Текст книги "Том 4. Солнце ездит на оленях"
Автор книги: Алексей Кожевников
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 33 страниц)
Шел месяц июль, самая страдная для оленей – «комариная пора». На болотах, мшарах и всяких других непросыхающих местах, нагретых летним, незаходящим солнцем, расплодилось столько комаров, что прозрачный воздух Лапландии посерел от них, ясные голубые дали, озера, реки стали казаться задымленными. Густым туманом заволакивали комары оленей, плотно, один к другому, усаживались по всему телу. Было похоже, что на оленей надели еще шкуру, на всех одинаковую темно-серую, под которой исчезло яркое природное оленье разномастье с веселыми пятнышками и крапинками. Злодеи забирались в рот, в нос, в уши, жалили тысячами уколов, тысячами жадных хоботков тянули кровь, доводили оленей до остервенения, до безумия.
Колян надел на голову сетку-накомарник. А у оленей нет таких верных средств против комаров, много ли достанешь копытами, рогами и куцым хвостом: у них единственное мало-мальское спасение – забраться в воду, в горные снега или бежать против ветра.
Стадо Коляна, как и все прочие в это время, упрямо пробиралось к морю. Упрямо, но не прямо. В тот час, когда вышли из становища, дул свежий северяк. Олени двинулись навстречу ему. В комариную пору они стараются идти против ветра, который отгоняет комаров. Поход часа два тянулся благополучно и безостановочно. Впереди шла «колокольная важенка», по бокам стада, не давая разбредаться ему, бежали собаки, позади ехал Колян и напевал новую, навеянную походом песню:
Я теперь настоящий пастух.
Как бы широко ни разбрелись олени,
Как бы громко ни разговаривали водопады и речки,
Я все равно слышу звон колокольной важенки,
Я теперь настоящий пастух.
О-го-го, хорошо, весело жить!
Северяк стих, налетели комары, и олени кинулись в разные стороны – одни к горам, другие к озеру. Колян на своей упряжке и собаки долго гонялись за ними, пока собрали всех в озеро, куда зашла «колокольная важенка».
Колян решил воспользоваться передышкой: развел костер, повесил над ним чайник, упряжных оленей отпустил покормиться. Но чайник не успел вскипеть, как «колокольная важенка», почуяв новый ветерок, выскочила из воды и пошла против него. За ней потянулось и все стадо. А Коляну пришлось срочно заливать костер, выплеснуть недокипевший чай, ловить упряжку.
Ветер дул не с моря, и стадо сильно отклонилось от нужного пути. Еще немного, и вернулось бы на то место, где стояли куваксы доктора и Герасима. Колян уже заметил дым этих кувакс, помахал ему руками и сказал: «Здравствуй!»
Но ветер снова затих, и олени побежали от комаров к недалекой горе, которая поманила их прохладой из ущелий, где еще лежал снег. На пути встретилось болото, затянутое ярко-зеленым мхом, густо забрызганное яркими цветочками, похожее на травянистую поляну, как сестра на сестру.
Колян знал предательскую красоту таких болот – под моховой покрышкой стояла глубокая вода, дно было илистое, вязкое. Он остановил упряжку: пусть отдохнет и покормится, а сам, кликнув лаек, пошел заворачивать стадо, уже чавкавшее ногами по болоту.
Шел осторожно, не ступая, а двигая ногами, как на лыжах, порой ложился и полз. Зыбкие мхи качались, оседали, и под ними булькала вода. Каждый миг тенета мхов могли разорваться, и Колян навсегда нырнул бы под них. Иногда, опираясь на хорей, он прыгал с кочки на кочку, а вокруг стояли бездонно-темные глуби.
С каждой переменой ветра стадо меняло свое направление, забиралось во всякое озеро и речку, чтобы смыть комаров, по каким-то соображениям, непонятным Коляну, иногда неожиданно останавливалось, а потом так же неожиданно снова продолжало свой трудный, капризно причудливый путь – с забегами в сторону, возвратами назад, хитрыми завитушками. Быки и бездетные важенки рвались вперед, важенки с телятами отставали. По пятам у них, прячась за кустами, камнями и болотными кочками, шли волки.
Колян постоянно был возле стада: удерживал торопливых, подгонял отстающих; заслышав лай своих оленегонок по волкам, хватал ружье и бежал туда. Не дни, не часы, а даже минуты спокойной, беззаботной жизни выдавались редко. Если олени стояли в озере и не требовали хлопот, Коляну надо было промыслить рыбы, дичи, сварить еду, вскипятить чай. На сон по-домашнему совсем не оставалось времени, и Колян делал это по-дорожному, в санках, убаюкивая сам себя:
Пастуху-лопарю не годится спать целиком,
Надо сразу и спать и глядеть за оленями,
Вот поэтому мать-земля
Уродила меня из двух половинок.
В каждой – глаз, в каждой – ухо, рука…
На одной половинке, если надо, усну,
А другой в это время оленей пасу.
Не разом, не просто, но Колян все-таки научился этой пастушеской жизни.
Чем ближе к морю, тем чаще стали показываться олени других хозяев, потом они начали примыкать к стаду Коляна, и так набралось столько, что везде, куда хватал глаз, торчали оленьи рога. Как ни старался Колян держать свое стадо в одной кучке, оно в конце концов растворилось в массе чужих. Все реже и реже мелькали перед ним знакомые рога. Он по-прежнему ехал о край стада, где особенно зловредничали волки. Сохранить всех, конечно, не мог, но спас немало оленьих жизней.
Вдали на темно-сером каменистом краю тундры показалась узенькая полоска золотистых гребешков, которые резво прыгали, будто разыгравшиеся телята. Олени прибавили шагу. Полоска удлинялась, ширилась и скоро распахнулась неоглядным взволнованным морем, где каждую волну украшала пышная грива пены, пронизанной солнцем. Измученные комарьем, олени прямо с ходу бросились в море и потом, омытые, забрались на береговые камни.
Отпустив в море быков, на которых ехал, Колян согбенно, как больной, доживающий последние дни, присел на санки. Надо было крикнуть морю «здравствуй!», спеть что-нибудь об удачно закончившемся походе, но Колян так устал, что ничего не мог. Когда вздумал позвать собак, то губы и язык отказались шевельнуться. Он сидел одной половинкой к морю, другой – к горю, которое вынес на многоверстном пути, и думал, как выглядел бы этот путь, если бы его сделать зимой, прочертить санками на снегу, и как назвать ту запутанную фигуру. Для такой запутанной, пожалуй, совсем нет имени.
Немного отсидевшийся, но еще не способный набрать дров, развести костер, сварить еду, Колян прислонил к камню хорей, накинул на него облезлую оленью шкуру – получилась самая простецкая кувакса – и заполз в нее спать.
Спал долго, крепко и видел хороший сон, что спит и это можно. И проснулся оттого, что вполне насытился сном.
Для всех наступила привольная, спокойная жизнь. Неподалеку были широкие ягельные пастбища, а у самой воды, куда залетали брызги морского прибоя, росла самая любимая у оленей солоноватая трава. Вдали от моря лапландская земля и все, что растет на ней, бессолое.
С моря часто дул резвый ветер, начисто отгоняя комаров и мошку, а когда стихал, олени спасались в воде. В приморских озерах и устьях рек кишела рыба, густо гнездилась птица. Олени зажили всяк по себе, один в море, другой на пастбище, и стада так перемешались, что Колян уже не пытался собирать свое в одну кучу. И охранять всех, собравшихся к морю, тоже не хватало сил. Он поставил шалаш при небольшом озерке, ловил сигов, хариусов, стрелял куропаток, диких гусей, уток, в свободное от «домашнего хозяйства» время играл на своей однострунной музыке.
Видя, что хозяин упорно не дает им никаких приказаний, лайки тоже занялись собой: охотились, играли, жирели, но, почуяв медведя, волка или еще какого врага оленей, немедленно всей сворой летели на него.
Полярный день отстоял свой срок, вернулись ночи, восходы и закаты солнца, утренние и вечерние зори, стали показываться луна и звезды. Ясная погода сменилась дождливой. Комары погибли, но сильней расплодилась мошка. Эта пакость хуже комаров: если от тех кровососов можно закрыться сеткой, то мошка свободно проползает сквозь нее. При тихом ветре, бессильном отдуть мошку, и при полном затишье Колян разводил особо дымный костер из сырого валежника, на охоту и на рыбалку брал чадную, смрадную головню.
В общем, жизнь у моря поглянулась ему, и довольство вылилось в такую песню:
Живу я у Белого моря.
Со мною живут две любимые сестры:
Дорога и песня.
В дороге мне лучше поется,
А с песней мне легче идется.
Счастливо живу я у моря.
В сентябре начались заморозки. Мошка погибла. В один из дней все олени, как по сговору, двинулись от моря в глубь Лапландии, где проводили зиму. Колян заарканил и запряг первых попавшихся под руку быков – своих поблизости не оказалось – и поехал рядом с оленным потоком, высматривая в нем уши с меткой Максима.
Олени шли то равнодушно, то пугливо: все они были чужие. Лайки беспокойно крутились возле Коляна, не зная, за кем бежать, кого искать, и он не знал, куда послать их. Его олени потерялись бесследно в огромном сборном стаде, как дождевые брызги в море.
Колян переживал скверное чувство: а вдруг его олени ушли всем стадом в другую страну, либо разбрелись поодиночке, либо утонули, либо волки сожрали их. Не увидев со стороны ни одного уха с меткой Максима, он повернул свою упряжку в гущу оленьего потока. Но где бы ни показывался, возле него сразу становилось пусто. Олени вообще пугливы, а тут за месяцы вольной жизни отвыкли от людей, от собак и стали еще пугливей.
Гораздо удачливей его оказались собаки. Более подвижные, изворотливые, чем упряжка из трех рогачей, они помчались обнюхивать и оглядывать стадо поголовно. Набегая на своего оленя, принимались лаять. Несколько раз Колян подъезжал на лай и всегда убеждался, что собаки не обманулись. Затем перестал ездить, собаки и без того неутомимо продолжали свой розыск.
Верст через сто олени нашли богатые пастбища, удобные для жировки, и перестали спешить, а паслись, жадно пожирая мягкий, смоченный дождями ягель. Постепенно голову за головой Колян собрал там свое стадо. Но вскоре увидел, что старался зря: начались оленьи свадьбы и стадо вновь рассеялось.
Гуляющие быки сделались другими, будто, назло всем, кто-то подменил их: перестали охранять и себя и стадо; вместо того чтобы держать его кучно, отбивали важенок и убегали с ними в сторону; меж собой затевали драки; некоторые кидались на собак, даже на Коляна. Переменились к худшему и важенки: стали непослушны, забыли своих телят и всякую осторожность.
Все это тут же учли волки, стали нападать чаще, нахальней. Нет, не зря покойник Фома много раз внушал сыну: если хочешь узнать волка, спроси про него у оленя, а если хочешь знать оленя, спрашивай про него волка. Пригодилась наука Коляну. Все лето он особо охранял телят: их считали волки самой легкой добычей. И вдруг волки пошли на всех оленей без разбора, даже особо часто на влюбленных быков и важенок, ставших от любви беспечными, хуже телят.
Для Коляна и его верных помощниц-лаек пора оленьих свадеб была, пожалуй, трудней, тревожней, чем комариная. На них легла вся борьба с волками и другими оленьими извергами, они опять не видели ни сна, ни отдыха, кружились, наподобие незаходящего солнца.
И Колян пел:
Чем отличен оленный пастух от полярного солнца?
Солнце только однажды в году незакатно.
А пастух три поры не заходит в свой дом:
Месяц весной, когда телятся важенки,
Два месяца летом, в комариное время,
И месяц осенью, в пору оленной любви.
Если хочешь стать лучше солнца —
Иди в пастухи!
…Тем же путем, что Колян, Максим добрел до летней стоянки рыбака Герасима и там узнал, что парнишка ушел к морю, а русские женщины и доктор забрали куваксу, которую оставил Колян, и уехали от заморозков в Веселые озера. Максим разминулся с ними где-то.
В Лапландии ведь много дорог – у каждого своя дорога: «иду как хочу».
Уже не раз ударяли крепкие заморозки, дожди сменялись снежной порошей, снег – дождями. Скоро эта пора – не зима, не лето – кончится. Максиму надо искать оленей и отправлять русских в Хибины.
Пролежав два дня в куваксе Герасима, Максим снова побрел, теперь прямо к морю. Туда придут другие хозяева, и начнется имание оленей, то есть каждый будет арканить своих и убирать из общего стада в отдельное. На остановках старик нарочно разводил костер с большим черным дымом. Вскоре несколько имальщиков набежали на этот дым. Дальше Максим пошел с ними.
Однажды дым поднялся совсем недалеко от Коляна, и парень тотчас пошел на него. Имальщики – шесть человек – сидели плотно вокруг костра, который не хотел разгораться, а только чадил, и разговаривали, как расшевелить его.
– Осина, – пренебрежительно сказал один.
Другой добавил:
– Осипа – не дрова без керосина.
– А у Максима, говорят, и одна осина горит жарче керосина. Ну-ка, дядя Максим, покажи нам, дуракам! – сказал третий.
Максим придвинулся близко-близко к столбу дыма и начал перебирать сучочки, тлеющие в его основании.
Тут заметили Коляна, подошедшего с одним тихим словом «здравствуйте». Встретили его также однословно: «Здравствуй!» – но приветливо, стеснились еще плотней и освободили место. Он сел. Максим и в самом деле быстро разжег костер, затем сощурился сквозь дым на Коляна, поднялся, как перед важным гостем, протянул ему обе руки:
– Иди ко мне, иди! Я давно ищу тебя. – И, когда парень тоже поднялся, крепко обнял его и сказал прочим имальщикам: – Это Колян – мой пастух, мой друг.
Все поглядели на него с интересом. Они уже много раз слышали про него: Колян, которого угнал в Хибины злой солдат; Колян, которому напророчил колдун смерть; Колян, у которого недавно умер отец; Колян, который увез двух русских женщин и о котором рассказывали у всех лопарских костров. За ужином ему дали первый, самый большой кусок оленьего мяса: ведь он тот Колян, которого жалели все лопари.
После ужина Максим с Коляном отошли в сторону поговорить. Им светил месяц, почти полный, чуть-чуть только примятый с одного боку, вроде оленьего копыта. Морозило. Под ногами похрустывал леденеющий ягель, точно жевал кто-то сухари.
– Плохо глядишь за олешками, плохо, – начал разговор Максим. – Я всех твоих переловил.
Заметив в его голосе добродушие и шутливость, Колян отозвался тоже шуткой:
– Моих и покойник поймает. Ты своих перелови!
– Уже поймал шесть голов. Ну как был-жил?
– Как ты жил-был? Как ушел из Хибин?
Старик закурил трубку – без трубки у него и речь не лилась и все другое не делалось толком – и рассказал, что получилось в Хибинах. Потом рассказывал Колян: как ехал, какие были происшествия в дороге. Максим, слушая, поддакивал ему, будто ехали вместе:
– Верно, правильно, было так.
– Откуда знаешь, видел тех русских? – спросил Колян.
– Нет, не видал. От тебя знаю.
Парень оторопело и недоверчиво уставился на него: шутит, а вроде и не шутит.
– Ты совсем не умеешь ходить. Куда идешь, кого ведешь – все рассказал дороге. Хорошо, начальник не послал погоню. Ты ходи, чтобы дорога ничего не знала. Ты иди, а дорога пусть спит: бай-бай, не видит, не слышит и потом ничего не помнит, ничего не расскажет.
– И что же увидел ты на дороге? – спросил Колян.
– Много.
Вот подошел к реке, в которой тонула Ксандра, оглядел берег. Небольшие вмятины голой земли рассказали, что недавно лежали на них валунчики, а потом их сбросили: которые поближе к водопаду – в него, а другие – на переправу. Бросали малые, слабосильные люди – взрослый, сильный не стал бы собирать валунную мелочь, – и Максим решил: бросали Колян и Ксандра.
– Было такое дело? – спросил он.
– Было.
На другом берегу, в стороне от переправы, нашел след костра, и этот след поведал новую историю. Если бы Колян и русские женщины переправились благополучно, они, конечно, сделали бы небольшой привал у переправы, где было давнее привычное место с хорошими плоскими камнями для очага. Но они выбрали другое место, искали новые плоские камни, когда в лапландской валунной земле такие нелегко найти. Что понудило их? Дрова для большого костра. Значит, они сильно промокли, может быть, тонули, а потом долго сушились.
– Так было, тонули? – сказал торжествующе Максим, видя по глазам Коляна, что угадал правду. – Кто тонул?
– Ксандра.
На особо каменистых местах, где человеческие ноги, деревянные полозья санок и оленьи копыта не способны сделать явные отметины, след Коляна терялся. Тогда Максим угадывал его по другим знакам. Однажды нашел маленький клочок газеты и прочитал его, хотя не знал ни одной буквы. К неграмотному лопарю газета может попасть только случайно, редко, и, если попадет, он никогда не бросит ее, а истратит на закурку либо на растопку. Значит, выбросил грамотный, русский, кто часто имеет газеты и совсем не ценит их. А таких, кроме Ксандры с матерью, тут давно не проезжало, значит, газету оставили они.
В другой раз заметил тоненькую паутинку, всю усыпанную мелкими капельками росы. Вроде жемчужной нитки, она обнимала темный щербатый камень. Максим снял ее. Нитка оказалась длинным светлым женским волосом. С такими волосами Максим знал только одного человека – Ксандру.
Коляну стало страшно: как плохо убегал он! Что могло быть, если бы начальник оказался подогадливей. Он пообещал, что в самое скорое время научится ходить, как советует Максим.
– Ты не мне обещай, а себе. Тебе это нужно, – сказал старик. – Тебе долго жить, еще всякая беда, всякая нужда будет.
Имальщики вышли на работу, каждый в свою сторону, так, чтобы к вечеру сделать большой круг и всех оленей, какие попадутся в него, пригнать на стоянку. Зорко оглядывая каменные завалы, ложбинки, кустарник, где могли затаиться олени, Колян, не переставая, думал о Ксандре. Наверно, сердится уж. «Надо скорей везти в Хибины. Надо делать новые санки: мои шибко плохи стали, до Хибин не добегут».
Дул сильный ветер, без порывов, вихрей и перемен дул упрямо в одну сторону – сквозной, как называют такие. В сером облачном небе поспешно улетали на юг дикие гуси. У озер, будто ресницы вокруг глаз, нарастали тонкие ледяные забереги. На всем, кроме воды лежал снег, подтаивающий днем и подмерзающий ночью. Все напоминало Коляну: надо скорей везти русских в Хибины.
24Луговых заботило то же самое: надо скорей перебираться в Хибины. Полярным днем, при жарком, незаходящем солнце, Сергею Петровичу стало лучше, а пришла осень, с дождями, туманами, заморозками и притайками, с прохватывающим до костей ветром – полуночником, и недомогание снова усилилось. Луговы переехали от Герасима в Веселоозерский поселок.
Первым делом, не выпрягая оленей, не снимая с нарты багаж, пошли искать пристанище. Можно бы поселиться в пустующей тупе Коляна, но Катерина Павловна решительно противилась этому. Однажды ей привелось провести в этой тупе несколько часов, и потом она «еле продышалась, еле износила головную боль».
– Вымоем, выскоблим, проветрим, и будет, как дома, – уговаривала ее Ксандра. – Я все сделаю одна, ты можешь не касаться пальцем.
А Катерина Павловна отмахивалась, морщилась и упрямо переходила из тупы в тупу. Сергей Петрович молчал: за два года в Лапландии он изведал много туп, веж, кувакс и убедился, что все они одинаковы. Но знал, что его Катенька упряма, словом не проймешь ее, и мысленно приговаривал: «Походи, погляди – мягче станешь».
Все тупы были маленькие, тесные, словно игрушечные, и так забиты людьми, собаками, всяким скарбом, что, казалось, больше не загонишь и клин. Все воняли звериными шкурами, оленьей упряжью, дымным чадом камельков, живыми собаками, мертвой рыбой, развешанной для копчения. Везде жили без кроватей, столов и стульев, постоянно прижатые к полу густым, едким дымом очагов.
Выйдя из последней тупы, Катерина Павловна сказала:
– И как живут в таком смраде – диво! Да еще улыбаются, смеются, поют, знать, счастливы.
– Определенно, – сказал Сергей Петрович. – Они умеют быть счастливыми. Они – мудрецы на это.
– Чему же радуются?
– Многому. Немножко сыт – и счастлив. Немножко прикрыт, согрет – опять же счастлив. Наверно, нет другого народа, такого же неприхотливого, терпеливого и, пожалуй, героичного, как здесь. У них все: пастьба оленей в пургу, в трескучие морозы, охота с ружьишком полстолетней древности, с капканом и силками, да вся жизнь, то по колено в снегу, то в воде, – подвиг, геройство. Здесь народ – богатырь.
– Очень уж не похож на богатыря.
– А приглядись, как живет, и согласишься: богатырь.
– Не жизнь, а сплошная, нагольная беда.
– В то же время сплошная победа. А победа, и самая трудная, тяжкая, всякая победа даст радость, счастье. Вот и у них оно отсюда – от побед над зверьем, над водой, над зимой, над нуждой…
– Да ты мастер заговаривать зубы, – упрекнула мужа Катерина Павловна. Она подумала, что он все выдумал про лопарское счастье, чтобы помирить ее с тупой Коляна.
– Я никому ничего не заговариваю. Не веришь – погляди на них повнимательней, поговори с ними, послушай их!
– Уже нагляделась.
– Но увидела только поверхность – нужду, грязь… А у них есть и радость, и счастье, и красота, и поэзия.
– Ох и расписал, мочи нет слушать! – И Катерина Павловна закрыла уши ладошками.
Решили занять тупу Коляна. Во всем – теснота, грязь, смрад – как прочие, она имела одну добрую отличку: была пуста. Временно поселились в куваксе, тупу же взялись преображать в русскую избу. От речки навозили липкого глинистого илу, мелкой гальки, перемешали их, потом из этой смеси налепили кирпичей и переделали камелек на русскую печь с высокой трубой. Земляной пол толсто, плотно завалили еловым и сосновым лапником, поверх лапника раскинули оленьи шкуры. Пол перестал холодить, дым повалил прямо из печки на волю. Осталось сделать последнее – убрать с потолка и стен сажу, а с ней вместе – удушающий смрад гари. Сперва сажу смывали горячей водой с мылом и песком. Не поддалась. Тогда принялись скоблить ножами. Но в тупе годов пятнадцать дымил очаг, ему помогали хозяин и гости своими трубками, и копоть прошла глубоко в дерево, а сверху засохла комками, сосульками. Весь черный, прокоптелый слой надо было стесывать. А кому? Луговы слабосильны и не умели. Посельчане занимались своими делами, это же считали смешной затеей. Ксандра попробовала соскоблить хотя бы самую главную чернь, но переломала все ногти на руках, заплакала и бросила работу. Памятью об этой героической затее осталось на черной стене тупы светловатое пятно с носовой платок.
Веселоозерье – не город, где вода в колонке под окном, дрова привозят крестьяне на дом, продукты в магазине рядом с колонкой. Здесь всякое дело отнимало гораздо больше сил и времени, чем в благоустроенной жизни на Волге. Здесь все надо было достать, вырвать у холодной, скупой природы: рыбу поймать в озере, мясо, какую-нибудь птицу, выследить и убить, дрова валить с корня в лесу, таскать их, возить, пилить, колоть. И даже воду не достанешь легко, хотя она везде: за ней надо прыгать по скользким, то мокрым, то обледенелым, камням.
Молодые жители поселка еще работали на постройке железной дороги, а старики, оставшиеся дома, сами еле-еле содержали себя; помочь Луговым ничем не могли.
Из распределения обязанностей, как задумала его Катерина Павловна, ничего не вышло. Всем, и даже больному доктору, приходилось много и без разбора работать. Правда, жена и дочь постоянно говорили ему: «Ты не ходи, полежи, мы сделаем без тебя». А доктор отговаривался: «Спасибо за любовь и заботу! Но жить я стану по-лопарски. Вы замечали, как много двигаются они. Человек простужен, кашляет, а все равно идет на охоту, на рыбалку. И для меня это полезней, чем лежать в тупе и дышать вековым смрадом». И доктор, как здоровый, охотился, рыбачил, добывал дрова, носил воду. И часто-часто напевал что-нибудь, иногда незнакомое, даже бессловное.
– А ты, папа, сильно переменился, – сказала ему однажды Ксандра.
– К лучшему, к худшему? – Отец переставил свою самодельную табуретку поближе к дочери.
– Здесь «лучше» и «хуже» не подходит. Я не знаю, как назвать, что с тобой. Говорить стал меньше, тише. Начал петь вроде нашего проводника Коляна.
– Перенял здешние повадки, одним словом, олопарился, – подсказала Катерина Павловна.
– Вот, вот, – обрадовалась Ксандра удачному слову.
– Верно, кое-что усвоил здешнее, – согласился доктор. – Но не от лопарей, а вместе с ними. Причина в общей обстановке. Она научила и меня и лопарей. Стал говорить меньше, тише. А с кем тут громыхать, кричать? Хорошо, что полностью не разучился говорить. Запел от одиночества. И лопари поют от того же. Лопарь часто бывает один: пасет оленей, рыбачит, охотится. Поговорить не с кем: жена, дети, соседи далеко. Начнет говорить один за всех, и услышит это кто-нибудь, – знаете, что пойдет по всей Лапландии? «Заболел, совсем рехнулся человек, разговаривает сам с собой. Разговаривает с женой, с детишками, а они все далеко-далеко». К примеру, заговори я с вами, когда я здесь, а вы на Волге, – ко мне ни один больной не пришел бы.
И совсем другое дело – песня. Петь одному, для себя можно сколь угодно, это никто не считает странным. В песне можно поговорить и с родными и с друзьями, которые далеко или даже умерли. Песне, как сказке, можно все. Вот лопари и мурлычут взамен разговора. Для них песня – это дума вслух, излияние души, разговор человека с самим собой. Песня для них – друг, спутник, собеседник. Лопарь редко поет готовые, отчеканенные, отшлифованные временем песни; он составляет свои и поет для себя, обычно негромко, мурлыча. Пусть эти песни порой корявы, зато душа в них не чужая, а своя. Споет и тут же забудет. Когда я просил повторить песню слово в слово, мне говорили: «Забыл» – и пели по-новому. Когда я убеждал, что песни надо запоминать, певцы удивлялись: «Зачем? Я в любой час могу спеть новую, еще лучше». И безжалостно развеивали свои песни на ветер, на забвение. Если некоторые из них застревают в чьей-то памяти, то повторяют их, чаще всего обновляя. Песня постоянно меняется, дает новые побеги, цветет по-иному, ветвится, как оленьи рога. Здесь вся природа подвижная, певучая: ветры, пурги сильные, реки порожистые, с водопадами, озера бурные. И человеку не петь, молчать – это странно, почти ненормально. Запел и я. Это здоровое проявление здоровой души. Откровенность души. Почти каждый лопарь за свою жизнь составит целую одиссею, но промурлычет только для себя, затем ее унесет ветер, сотрет забвение. Жалко!..
– Я буду записывать лопарские песни, – вызвалась Ксандра.
– Для этого надо жить здесь. И долго.
– Вот кончу гимназию и приеду сюда работать.
– Кем?
– Учительницей. Из гимназии посылают в учительницы. Здесь, наверно, полно неграмотных.
– Неграмотных тебе хватит, только учить их негде: школ-то нету.
– А еще кто нужен здесь?
– Врачи, фельдшера, ветеринары… А в первую очередь – революция.
– Вот и приеду делать революцию.
– Это, доченька, трудно. Везде трудно, здесь же особенно. Лапландия пока что хороша только для глаз, а жить в ней тяжело.
– Мне и не надо легкого, не хочу. Легко жить – пусто, неинтересно. – За то время, что провела в Лапландии, Ксандра поняла, что прелесть, радость жизни в чередовании легкого и трудного, приятного и неприятного; тепло особенно мило после холода, насыщение – после голода, отдых – после усталости. – Обязательно приеду сюда, сделаю революцию, буду всех учить, лечить.
– Ишь расхрабрилась! – одновременно и с гордостью за дочь и с усмешкой над нею сказала Катерина Павловна.
– Не побоюсь, увидишь, – начала уверять Ксандра. – Могу дать клятву хоть сейчас.
– Не-не-не!.. – остановил ее отец. – Клятвами нельзя бросаться, клятва – дело серьезное. Кончай гимназию, сейчас это – главное для тебя. Малограмотная кому ты нужна? Чтобы делать – надо уметь. Неумеха – везде только помеха.
– Папочка, я давно хочу спросить тебя… – Ксандра начала ластиться к отцу. – Ты не рассердишься?
– За спрос, говорится, не дерут волос. Спрашивай!
– А ты скажешь правду? Взрослые часто обманывают маленьких. Ты не обманывай меня. Я уже взрослая – все пойму.
– Ну, спрашивай!
– За что сослали тебя?
– За революцию.
И рассказал, что можно было не скрывать. Со студенческих лет он связан с революционным движением. Когда началась война с Германией, его мобилизовали, но не отправили на фронт, а назначили в военно-медицинскую комиссию, которая сортировала военнообязанных: годен, не годен. От своей революционной организации он получил задание браковать людей, нужных революции. Ему удалось выручить несколько человек. Но потом нашелся предатель, забракованных снова подвергли медицинскому осмотру, признали годными и отправили на фронт. А Сергея Петровича – в ссылку на пять лет.
– Это честно? – спросила дочь.
– Что именно?
– Браковать здоровых. Одних – на фронт, на смерть, а других, таких же, – совсем освобождать от войны.
– Эти, другие, освобожденные от войны, тоже воюют. Их освобождали от одной войны ради другой, более важной, чем с немцами.
– С кем же?
– С царизмом. Этот враг страшней Германии. Россия еще не живала без князей и царей, они – вековечный, тысячелетний враг русского народа. Надо сперва уничтожить царизм. Потом освобожденная Россия легко справится с любым внешним врагом.
Этот разговор прорвал плотину осторожности и умолчания, которая была между отцом и дочерью из-за разницы в летах, после него наступила взаимная откровенность.
С наступлением осени, когда землю прихватили заморозки, а снежная пороша затрусила ее, ездить стало легче, и к доктору снова потянулись больные. Каждый день – три, четыре полных нарты. Приезжали семьями, и все, даже вполне здоровые, обязательно хотели показаться. А доктору самому давно было надо ложиться в больницу. Катерина Павловна настаивала:
– Отказывай. Здоровых-то совсем не к чему осматривать.
– А без осмотра как я узнаю, здоров он или болен.
– Не жалуется, значит, здоров.
– Это ничего не значит.
И верно, бывало, не жаловались, а были очень больны, жаловались на одно, а болели другим. Многие на вопрос: «Чем болен?» – отвечали: «Ты доктор, гляди сам» – и без спроса, надо или не надо, сдирали с себя одежду.
Катерина Павловна попробовала отказывать самовольно. Но Сергей Петрович скоро узнал об этом и запретил.
– Ты убиваешь себя, – упрекнула Катерина Павловна.
– Что же делать? Такая должность. Но отказывать, пока сам на ногах, не могу. И особенно здесь. Один отказ здоровому отпугнет сотню больных, повернет их к знахарям. – Доктор сильно закашлялся.
К нему подскочила Ксандра с полотенцем:
– Вот сплюнь сюда. И не волнуйся.
При больных Ксандра не отходила от отца и щебетала неугомонно:
– Что приготовить, папочка? Что подать? Давай я сделаю.
Она зажигала спиртовку, кипятила воду, инструменты, подавала отцу вату, йод, спирт, промывала и бинтовала раны. И ужасно жалела, что не может принять больного одна. И ругмя ругала себя, что по глупости упустила столько времени, такие возможности, когда могла бы вполне сделаться фельдшером.
На Волге Луговы жили при больнице. Иногда в неурочные часы доктор принимал больных на дому, от него никто не слыхал отказа. Уезжая куда-либо из города, он брал в дорогу чемоданчик с разными лекарствами и, даже выходя на прогулку, прихватывал порошки, пилюли, капельки.