355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Лавров » Россия и Запад » Текст книги (страница 8)
Россия и Запад
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:22

Текст книги "Россия и Запад"


Автор книги: Александр Лавров


Соавторы: Михаил Безродный,Николай Богомолов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 39 страниц)

«Непогрешимая мудрость красоты»

В архиве Владимира Набокова (Монтрё, Швейцария) хранилось «досье» с надписью «Lectures on Pushkin». Лично я видела эту папку два раза. Впервые в 1990 году; в ней находился тогда (в относительном порядке) оригинал документа. Видно было, что Вера Евсеевна Набокова старалась привести весь материал в порядок (остались ее заметки). Мне удалось тогда прочесть среди прочего несколько английских лекций Набокова о Пушкине; очевидно, писатель читал их студентам Корнельского университета. Позднее, в 1992 году, эти оригиналы были переданы его сыном Дмитрием Владимировичем в Публичную библиотеку Нью-Йорка, а в архиве Монтрё остались ксерокопии всех «пушкинских» материалов, однако в разобранном и рассеянном виде.

Работая, с любезного позволения Дмитрия Набокова, над ксерокопиями, я пыталась упорядочить материал – по содержанию и другим приметам, как, например, сходство почерка, шрифт пишущей машинки и т. п. Таким образом я смогла выделить главные составные части corpus’a:

а) выписки из книги В.В. Виноградова «Стиль Пушкина» (М., 1941): около 30-ти машинописных страниц (с указанием на страницы источника); когда именно были сделаны эти выписки, с точностью установить не удалось;

б) университетские лекции о Пушкине;

в) переводы различных стихотворений Пушкина;

г) авторская машинопись под названием «Структуры „Евгения Онегина“», представляющая собой текст, напечатанный в комментарии к английскому переводу «Евгения Онегина» (далее – «Commentary»), без авторских пометок;

д) подготовительные наброски к лекциям и «Commentary», в том числе – различные схемы (например, внутренняя хронология Онегина, график его путешествий, географических расстояний и т. д.);

е) «Моя русская лекция».

* * *

Три наиболее интересные части набоковской архивной пушкинианы – это пункты «б», «в» и «е».

В университетских лекциях (пункт «б») можно распознать и выделить несколько разделов:

1) Предположительно первая лекция о Пушкине, читанная в Корнельском университете, представляет собой обзор пушкинской биографии с двумя добавлениями: о дуэли и смерти поэта. Кое-что из этих добавлений впоследствии вошло в «Commentary».

2) «Об изгнании»: четыре страницы, озаглавленные «Exile»:

I am going to speak to you of a condition of permanent exile which is familiar to all writers of genius but with great Russian writers has always been an almost natural state…[128]128
  «Я собираюсь рассказать Вам о состоянии постоянного изгнанничества, которое знакомо всем гениальным писателям, но для великих русских писателей оно всегда было едва ли не естественным состоянием…» (англ.).


[Закрыть]

На этих страницах Набоков говорит и о себе самом – реальном эмигранте, вынужденном покинуть родину, о человеке (гении), который носит в себе (от природы, от Бога) обреченность на «внутреннее изгнание» – то, что Набоков здесь же (в этой же лекции) называет чувством «непринадлежности к окружающему миру, к окружающей среде…».

3) О просодии, русской и английской, с различными схемами и графиками (значительная часть этих материалов вошла в «Commentary»).

4) Краткий разбор отдельных стихотворений Пушкина («Погасло дневное светило…» и др.), иногда с их переводом.

5) О поэмах Пушкина. Уцелели всего лишь две страницы – по-видимому, предисловие к лекции, вернее, циклу лекций, от которых в набоковском архиве уже нет и следа.

6) «Памятник». Разбор и перевод этого стихотворения (вернее, три перевода, относящиеся к разным периодам), а также «Памятника» Горация, заметки по поводу некоторых реалий в пушкинских стихах и т. д. Значительная часть этого раздела вошла в «Three Russian Poets».

7) «Стихи о свободе» – «с переходом, – как пишет сам Набоков, – к стихам о творчестве». Имеются также схемы, переводы, разборы. Создается впечатление, что не весь материал уцелел.

8) Театр. Разбор «Бориса Годунова» и «Маленьких трагедий», с многочисленными переводами (некоторые из них вошли впоследствии в «Commentary»).

9) Проза Пушкина. Особняком в этом разделе стоит «Пиковая дама» – этому произведению Набоков уделяет особенное внимание и отводит несколько страниц текста, в котором есть графики и рисунки (как играли в банк, где сидел Герман и т. д.) – Из этих материалов многое перешло в «Commentary».

10) Список (рукою Веры Евсеевны) сочинений Пушкина, которые обязательны для студентов. Любопытно здесь разделение на «тематические блоки», установленное Набоковым: I. Политическая свобода. II. Патриотические стихи. III. Байронизм. И т. д.

11) Две страницы с вопросами и советами для сочинений – домашних или классных. Например: «Что думал Пушкин о безумстве?» «Опишите пейзаж стихотворения „Вновь я посетил….“». Или, скажем, такое: «Тематические линии, вопросы техники, мир фантазии, чистое удовольствие поэзии – все это гораздо полезнее, чем описание сюжетов, с которыми я более или менее знаком…»

* * *

К разделу «г» (23 машинописных страницы с многочисленными заметками от руки) относятся переводы пушкинских стихотворений – таких, например, как «Зимнее утро», эпиграмма на Воронцова, «Имя», «Подражание Корану», «К Жуковскому» (рукопись), «Поэт» и др. Некоторые из них вошли (целиком или отрывками) в «Комментарий» (а перевод «Анчара» увидел свет в книге «Three Russian Poets»). В большинстве случаев можно предположить, что Набоков готовил эти переводы сначала для студентов, а позднее передал их для публикации (в «Three Russian Poets» или «Commentary»). Возможно также, что он перевел их «просто так» – для себя самого, ради удовольствия, из любви. Едва ли необходимо доказывать, сколь ценны эти набоковские переводы, до сих пор неизвестные и не опубликованные.

* * *

О разделе «е». Запись рукою Набокова: «Моя русская лекция». Это относится к шести машинописным страницам (нумерованным: 1, 2 и т. д.) с большим количеством авторской правки – добавок, помет и проч. Подпись «Сирин» побуждает нас отнести эти страницы к периоду до 1937 года. Есть основания полагать, что весь текст, в котором мелькают темы, иронически развитые в «Даре» («Можем ли представить себе Пушкина седым… дряхлого Пушкина?… Мрачные тени бесталанных Писаревых и Чернышевских…»), был написан в 1937-м – год юбилея Пушкина – для какого-то русского эмигрантского журнала.

Сегодня вряд ли удастся установить, почему эта статья не была опубликована. Позднее, вернувшись к ней, Набоков добавил (на этот раз от руки) еще четыре страницы, также написанные по-русски, более общего, так сказать, «популярного» характера:

Позвольте начать с некоторых данных, вероятно, известных, большинству моих слушателей. Александр Сергеевич Пушкин родился в 1899 в Москве. Кровей он был смешанных. Он гордился и своим русским дворянством, и своей старинной африканской кровью… В конце 1811 года Пушкин поступил в только что основанный Лицей… [и т. д.]

В этой преамбуле, добавленной позднее, Набоков обращается, по-видимому, к непрофессиональной аудитории. Уточнить характер этой аудитории нам помогает одно из многочисленных исправлений, которые писатель вносил в рукописный текст (каждый раз – с целью его сокращения). На шестой странице, где читаем: «быть русскими значит любить Пушкина», Набоков от руки добавил: «или русскими американцами». Таким образом, представляется возможным воссоздать историю неопубликованной «русской лекции». По всей видимости, в конце 1936 или в начале 1937 года Набоков написал для какого-то периодического издания (газеты или журнала) или же (но это, с нашей точки зрения, наименее вероятно) для какого-нибудь литературного вечера русских эмигрантов шестистраничный текст, начинающийся со слов «Любовь к Пушкину…» и завершающийся словами «…веселее сердце». По причинам, нам неизвестным, этот текст остался неопубликованным и никогда не был произнесен публично ни в первом своем варианте, ни в последующем. Позднее – для аудитории, состоящей из живущих в США русских эмигрантов, – Набоков добавил информативно-фактическую часть, завершив ее фразой: «Такова сухая формула этой жизни. Любовь». Далее, после этой фразы, следует старый текст 1936 или 1937 года.

Воистину любовь пронизывает эту «Лекцию…» Набокова. Любовь к Пушкину – чувство, непонятное для нерусских людей и для них непостижимое, – соединительная сыновья любовь, которая превыше сословных и культурных различий. Захватывающая любовь, пробуждающая чистую радость бытия.

Мы публикуем «Лекцию…» Набокова в русском оригинале с учетом авторских исправлений и сокращений, кроме купюры в последней части (от слов «И тот же Пушкин…» до слов «…веселее сердце»).

<В. Набоков>

МОЯ РУССКАЯ ЛЕКЦИЯ

Любовь к Пушкину как бы врожденное чувство, естественное чувство читательской души. Иные из нас (и таких не мало) знают наизусть сотни его стихов, другие, не обладая гибкой памятью, все же знают его по своему, чувствуют его всего с той трудно выразимой полнотой ощущения, с которой человек отзывается на разнообразную прелесть родного ландшафта, не называя вслух ни одной подробности, но воспринимая с любовью широкошумную их совокупность. Есть, наконец, и такие, которые, чуждые всему, на чем печать непреходящаго, о Пушкине знают больше понаслышке, вспоминают со скукой школьный разбор «Полтавы», видят Ленскаго в образе плотнаго опернаго певца и так дальше. Случается, однако, что и такой человек, попадись ему в пустой вечер на случайной полке не им затрепанный том, вдруг, к удивлению своему, погружается в пушкинскую пучину, в блеск, тень, говор его стихов, и чует, что есть в мире нечто, некое чудо, которого он не приметил прежде.

«Слух обо мне пройдет по всей Руси великой, и помянет меня всяк сущий в ней язык»… Стихи, которые, быть может, написаны были в виде насмешки над тщеславными чаяниями поэтов, оказались чистейшим пророчеством, как, впрочем, и те стихи, которым Пушкин вольно подражал. Прав был старый Державин, прав был Гораций, предчувствовавший сбивчивое чтение школьников в других странах, в другие века. Но быть может один Пушкин из всех поэтов мира возбудил в потомках такую блаженную, такую благоговейную любовь.

Мощная и стройная поэзия, совершенный союз музыки и мысли… Тут каждый слог замечен и в чести, тут каждый стих глядит себе героем… Так дышать полногласными стихами, как это делал он, так естественно и непринужденно изъясняться посредством ямбов – редкий и чудесный удел. Если еще прибавить к этому, что ничто в области литературных форм не было ему чуждо, что резвая повесть в стихах или строгое течение драмы были одинаково доступны его музе, что любая эпиграмма, пущенная им сто лет тому назад, еще поныне трепещет, как только что впившаяся стрела, что его проза действительно прошла веков завистливую даль… Если охватить вот эту кипучую разнообразность его божественнаго легкаго гения, то возникают в нас два разнородных чувства: изумленная любовь к поэту, наградившему Россию подлинной словесностью, и поздняя ненависть к судьбе, всю жизнь теснившей Пушкина и, наконец, осилившей его.

В порабощенных умах сегодняшней России сложилось предание, что беды, преследующие недюжинных людей, зависят исключительно от экономических и политических причин. Но жизнь Пушкина была мрачна не потому, что он постоянно нуждался в деньгах, и не только потому, что мыслящий класс его времени подвержен был самовольной расправе глуповатой цензуры. Эта цензура, усматривающая непристойность в слове ночь, государственную измену в выражении «мой ангел» – эта цензура кажется нам теперь жеманством классной дамы по сравнению с безобразной потехой над живым словом, которая ныне имеет место в России. В конце концов Пушкин сумел обойти опекунов своей музы, и цензура оставалась в дурах. Опала шла Пушкину как будто в прок, множество его стихов и лучшие строфы Евгения Онегина озарены гением изгнания – так, по крайней мере, могли бы себя утешать его цензоры после гибели его, коль поняли бы, что Пушкин был не просто озорным сочинителем, а величайшим счастием России. Притеснения эти едва ли можно рассматривать как прямое выражение известнаго государственнаго строя. Не самовластие Царя травило поэта, а самовластие человеческой косности, зависти и скудоумия – страшнаго сего триумвирата. Неподготовленная к своему счастию, Россия дичилась Пушкина. Тем сильнее она полюбила его, когда постигла, наконец, какую понесла утрату. Чернь, косившаяся на него, это все та же чернь, знатная или незнатная, богатая или нищая, все равно, которая требует смерти для тех, кто возвышается над пошлым равенством и которая прыщет гадючим ядом в светляка, смеющаго светить.

И все же поэт торжествует. Пускай беда гонится за ним по пятам, пускай клеветники строчат пашквили и доносы, пускай вся жизнь дика и мутна, как горячечная ночь в грязной харчевне при размытой дороге, пускай, как в дурном сне, преграды – карантины без числа – не дают добраться до счастья, пускай последняя копейка проиграна в штосс проезжему офицеру, пускай Бенкендорф оскорбительно брюзжит и Бог весть с кем кокетничает беременная жена, и так тяжело жить, что только и можешь вздыхать: «Тоска, тоска…», и тянет куда-нибудь подальше, и как завидно делается, когда проводишь Вяземских на пироскаф – а там запрещенный Запад, театры Парижа, чугунныя дороги Англии, но не все ли равно? Неотразимыя обиды отступают, как только вместе с деревенским дождиком начинают накрапывать стихи.

«Там на неведомых дорожках следы невиданных зверей…»: вот, пожалуй, две самых колдовских, самых таинственных строки, когда-либо им написанных. Есть еще, впрочем, тот песчаный и пустой брег, который мреет в том же прологе к «Руслану» и как бы проясняется через три года в «Сказке о Царе Салтане» – брег, на который набегают волны, разливаются в шумном беге, и вот очутятся на бреге, чешуей, как жар, горя, тридцать три богатыря. И тот же Пушкин, обладавший таким чувством сказочности, чувством русских чудес, был строгим летописцем, испытывал глубокое тяготение к отечественной истории, которую писал таким простым и ясным слогом, каким не владел никто. Проза его романов, повестей, критических заметок – это проза петербургская, стройная и прозрачная, сильно отличная от слога его писем, полных необузданной образности, великолепнаго юмора, неги и гнева. Он легко сбивался на стихи посреди письма или рассказа, ибо все-таки природной его стихией была поэзия. «Граф Нулин», «Борис Годунов», «Пир во время чумы», «Для берегов отчизны дальней…» – какие все различные образцы его несравненнаго искусства…

И снова возвращается мысль к погибельной его судьбе, к быстротечности его жизни, и хочется предаться пустой грезе – что было бы, если бы… Что было бы, если бы и эта дуэль окончилась благополучно… Можем ли представить себе Пушкина седым, с седыми бакенбардами, Пушкина в сюртуке шестидесятых годов, степеннаго Пушкина, стараго Пушкина, дряхлаго Пушкина? Что ждет его на склоне лет: мрачные тени бесталанных Писаревых и Чернышевских или, быть может, прекрасная дружба с Толстым, с Тургеневым? Но есть что-то соблазнительное и кощунственное в таком гадании… Немыслим образ Пушкина без пушкинских тревог и творений – а какими творениями можем мы за него заполнить оставшиеся полвека возможной его жизни? Он был в полдневной силе своих лет, когда умер, и гений его обещал еще многое. Но свершил он довольно. Его умолкнувшая лира подняла в веках гремучий непрерывный звон. Пушкинским духом проникнуты лучшие стихи поэтов сменивших, но не заменивших его, Лермонтова и Тютчева, Фета и Блока. И однако в словах невыразим этот пушкинский дух… Стройность, ясность, соразмерность, полнота звуков, полнота бытия? Не то, не то. Ярлыки опасны. И тот, кто видит в Пушкине лишь олимпийскую лучезарность озадачен иной его смутной и горькой строкой. Пушкинский дух также неопределим, как русский дух. Не тот русский дух, до которого столь охоч иностранец, не пресловутые бездны, падения и взлеты, вся эта подозрительная акробатика, чарующая чужих, а нечто другое, поглубже и поважнее для нас. В посредственных переводах Пушкин кажется просвещенному иностранцу певцом не просто России, а певцом европейской России, и тем самым лишен для него обаяния… Русским лучше знать. Русские знают, что понятия Отечество и Пушкин неразрывны, что быть русскими или русскими американцами значит любить Пушкина.

При одной мысли о нем как бы развивается перед нами чудесный свиток, нарастает издалека гул его стихов, и невозможно не заслушаться, невозможно воспротивиться блестящей волне его гения. Как и он сам забывал горечь обид, тоску и холод скитальческой жизни, как только набегало на него вдохновение, так и мы, вспоминая, перечитывая его стихи, легко побеждаем в себе дурное чувство безнадежности, возбуждаемое в нас порою размышлениями о судьбах родины. Та мудрость, которую заключает в себе прекрасное, непогрешимая мудрость красоты, заражает нас новой силой. После пушкинских стихов чище душа и веселее сердце.

В. Сирин
____________________
Серена Витале

Вокруг юбилейного Собрания сочинений Гете

Переписка М. А. Кузмина с С. В. Шервинским (1929–1930)

Публикация П. В. Дмитриева.

Предисловие

Празднование юбилеев великих деятелей русской и мировой культуры стало для советской власти, начиная с конца 1920-х годов, своеобразным актом ее культурной легитимации. В ряду имен мы видим Льва Толстого, Гете, Пушкина, Лермонтова, Гоголя и других. Открывается эта вереница празднеств столетием со дня рождения Л. Н. Толстого, пышно отмеченного в сентябре 1928 года. Однако по странной иронии судьбы большая часть торжеств – юбилеи со дня смерти. Здесь не у места входить в причины интереса новой власти к фигуре какого-либо покойного писателя, ясно одно: этот интерес в значительной степени находился во внелитературной плоскости; советская власть пыталась задать некую культурную парадигму, при которой доказывалась бы преемственность «передовых идей», – их наследницей и должна была явиться она, власть. Но такое стремление к «гуманитарной легитимации» принесло (что теперь, оглядываясь назад, можно утверждать с полным основанием) превосходные плоды: всевозможные издания, концерты, научные собрания и т. п.

Программа чествования памяти Гете также оказалась весьма представительной: торжественные заседания, речи, передовицы в газетах[129]129
  На юбилейной конференции «Гете и Пушкин», проходившей в Пушкинском Доме 22 апреля 1999 г., нами был прочтен доклад на тему «Гетевские торжества в Советском Союзе: Вехи советской культурной идеологии».


[Закрыть]
. Однако в культурной памяти потомков столетие со дня смерти Гете осталось в виде книг, выпущенных в этом юбилейном году. Это – два первых тома из гетевского Юбилейного собрания сочинений, гетевский блок во 2-м сборнике «Звеньев» (подготовленном в 1932-м, но появившемся из печати в 1933 году) и том (4–6) «Литературного наследства» (как образцовый научный труд он не утратил своего значения и до наших дней).

Задуманное в 13 томах Юбилейное собрание сочинений Гете фактически было остановлено в 1937 году (вышли тома 1–4 и 6–11), причем состав редакции к этому времени уже был другим. Завершилось собрание сочинений лишь к 1949 году (к 200-летию со дня рождения Гете) с другим (третьим) составом редакции (в 1947 году вышел том 5 – «Фауст»; в 1948-м и 1949-м – два тома, № 12 и № 13, писем; 8-й том собрания не вышел). В выпущенном в 1932 году проспекте предусматривалось несколько иное распределение произведений Гете по томам, причем в последний, 13-й, том планировалось включить избранные естественнонаучные работы Гете под редакцией В. И. Вернадского. Перемена в составе редакции объяснялась арестом основных руководителей гетевского «проекта»; главным поводом для него послужил выпуск в 1934 году первого тома «Большого немецко-русского словаря»[130]130
  Большой немецко-русский словарь / Под ред. Е. А. Миллер. При участии и редакционной работе А. Г. Габричевского, Л. Ю. Городецкой, А. Г. Левенталь, Н. Н. Лямина, Н. Э. Мамуна, М. А. Петровского, Д. С. Усова, А. Г. Челпанова, Г. Г. Шпет, В. И. Ярхо. Т. I. А – К. М.: ОГИЗ РСФСР, Советская энциклопедия, 1934. XXXII + 624 с. На нашем экземпляре имеется помета 1937 г. об изъятии книги из распространения. Второй том не вышел.


[Закрыть]
, состав редакции которого во многом совпадал с составом редакции Собрания сочинений Гете. Громкое политическое дело получило название «Немецкая фашистская организация (НФО) в СССР»[131]131
  «Просим освободить из тюремного заключения» / Сост. В. Гончаров. В. Нехотин. М.: Современный писатель, 1998. С. 185–187.


[Закрыть]
. Одним из его фигурантов стал историк искусства и архитектуры, переводчик Александр Георгиевич Габричевский (1891–1968), тонкий знаток европейской (прежде всего немецкой и итальянской) культуры, философ, переводчик – вдохновитель и главный организатор Юбилейного собрания сочинений Гете[132]132
  См. о нем: Александр Георгиевич Габричевский, 1891–1968: К 100-летию со дня рождения / [Гос. Третьяков, галерея; Авт. – сост. О. С. Северцева, Я В. Брук]. М.: Советский художник, 1992; Габричевский А. Г. Морфология искусства: [Сб. работ разных лет.] М.: Аграф, 2002. – 863 с. Опубликованную переписку М. А. Кузмина с А. Г. Габричевским см.: Переписка Габричевского и Кузмина. С. 60–75. См. также вступ. ст. Т. А. Лыковой и О. С. Северцевой к этой публикации (Переписка Габричевского и Кузмина. С. 58–60). Список условных сокращений см. в конце предисловия к публикации.


[Закрыть]
. Он же, судя по сохранившейся переписке, привлек к редакционной и переводческой работе С. В. Шервинского, Б. И. Ярхо, М. Л. Лозинского, Вс. А. Рождественского, Д. С. Усова и др.

Первоначальные планы Габричевского привлечь к изданию Вяч. Иванова, в частности к переводу «Западно-восточного дивана», не осуществились в полной мере: Иванов был за границей, и железный идеологический занавес, еще не вовсе отделивший Советскую Россию от остального мира, постепенно опускался[133]133
  См.: Два письма А. Г. Габричевского В. И. Иванову / Предисл. и публ. О. С. Северцевой // Россия и Италия. Вып. 5. Русская эмиграция в Италии в XX веке. М.: Наука, 2003. С. 302–308. «Прометей» Гете в переводе Вяч. Иванова был опубликован во 2-м томе ЮСС.


[Закрыть]
. Представляется вероятным, что, кроме известного пиетета перед именем Кузмина, обращение к нему было вызвано тем обстоятельством, что из старшего поколения поэтов и переводчиков (к которому принадлежал и Вяч. Иванов) к концу 1920-х годов в России оставался только он.

Публикуемая переписка Кузмина с Шервинским примыкает к уже опубликованной переписке Кузмина с Габричевским[134]134
  См. прим. 4. /В файле – примечание № 132 – прим. верст./.


[Закрыть]
и, казалось бы, не открывает после нее ничего принципиально нового; но специалисту и всякому заинтересованному читателю она позволяет погрузиться в творческую кухню перевода Гете. Замечания Шервинского еще более детальны, но главное, приводимые документы (ранее частично процитированные в примечаниях к упомянутой публикации) служат необходимым дополнением к переписке с Габричевским.

Кузмину было предложено вначале перевести поэтический «Дневник» Гете (вышел во 2-м томе Собрания). Затем, когда стало ясно, что сотрудничество с Вяч. Ивановым невозможно, редакция заказала Кузмину перевод пяти поэтических книг из этого сборника и ряда отдельных стихотворений (для 1-го тома), а затем перевод статьи Гете (с поэтическими вставками) «Идиллии Вильгельма Тишбейна» (для 10-го тома, который вышел только в 1937 году с другим составом редакции)[135]135
  Фамилия Кузмина в содержании 10-го тома дана уже в «советском» варианте («Кузьмин»).


[Закрыть]
.

Заказ на переводы стихотворений Гете как нельзя лучше совпал с собственными (читательскими и даже шире – культурными) предпочтениями Кузмина. О своей любви к немецкому классику он признается на страницах нескольких своих произведений, в переписке и дневнике. Кузмину принадлежит почтительно-ироническое стихотворение «Гете» (1916): оно включено в сборник «Нездешние вечера» (1921), помещено в цикл «Дни и лица» сразу вслед за стихотворением, посвященным Пушкину, и предваряет такие имена, как Лермонтов, Сапунов и Карсавина. Гете упоминается в стихотворении «Поручение» (1922), вошедшее в книгу «Параболы» (1923). «Дорогие моему сердцу немцы» этого произведения – практически все прекрасные тени прошлого, отчасти называемые: Гофман, Моцарт, Ходовецкий и Гете, как будто нарочно забытый и потому дважды повторенный в одной строке. Вместе с этими же художниками Гете становится героем центрального «Гофмановского леска» в причудливой композиции «Лесок» (1921) – «лирической поэме с объяснительной прозой». Наконец, в одном из своих поздних циклов «Пальцы дней» (1925; включен в последний поэтический сборник Кузмина «Форель разбивает лед», 1929), где каждому дню соответствует его древний небесный покровитель-планета, Гете как видение является в четверг (день Юпитера), сообщая лирическому герою тайный пароль и утверждая его в состоянии «любовного равновесия».

Но и прежде, в ту пору, когда Кузмину еще не открылось его предназначение поэта и он всецело был погружен в музыкальные занятия, Гете несколько раз становится объектом его творческого вдохновения. Авторский список музыкальных произведений за 1890–1903 годы содержит обращение к Гете в апреле 1890 года – Кузмин пишет музыку к «Ночной песне странника» (в переложении Лермонтова)[136]136
  РГАЛИ. Ф. 232. Оп. 1. № 45. Л. 1. Отмечена и за апрель 1893 г. (там же).


[Закрыть]
. Ноябрем 1897-го – мартом 1898 года помечено сочинение цикла «Миньон», где использованы оригинальные поэтические тексты из «Театрального призвания Вильгельма Мейстера» Гете, в русской традиции известные как «Миньона» и «Песня арфиста»[137]137
  Там же. Л. 3.


[Закрыть]
. Наконец, к апрелю 1903 года относится сочинение романса на текст «Зюлейки» Гете[138]138
  Там же.


[Закрыть]
.

Если же говорить о переводах, то первым опытом в этой области следует, очевидно, считать работу, выполненную для ленинградской Филармонии, с которой Кузмин сотрудничал во второй половине 1920-х – в начале 1930-х годов[139]139
  Дмитриев П. В. «Академический» Кузмин // Russian Studies. Ежеквартальник русской филологии и культуры. 1995. Vol. 1. № 3. С. 142–235.


[Закрыть]
. По просьбе дирекции Филармонии он переводит в 1928 году монолог Эгмонта и две песни Клерхен (для исполнения музыки Бетховена к трагедии Гете в концерте 11 ноября 1928 года)[140]140
  См.: Там же. С. 181–182.


[Закрыть]
.

Несмотря на то что эта тема не имеет прямого касательства к Юбилейному собранию сочинений, отметим еще одно «притяжение» Кузмина, связанное с Гете, а именно с его «Западно-восточным диваном», и ролью имени-символа Гафиза. Гафиз (в современной транскрипции – Хафиз) – великий персидский поэт (1326–1390), автор обширного собрания стихотворений («дивана»), написанных преимущественно в форме «газели». Его имя стало в персидской литературе едва ли не нарицательным (как «певец», «сладкопевец» и т. п.), благодаря исключительной популярности этой фигуры на всем Востоке, говорящем на персидском и вообще на языках иранской группы. В значительной степени «символическим» оно было как для Гете (назвавшего свою книгу «Диваном»), так и для Кузмина. Кузмин стал одним из инициаторов в организации на Башне Вяч. Иванова в 1906 году «кружка Гафиза», имевшего своей целью обсуждение новейших художественных достижений и эстетических проблем, но также включавшего в свою программу непринужденное общение членов кружка и, как практически неизбежный элемент, близкие, интимные отношения членов кружка между собой[141]141
  См.: Богомолов Н. А. Петербургские гафизиты // Богомолов Н. А. Михаил Кузмин: Статьи и материалы. М.: Новое литературное обозрение, 1995. С. 67–98.


[Закрыть]
.

Знакомство Кузмина и Шервинского относится, очевидно, к середине 1920-х годов. Спустя полвека Шервинский так вспоминал об этом:

Я не помню точно, где я впервые познакомился с Кузминым. Во всяком случае, я заочно хорошо знал его и по произведениям, и по знаменитому портрету Сапунова[142]142
  Имеется в виду, вероятно, все же портрет К. А. Сомова (1909) или, точнее, одна из его версий. См. оба воспроизведения в новейшем издании биографии Кузмина (Богомолов Н. А., Малмстад Дж. Михаил Кузмин. Искусство. Жизнь. Эпоха. СПб.: Вита Нова, 2007. С. VI и VII вклейки). Неоконченный портрет работы Н. Н. Сапунова (1911) гораздо менее известен (воспроизведение его см. там же. С. IX вклейки).


[Закрыть]
, и, может быть, именно поэтому с особым нетерпением ожидал минуты личного с ним свиданья. Узнав о том, что я еду в Ленинград, друзья из Союза писателей попросили меня поговорить с Михаилом Алексеевичем и убедить его выполнить некоторые формальности, поскольку его официальные отношения с Союзом продолжали быть нечеткими. Чтобы исполнить это поручение и по другим делам я и отправился в Ленинград в один из осенних дней 23 или 24 года, сейчас не помню уже точно[143]143
  Шервинский С. В. Стихотворения. Воспоминания. Томск: Водолей, 1997. С. 127.


[Закрыть]
.

Однако вероятнее всего, что Кузмин и Шервинский познакомились не в Ленинграде, а в мае 1924 года в Москве, куда Кузмин был приглашен на литературно-артистический вечер, организованный в его честь В. В. Русловым[144]144
  См. об этом: Тимофеев А. Г. «Прогулка без Гуля»: К истории организации авторского вечера М. А. Кузмина в мае 1924 г. // Михаил Кузмин и культура XX века: Сб. статей и материалов / Ред. и сост. Г. А. Морев. Л., 1990. С. 178–196.


[Закрыть]
. На следующий день после концерта, где Кузмин исполнял свои произведения, был дан обед; в дневнике Кузмина за этот день (13 мая) сделана запись, где среди присутствующих мы находим и имя Шервинского.

Первое же посещение Шервинским Кузмина, уже в Ленинграде, относится к следующему году. Кузмин отмечает в дневнике его приход в ряду прочих посетителей 4 января 1925 года. Однако та встреча, которая сохранилась в памяти Шервинского, относится к еще более позднему времени, вероятнее всего к 1927 или 1928 году. 16 и 17 мая 1928 года в дневнике отмечен его приход к Кузмину на улицу Рылеева (б. Спасскую), д. 17. За 18 мая сделана следующая запись:

С утра дожди. Потом разгулялось. Занимался. Пришел Шервинский. Писали вместе прошение. Не знаю, выйдет ли что. Очень дружно простились. М<ожет> б<ыть>, удастся осенью съездить в Москву. Было бы неплохо[145]145
  Благодарю С. В. Шумихина за предоставление этой цитаты и за сведения, сообщенные по дневнику Кузмина.


[Закрыть]
.

В Москву Кузмин, очевидно, не собрался, но и в следующем году в дневнике упоминается неразрешенная пока проблема с выплатой Кузмину пенсии – возможно, это было связано с «упорядочением отношений с Союзом писателей», о котором пишет Шервинский[146]146
  По сохранившимся документам известно о принятии Кузмина в январе 1927 года в Литфонд (извещение от 19 января 1927 г. см.: ЦГАЛИ СПб. Ф. 437. № 164. Л. 12). Из другого письма (от Месткома писателей с требованием явиться на демонстрацию 7 ноября) понятно, что, во всяком случае, к этому времени Кузмин был членом Союза (штемпель 5 ноября 1927 г., см.: ЦГАЛИ СПб. Ф. 437. № 164. Л. 20).


[Закрыть]
. Во всяком случае, дневник фиксирует еще одну встречу в апреле 1929 года[147]147
  См. публикацию С. В. Шумихина в журнале «Наше наследие»: НН. № 95 (2010). С 99 и прим. (С. 111, прим. 9), и с. 84 и прим. (с. 97, прим. 27).


[Закрыть]
.

К тому же времени относится и беглая характеристика Шервинского, данная ему Кузминым в записи от 17 мая 1928 года:

К чаю пришли не только Шервинский, но Усов и Рождественский и О.Н. <Гильдебрандт-Арбенина>. Шервинский – помесь Скрыдлова с Фединым, но очень мил и ласков. Долго сидели[148]148
  Упоминаемые в записи лица: московский поэт и переводчик Дмитрий Сергеевич Усов (1896–1944), переводивший, в том числе, стихи Кузмина на немецкий язык для нотных изданий 1920-х годов; ленинградский поэт Всеволод Александрович Рождественский (1895–1977); прозаик Константин Александрович Федин (1892–1977); исполнитель эстрадных произведений Кузмина эстрадный артист Алексей Николаевич Скрыдлов (1901?-1966; с 1926 г. в эмиграции) и Ольга Николаевна Гильдебрандт-Арбенина (1897–1980), подруга Юр. Юркуна.


[Закрыть]
.

Любопытную физиогномическую характеристику Шервинскому Кузмин дает впоследствии в своем дневнике 1934 года, в тематической зарисовке «Рептилии и клевреты», причем Шервинский попадает в класс рептилий наряду с весьма примечательными персонажами:

Это два совершенно различных типа, почти противоположных или понятных на примерах. У рептилий всегда что-то от Урии Гип, слащавость, мертвенная бледность и рот без губ. Особенно они были распространены в окружении Суворина и «Нового Времени». Буренин, Меньшиков, Сладкопевцев и, несмотря на гениальность, увы, Розанов, грандиозных масштабов рептилия Победоносцев и, м<ожет> б<ыть>, даже папа Лев XIII, а так Садовской, Лавровский, Лихачев, Божерянов, Казанский, м<ожет> б<ыть>, даже Поляков, сам [Шпет], Шервинский, Леман, Стенич, Маковский[149]149
  Цит. по: Кузмин М. Дневник 1934 года / Изд. подгот. Г. А. Морев. СПб.: Изд-во Ивана Лимбаха, 1998. С. 126. См. там же комментарий к упомянутым именам (с. 337–341).


[Закрыть]
.

Но, конечно, наиболее протяженным стало общение Кузмина и Шервинского в 1931 году в Москве, где с 21 ноября по 2 декабря Кузмин останавливался в доме Шервинских (мы можем судить о нем по опубликованному дневнику 1931 года, в частности по записям за 14 и 16 сентября и 19 ноября[150]150
  Кузмин М. Дневник 1931 года. Вступ. ст., публ. и прим. С. В. Шумихина // Новое литературное обозрение. 1994. № 7.


[Закрыть]
). Своему пребыванию в доме Шервинских Кузмин посвятил стихотворение, датированное 1 декабря 1931 года[151]151
  Кузмин М. Стихотворения. Из переписки / Сост., подгот. текста и прим. Н. А. Богомолова. М.: Прогресс-Плеяда, 2008. С. 128–129, а также прим. на с. 150).


[Закрыть]
.

Как раз между последним приездом Шервинского в Ленинград и поездкой Кузмина в Москву и начинается работа над переводом для собрания сочинений Гете. Можно предположить, что для Кузмина, нигде не служившего и практически всю свою жизнь нуждавшегося, предложение редакции Юбилейного Гете пришлось как нельзя более кстати, к тому же, кроме некоторого удовлетворения материальных нужд, это, повторим, отвечало и его духовным потребностям. Важно и то, что сами принципы перевода, исповедуемые Габричевским и Шервинским, вполне разделялись и Кузминым. Из опубликованной переписки Габричевского и Кузмина видно, как шла работа; обратим внимание лишь на одно из посланных Габричевскому писем как на своего рода profession de foi Кузмина-переводчика и так и названное: «О принципах перевода».

Прежде всего, я считаю, что трудно и стеснительно установлять общие методы перевода для всех авторов и даже для отдельных произведений одного и того же автора. Было бы бесплодным и даже вредным усилием передавать все формальные оттенки слога у автора, который сам об этом нисколько не заботится и небрежен о внешней стороне своего произведения, также было бы наивно и недальновидно обращать внимание только на смысловую сторону вещи, где формальная часть представляется центром тяжести. Те или другие приемы должны быть выбираемы каждый раз заново сообразно данному случаю. В этом – гибкость и находчивость переводчика.

Конечно, некоторые общие положения установить возможно. Точность смысловая – обязательна.

Точность слов (корневая) – желательна до крайности <…>

Точность речи (отрывистой, периодической, легкой, затрудненной, ясной, темной) – обязательна. Никаких сглаживаний, облегчений, уяснений и т. п.

Выражения устарелые, редкие, вновь введенные, необходимо заменять соответствующими на русском языке.

Выражения, типичные для иностранного языка, переводятся не буквально, что было бы экстравагантно и насильственно, а заменяются соответственными.

Законы и идиотизмы русского языка непреложно сохраняются <…>

Это для прозы. Но для стихов следует принимать во внимание важнейшее обстоятельство – природу стиха. Перед ней может и должна отступать и смысловая и речевая точность.

Размер – обязательно точен (никаких замен).

Количество строк – обязательно.

Чередование рифм – обязательно.

Качество рифм (и вообще окончаний и без рифм) – мужские, женские, дактилические – обязательно.

Переносы фразы в другую строку – желательно совпадение.

Цезуры – обязательны (возможен некоторый сдвиг, но наличие их обязательно).

Звуковые эффекты (аллитерации, консонансы и т. п.) – желательны (хотя бы и не на тех же буквах).

Соблюдение образов – желательно (особенно не желательна замена одного образом другим).

Но главное, размер, количество строк и чередование рифм точного качества.

При этих условиях не всегда возможна смысловая и речевая точность, которая может отступить на второй план.

Одна из главных задач переводчика как прозы, так и стихов – уловить общий тон произведения в связи с общим обликом автора и историко-бытовым окружением, так как одни и те же слова в устах одного автора могут казаться нормальной речью, меж тем как в другом случае будут упрощенной стилизацией. И то, что в одно время считается неслыханной смелостью, в другое – окажется почти пресным штампом[152]152
  Переписка Габричевского и Кузмина. С. 63–64.


[Закрыть]
.

Провозглашенные принципы как нельзя более соответствовали и принципам перевода, положенным в основание издаваемого Юбилейного собрания сочинений Гете. Известно, что в советской школе поэтического перевода возобладало впоследствии другое направление, которому свойственно несколько облегченное понимание источника, культивировался более прозрачный синтаксис и т. п. Однако при сличении переводов «Западно-восточного дивана», опубликованных в Юбилейном собрании сочинений, со считающимся эталонным переводом В. В. Левика легко заметить (не отрицая достоинств последнего), что переводчик более поздней формации часто пользуется уже достигнутым своими предшественниками, заимствует словосочетания, а иногда и целые фразы С. В. Шервинского и М. А. Кузмина (что свидетельствует о ценности найденных русских поэтических эквивалентов).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю