

– В каком смысле дальше?

– Курсы – это только средняя школа. И никакой специальности…

– А, – я покраснел. – Дальше – видно будет…

– Стало быть… мечтаем?.. – Даубарас провел пальцем по стеклу бокала. – Витаем в облаках?

– В облаках? Нет, зачем же…

– Не в облаках? Неужели еще выше?

– Наоборот – ниже. На земле я, всегда на земле. Да вам это, наверное, не так уж интересно.

– Почему? – Даубарас пожал плечами. – Все мы, дружок, одним миром мазаны, да все по-разному. Я это к тому, что надо бы что-нибудь более определенное… после курсов… ведь ты не красна девица… инженерное дело или, скажем, экономика…

– Или медицина…

– Или медицина, – кивнул Даубарас; он не понял иронии; да и откуда ему было понять – сегодня я острил из рук вон плохо; просто хотелось чем-нибудь досадить Сонате. – Или медицина… Раз уж отбился от общественной работы… то есть с гуманитарными науками расстался… раз уж меняешь профиль, то, по крайней мере, на что-нибудь существенное… в духе времени…

– Ясно!

– Ничегошеньки тебе не ясно, милый друг. Ни капельки… Учти, я тебе добра желаю…

У меня защипало в горле.

– Знаю! – воскликнул я. – Вы уже говорили мне это… что не по мне это… что талант – это другое дело… помните, тогда… в тайге… – Я словно захлебнулся этими своими словами.

– Что ты, что ты! – Даубарас махнул рукой. – Говорил… Мало ли что… Кто мог знать тогда, какие откроются возможности, какие способности обнаружатся у каждого из нас? Этого бы и сам Маркс не предугадал…

– Но вы говорили…

– Стоит ли теперь вспоминать все это…

– Кое-что не мешало бы… хотя бы это «не по мне»…

Я снова захлебнулся, теперь уже по-настоящему, и закашлялся, как-то по-старчески, содрогаясь всем телом; Соната резко повернулась ко мне; глаза у нее были широко раскрыты, в них стоял страх.

– Не по тебе? – спросила она. – Что не по тебе? О чем это вы тут…

– О, это секрет! – игриво улыбнулся Даубарас. – Большущий мужской секрет… – он побарабанил пальцами по столу; пальцы были белые, длинные, с опрятными, ухоженными ногтями; я поспешил спрятать свои руки под стол. – Правда, Чехов был врачом, а Майронис… священником… Главное, Ауримас, это то, что оттуда нет пути назад.

– Вы это… по себе?

– Нет пути… – повторил Даубарас и еще побарабанил пальцами, теперь уже не так сильно; Соната недоуменно глянула на меня.

– О чем вы говорите?

– О любви, моя милая, – ответил я и отпил большой глоток из бокала. – О Тристане и Изольде. О верности, которая в наше время – редкость. Довольна?

– Тобой – нет.

– Ох, поищи себе получше.

– Спасибо за умный совет, – Соната тряхнула кудрями; они волнами упали на ее округлые плечи. – Непременно воспользуюсь, хоть и не думаю, что тебе оттого будет лучше… А покамест я иду в зал, понял? Танцевать. Вдруг кто-нибудь да сжалится над моей молодостью и пригласит на английский вальс… А подслушивать ваши секреты…

– Однако, коллега, – высокопарно обратился к ней Даубарас, – вы еще не допили свой бокал…

– Я не пью пива, – Соната холодно произнесла эти слова, в глазах ее промелькнули две зеленоватые вспышки. – А лимонада не хочу.

– О, шампанского тут, к сожалению…

– Нет, нет! – она замотала головой. – Ничего мне не надо. Совсем ничего. Спасибо вам. Спасибо.

Она встала и удалилась, четко постукивая каблучками о паркет; сидящие за столиками проводили ее до самой двери откровенно любопытными взглядами; и Даубарас – тоже.

– И где же ты такую откопал? – спросил он простодушно, будто напрочь позабыл, о чем мы с ним только что беседовали. – Ах, хороша, черт возьми! И небось себе на уме. Такие всегда себе на уме.

– Какие? – чуть было не спросил я, но не решился, взял бокал и выпил его залпом. Я понимал, что с моей стороны было не очень-то порядочно не пойти с Сонатой в зал; я даже не сделал попытки ее удержать; но оцепенение, сковавшее меня еще там, на балконе, продолжалось, и оно вынуждало меня поступать наперекор своему рассудку и желанию; тот, другой Ауримас – я снова ощутил его присутствие; снова заметил в себе былое негодование, вовсе не нужное мне, застарелое, давнее, которое я, видимо, все еще влачил с собой и которое, – правда, безуспешно, – пытался подавить весь нынешний вечер; эта давняя ярость была жива, она все еще теплилась под серой золой сознания – то затухая, слабея, то вновь взметаясь неистовым пламенем; встреча с Даубарасом как бы плеснула керосину на теплящиеся уголья. «Что ему надо? – думал я, двигая перед собой пивной бокал; он был граненый и тяжелый. – И где он ошивался все это время?» Я и сам удивился такому вопросу – где? Тебе-то что за дело, милейший, где я был, ты по мне не соскучился, а уж я по тебе – и подавно; и не ошивался; занятия, стажировка, практика – не твоего ума дело, где да как; я – из других сфер, милейший, и лучше не спрашивай, где да что я поделываю; я представитель, а ты рабфак, понял? Ну, мы, конечно, знакомы, не спорю, – да какая разница; ты в моем представлении все тот же шустрый продавец газет, у которого я купил «Эхо» – там, в подвале, у библиотеки, и который попросился на один сет в пинг-понг – тот первый сет; да, ты его выиграл, братец, да сам же и испугался; ни с того ни с сего обыграл меня, Даубараса, и, понятное дело, перепугался… Ну что ж, ничего, ничего, сказал он, Даубарас, и положил тебе руку на плечо – тяжелую, точно свинцовая глыба; ты и сейчас ее чувствуешь; я позволил тебе – тогда, в тот первый раз, – позволил выиграть; так что, милый мой, это уж слишком… ты для меня все тот же, дружочек, съежившийся и пришибленный – выигрываешь ты или проигрываешь. – Пусть такой, но будьте уверены, это ничуть не тревожит меня, не моего ума дело все эти ваши сферы. Зато мои – не про вашу честь… не про вашу, Даубарас… Представитель Даубарас чувствует себя здесь, в дешевом студенческом буфете, явно не в своей тарелке, а тем более в гомонящем, бурлящем зале, где надо прокладывать себе дорогу локтями; хорошо ему бывает лишь там, в президиуме, за столом с зеленым сукном, рядом с ректором и прочим начальством; куда же нам… И не забывай; в жизни все поделено и распределено – ты слышишь, дружок, и каждый, надо полагать, получает то, чего он стоит или что может взять; Даубарас может больше. И убиваться по этому поводу, думаю, не надо – каждому свое, по Сеньке и шапка; то есть по Казису Даубарасу; разве не хватит с тебя и того, что мы оба снова сидим за одним столом и даже пьем пиво; пьем и беседуем: мы оба – вдвоем; двое таких знакомых и в то же время совсем незнакомых людей; платит, по обыкновению, Даубарас.

– Еще? – спрашивает он и, не ожидая ответа, подзывает официанта, помахивая зеленой бумажкой.

И это мне не понравилось – что платит Даубарас; это еще раз подчеркнуло его извечное превосходство, которое всегда угнетало меня и вынуждало выискивать в себе какую-нибудь существующую или мнимую вину; найти ее, как я заметил, бывало нелегко, а сегодня тем паче, после такой ночи, такого дня и вечера; это прямо-таки бесило меня. Я мрачно затряс головой.

– Нет. Я только хотел спросить…

– Спросить? Ради бога, изволь…

– И вы ответите честно?

– Можешь не сомневаться. Разве я когда-нибудь…

– Нет, что вы! – я перебил его; я не хотел этих слов. – Вообще-то я здесь посторонний… И, как знать, может, и права не имею спрашивать… Но меня давно мучает… не дает покоя…

– Что же тебе не дает покоя?

– Почему вы бросили Еву?

– Еву?

– Да.

Мне показалось, будто в его глазах мелькнул испуг, в холодных, спокойных глазах Даубараса; тусклая искорка едва вспыхнула, как тотчас угасла; пожалуй, не надо было спрашивать, мелькнуло у меня; это и нагло, и глупо, и бестактно – спрашивать о Еве; слишком по-мальчишески – так, знаете, безапелляционно; но дело сделано: почему вы бросили Еву; да, quod feci, feci…[4] Это опять же его слова – quod feci, feci; глубоко же въелся в меня этот пинг-понг – обезьянничаю; кое-чему я правда у него научился, не спорю; теперь я буду ждать ответа… Буду, потому что Ева… потому что Даубарас… Я даже напрягся весь в ожидании ответа, застыл камнем – до такой степени важно мне было узнать, что он ответит; мне казалось, что этого ждали все находившиеся в буфете, – что ответит мне Даубарас; и они, по-моему, примолкли в ожидании, беззвучно шевеля губами.

– Еву? – расслышал я немного погодя, откуда-то издалека. – Еву… Я ее не бросал.

Они разговаривали, эти люди в буфете, что-то болтали, склоняясь над своими бокалами и быстро-быстро шевеля губами; они даже размахивали руками; и выкликали – громко, на весь зал; отчего же мне представлялось, что все они молча наблюдают за нами?

– Не бросали?

– Разумеется, нет.

– Вы живете с ней?

– Нет… но…

Даубарас окинул меня медленным испытывающим взглядом; удивление исчезло из его глаз – тот тусклый свет, мелькнувший всего миг назад, страх; там снова было спокойствие, которое имело такую силу надо мной, так сковывало мою волю; увы, мы были знакомы, тут уж я ничего не мог поделать. И он это знал, Казис Даубарас, – что я боюсь его и что ничего не могу поделать; он представитель, я рабфак; при желании он мог бы предложить партию в пинг-понг, как уже предложил пива, а больше… Остается только удивляться, как ты, милейший, затеял весь этот разговор – ты, здесь, да еще сегодня, – после столь долгой нашей разлуки; да кто ты, в конце концов, такой, а? Как, по-твоему, для слушателя подготовительных курсов не дерзковато ли?

– Не живете? Тогда – как же?..

Будто обухом по голове, правда? «Как же?» Разве это не касалось одного Даубараса, исключительно лично его? Или и его, Глуосниса? «Как же?» Да так, дружочек: Даубараса не донимали расспросами даже тогда, когда направляли учиться; не интересовались; послали и все, пока уймутся разговоры; а ведь знали, ведь…

«Как же?»

Да так: не твоего ума дело, друг любезный; нос не дорос спрашивать о таких делах, – я, казалось, своими ушами слышал, как он произносит это, хотя губы его были по-прежнему плотно сжаты – как и в тот раз, когда он, бросив гостей в доме близ фуникулера, ворвался ко мне; когда приволок с собой Еву; толкнул дверь, глянул и помчался вниз; гулко стукнула парадная дверь… а назавтра… когда мы встретились… неужели, сказал он, неужели, братец ты мой, это правда, что ты ее… Дальше и думать не хотелось, все было шиворот-навыворот и никаким объяснениям не поддавалось, потому что с Евой меня ничто не связывало, но в ту свадебную ночь Ева, оставив и его, Даубараса, и всех гостей… Нет, нет, это слишком далеко от нынешнего дня – и опять же нереально и зыбко; да весь этот разговор я, пожалуй…

– Как, ты не знаешь? – Даубарас вздохнул и придвинул ближе к себе бокал. – Ничего не знаешь? Мы разошлись.

– Это знаю.

– Тогда в чем дело? Развелись, и все.

Все? К чему эта ложь, Даубарас, ведь я знаю: не все. Что, так вот и поставим точку и предадим все забвению – мы с тобой, такие знакомые и такие незнакомые, мы с тобой такие…

– То-то и оно, я слышал…

– Что ты слышал?

– Что ребенок… малыш…

– Ребенок? – Даубарас нахмурился и оттолкнул от себя бокал; тот стукнулся о тарелку. – Какой еще ребенок? Ты что-то путаешь, мил человек.

– Нет же, – промямлил я. – Не путаю. Тот, о котором Ева… который должен был…

– А-а… – Даубарас снова вздохнул. – Он не родился.

– Не родился?

– Нет, представь себе. В психбольнице нет родильного отделения, Ауримас… Ты же понимаешь, дети больных матерей…

– Матерей?

– Да уж, не отцов, разумеется… – улыбнулся Даубарас; его улыбка была печальна, как и его голос. – При чем тут отец… если именно мать… Медицина не допускает… Не имеет права… – он снова нахмурился и склонился над столом; мне вдруг почудилось, что Даубарас изрядно состарился – за эти несколько лет, пока мы с ним не виделись; ему тоже, надо полагать, приходилось нелегко. – Это трудная тема, дружок. И для меня труднее, чем для кого-либо. Ты бы мог это сообразить.

– Я стараюсь понять, но… я не знал…

– Ладно уж, ладно… не злиться же мне на тебя… если уж тогда не злился… в ту ночь…

– Тогда было не за что…

– Ну, а теперь – тем более. Мы с тобой старые знакомые… товарищи… А между старыми друзьями..

– Конечно, я зря…

– Брось! Наболело – я понимаю. У тебя небось тоже не райское житье… Ведь зачем встречаются люди – чтобы поговорить, излить душу… Давай лучше выпьем еще пива. Основательно, по-мужски… как когда-то собирались… Официант, два портера… а то и все четыре… прямо из бочки!

Мы опять о чем-то заговорили – не припомню, о чем именно; кажется, Даубарас рассказывал о Москве и о школе, в которой учился; видно было, что он охотно беседует об учебе, Москве, своих товарищах, с которыми он возобновил знакомство, о новых друзьях; гораздо охотнее, чем о том давнем лете, той ночи, чем о Еве; то-то дружочек, одни иностранцы, сплошь иностранцы в этой школе – не всякого туда направят; наука не обуза – за год поднаторел в английском; I can read English only with the help of a dictionary[5], все начинают с этого; но это уже больше, чем ничего, мой друг; в Каунасе? Не-а, в Каунасе он работать не собирается, Каунас для него только эпизод, его ждет не дождется центр, сам товарищ… э… товарищ просил быть поблизости, чтобы в любой момент можно было проконсультироваться, – не отказывать же? Творчество? Да, дружок, тут ты угодил в самую точку – это важнее всего… Но опять-таки – всегда ли мы можем выбрать себе путь? И право на выбор у нас есть далеко не всегда (он пристально глянул на меня); и, понятно, не у всех… вот у него, например… К сожалению, мы еще не построили общества, которое было бы в состоянии удовлетворить все потребности личности… А по сути дела, как товарищ… э… товарищ решит, так оно и будет, я солдат… какой мне окоп народ…

Солдату нужны сны – вдруг вспомнилось; нужны, нужны, нужны; и Гаучасу, и мне… и… и, возможно, Даубарасу – вот ведь как разумно он рассуждает, и представителю Даубарасу, я знаю, – хоть он и скрывает свои желания за темной завесой насупленных бровей, нависших над проницательными карими глазами; за всеми этими красивыми словами; хоть он и распространяется больше о своем знаменитом товарище, чем о себе самом, – ему жаль снов!

– А роман? – вдруг спросил я. – Вы все время собирались… И Грикштас мне когда-то…

– Грикштас? – Даубарас сразу отчего-то сник. – Разве Грикштас – пример? Вздумал поэтом стать, но… прости меня, даже приличным журналистом и то… Ты видишься с ним?

– Куда мне… с суконным рылом…

– Ошибаешься, голубчик, – Даубарас медленно оглядел меня; по-моему, он слегка воспрянул духом, когда разговор пошел по новому руслу. – Журналист бы из тебя получился. И вполне, быть может, сносный. Я это чую, голубчик.

– Да, но ведь я…

– Знаю, знаю: писатель! – Даубарас улыбнулся. – Чистое искусство. Сновидения.

– Сновидения?

– О да – иллюзии. И почет, почет, почет!

– Ой, что вы!.. – я испугался. – Но я… все равно…

– Все равно?.. Ты – все равно… И пятый, десятый – все равно… всем вам – все равно!.. А работать кто будет? Пахать, сеять, печь хлеб? Строить заводы? Кто бандитов будет ловить?

– Конечно, если понадобится…

– Все хотят поверху летать… Хотят лавров… а лебеду дергать… делать черную работу, будничную, но для социализма жизненно необходимую… ищи дураков…

– Простите, а как же вы… – сорвалось у меня. – Тоже не очень-то насчет лебеды… и Питлюс, который тоже ушел из кадров, и…

– Я? У меня, Ауримас, орбита…

– Ясно, ясно – другая…

– Поверь, Ауримас, иногда я горько сожалею об этом…

– О чем? О том, что у вас – другая орбита?

– Что не могу, как все… Как ты или любой другой…

– Вы могли бы вернуться… из этой школы… но по-другому. На другую работу. Вернулись бы, засели бы за книгу. И этот ваш товарищ одобрил бы, если бы вы… серьезно…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю