Текст книги "Россия и Запад"
Автор книги: Александр Лавров
Соавторы: Михаил Безродный,Николай Богомолов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 39 страниц)
«Плоды совместного творчества» в большей степени касаются стихов Одоевцевой, чем стихов Георгия Иванова. Ближайшие по времени его стихи в «Новом журнале» появились через год в мартовской книжке (1957, кн. XLVIII) – всего два, несомненно ивановских («Иду – и думаю о разном…» навеяны венгерскими событиями 1956 года; «Свободен путь под Фермопилами…» – в некотором смысле программное, с утверждениями, до которых Ирине Одоевцевой, безусловно, мало дела: «А мы Леонтьева и Тютчева / Сумбурные ученики…» и т. д.; аукнулось это стихотворение и в «Посмертном дневнике», о чем чуть позже).
Зато упомянутое в письме Ирины Владимировны «Путешествие», «в работе» ставшее «Ночью в вагоне» и опубликованное под именем Одоевцевой, интонационно и эмоционально в некоторых строфах близко манере Георгия Иванова: «Если бы суметь спасти / <…> / Если бы суметь уйти, / не ревнуя, не любя…» и т. п.
И отстаивая собственную оригинальность, странным образом не зависящую, по ее представлениям, от самостоятельности, Одоевцева не забывает о том, чьей поддержкой может пользоваться, когда захочет. 10 сентября 1957 года она пишет В. Ф. Маркову:
…К моему сожалению, я не умею поддаваться влияниям, а как бы иногда хотелось. <…> Это не от самостоятельности совсем, напротив – я чужие поправки с удовольствием присваиваю – если случается! Вот Георгий Владимирович сочинил «Печальнее печального, Банальнее банального» – всю первую строфу. И еще «Разбиваются души о счастье, Разбиваются птицы о снасти». Но самое замечательное – но это даже Моршену не говорите – он целиком сочинил «В этом мире любила ли что-нибудь ты?» и только потом мне подарил за ненадобностью. А я взяла. С благодарностью. И даже в антологии оно имеется, что уже напрасно[18]18
«…Я не имею отношения к Серебряному веку…» С. 437–438.
[Закрыть].
Нельзя с этим не согласиться, и в издание «Новой библиотеки поэта» мы поместили это стихотворение как ивановское.
О сотворчестве Одоевцева признается Маркову еще раз 20 марта 1958 года, опять не называя конкретных стихов Георгия Иванова, в которых была бы видна ее рука:
Спасибо за милые слова о моих стихах. Но чем же мы, о Господи, в стихах похожи с Г<еоргием> В<ладимировичем>? Не-ви-жу. Объясните, хоть туманно – постараюсь понять.
Кстати, стихи на смерть Полякова стал писать Г<еоргий > В<ладимирович>, и я у него украла тему и даже «концентрированный зной» и в тартарары. Впрочем, и в этом дневнике много моих строк. И я (только между нами) иногда переделываю, отделываю и заканчиваю. Он же этим не занимается, а иногда дарит какой-нибудь огрызок на разживу. И я с благодарностью беру. Такая уж у нас общая кухня. Но для него я пишу совсем иначе, чем для меня[19]19
Там же. С. 448.
[Закрыть].
Если попытаться найти в упоминаемом Одоевцевой «Дневнике» Георгия Иванова из декабрьской книжки «Нового журнала» за 1958 год, в котором «много» ее «строк», что-нибудь ей органически свойственное, обнаружишь ее руку не без затруднения. Разве что «…Мне лев протягивает лапу / И я ее любезно жму» в стихотворении «Туман. Передо мной дорога…». Но автограф этого стихотворения сохранился, все оно записано рукой автора…
Да и «гробовая тайна» сотворчества, как выразилась вскоре сама Одоевцева, тут же была передоверена Гулю, 2 апреля 1958 года:
Теперь о Вашей статье, т. е. о Вас. Вам-то кажется – «я по ушам узнал его тотчас», а я в ней показала только кончик ушка. Остальное – Жорж, саморучно. Зато ответ Рыжему Мерзавцу
(Г. П. Струве. – А.А.)
писала я – без всякого участия, кроме одобрения, со стороны Жоржа. И была мне наградой Ваша похвала. Кстати, раз уж на откровенность – статья о Мандельштаме тоже писалась в две руки. И – держитесь, сэр, – в стихах Жоржа не мало моего ку-де мэн’а[20]20
Coup de main (франц.) – помощь.
[Закрыть] – многие из них тоже писаны в две руки. Вернее, пишутся Жоржем и даются мне для заканчивания. Но это – гробовая тайна, которую я доверяю Вам, как признанья знак (с. 538).
В отличие от стихов, о совместных трудах в области эссеистики и критики в разные годы Одоевцева говорила по-разному (зато всегда конкретно). Помимо «Заката над Петербургом» и главы о Есенине во втором издании «Петербургских зим», упоминались, из подписанных именем Георгия Иванова, но также ей принадлежащих: вступительная статья в книге Сергея Есенина «Стихотворения: 1910–1925» (1950); рецензия на книгу Романа Гуля «Конь Рыжий» («Новый журнал». 1953. Кн. XXXIV); «Ответ гг. Струве и Филиппову» («Новый журнал». 1956. Кн. XLV). «Две руки» в упоминаемой Одоевцевой статье «Осип Мандельштам» из «Нового журнала» (1955. Кн. XLIII), на наш взгляд, мелькают очень слабо: материл этот лично ивановский, преимущественно относящийся к тем дням, когда Одоевцева о Мандельштаме и не слышала, а Георгий Иванов не слышал об Одоевцевой… Разве что попавший и в статью, и в «Ответ гг. Струве и Филиппову» фантастический слух о мандельштамовской «дочке Липочке» – ее воображения дело. А скорее всего, их обоих, искавших сведений об оставшихся в России друзьях, кто-то не без остроумия разыграл: «дочка Липочка» – «липовая».
Тут все довольно смутно. Если Одоевцева и записывала за Георгием Ивановым многое из того, что он своей рукой на бумагу не заносил, это его подписи с соответствующих текстов все же не снимает. Трудно предположить, что сочиняемого Одоевцевой он не видел и в процесс запечатления чего-то, им визируемого, живя с женой бок о бок, не вмешивался. В книге «На берегах Сены» Одоевцева вообще утверждала: до смерти Георгия Иванова «…я никогда не написала ни одной статьи»[21]21
Одоевцева И. На берегах Сены. М., 1989. С. 316.
[Закрыть]. А в беседе с корреспондентом «Литературной газеты» Александром Сабовым (не опубликовано) заявила об «Оставь надежду навсегда»:
Эта книга написана не мною, а моим мужем. Ему было видение с неба, что если он напишет такую книгу, то все наши дела поправятся. Дела не поправились, хотя книгу он написал.
Роль самой Одоевцевой, как можно понять из дальнейших ее слов, свелась к роли переписчицы. Неправда, легко объяснимая: очевидно, при возвращении в СССР числиться автором «антисоветского» политического романа ей показалось некстати.
Непреложным и для Георгия Иванова, и для Ирины Одоевцевой было одно: прежде всего поэт должен, по завету Иннокентия Анненского, «выдумать себя». То есть стать «поэтом» par excellence, очнуться от «тяжкого сна житейского сознания», соловьевского императива, воплощенного молодым Александром Блоком в идее служения Прекрасной Даме. Георгий Иванов в юности столь отчетливого стимула не имел, но обрел его в зрелые годы, проделав в этом отношении путь противоположный Блоку. Служением Прекрасной Даме он его завершил, тем самым избегнув предчувствий и сомнений молодости: «Но страшно мне: изменишь облик Ты». До конца дней Она осталась для него «в облике одном».
И Георгий Иванов, и Ирина Одоевцева всегда были готовы поступить, то есть написать, «наоборот», вопреки очевидности, если эта очевидность становилась поперек того, что они принимали за «литературный путь», за «судьбу». Одоевцева – до полного самозабвения.
Если же Вы вздумаете сромантизировать что-нибудь на наш общий с Жоржем счет, – едва вступив с Гулем в переписку, заверяла она, – мы будем только польщены. Выдуманные биографии часто интереснее настоящих… (с. 49).
Ради воображенных или реальных исключительных достоинств Ирины Одоевцевой, Прекрасной Дамы и Прекрасной Музы зрелого Георгия Иванова, он готов был на все. Тому свидетельство и его житейские поступки, и его поздние стихи. Он хотел, чтобы и после его смерти поэтический ореол ее не тускнел, чего Одоевцева и сама, без сомнения, хотела. «Вы правы – я довольно бесстыдно ищу читательской любви – она мне просто необходима», – написала она 23 марта 1961 года Маркову…[22]22
«…Я не имею отношения к Серебряному веку…» С. 487.
[Закрыть]
О «Посмертном дневнике» тому же Маркову Одоевцева заявила 6 декабря 1958 года:
…Пожалуйста, не говорите никому, что Вам не нравятся стихи «Посм<ертного> Дневника» – очень Вас прошу об этом.
Г<еоргий> В<ладимирович> сказал мне: «Знаешь, мне кажется, что я поставил себе этим памятник». Мне это тоже кажется, и для меня огромное утешение, что и читатели так думали бы. А если начнут сомневаться – мне это было бы страшно больно – за Г<еоргия> В<ладимировича>.
<…> Я хотела бы, чтобы эти стихи действительно стали «памятником». Для меня как раз страшно важно, когда и как они были сочинены[23]23
Там же. С. 467.
[Закрыть].
Увы, в данном случае во фразу Георгия Иванова о «памятнике» верится слабо. Не в его духе. Да и не могло в сознании умирающего поэта неизвестное количество разрозненных, не всегда завершенных стихотворений представляться «Памятником» – ни с прописной, ни со строчной буквы. Заявлено это Одоевцевой, исключительно чтобы убедить оппонента. Не скажем, что она таким образом хотела поставить «памятник» себе. Но участие в отливке этого «памятника» ей могло быть весьма приятно.
Георгий Иванов прощальной публикацией своих стихов в той или иной форме был, несомненно, озабочен. 10 января 1957 года он писал Роману Гулю:
Я хочу составить нечто вроде «посмертной книги» – весь избранный Георгий Иванов за эмиграцию (с. 428).
Следы этого замысла сохранились: Юрий Терапиано опубликовал в статье «Варианты» (альманах «Мосты». Мюнхен. 1961. Кн. 6) образцы стихотворений Георгия Иванова, которые поэт редактировал для подобного издания в последние год-два жизни. В таком виде издание не осуществилось, поэт отвлекся на книгу, ставшую посмертной: «1943–1958 Стихи». Книга вышла через две недели после его кончины. Так что «Посмертный дневник» – вроде как дважды посмертное явление. Хотя не все в нем можно причислить к предсмертным лирическим медитациям, как было задумано Одоевцевой и самим Георгием Ивановым. Скажем, стихотворение «Из спальни уносят лампу…» – просто новая редакция опубликованного еще в 1927 году в парижском «Звене» (№ 4, 1 октября) стихотворения из детского цикла поэта, в детскую первоначально и отсылавшего: «Из детской уносят лампу…». Оно явно относится к этапу работы Георгия Иванова над составлением книги избранного, условно названной им «посмертной», а не над самим «Посмертным дневником», композиция которого – плод воображения Одоевцевой. Она удачно придумала пушкинское начало цикла; подумала и над концом: «Поговори со мной еще немного, / Не засыпай до утренней зари…» – тем самым последний раз отразившись в ивановском зеркале. Хотел ли Георгий Иванов, чтобы его последнее стихотворение было преображено голосом Одоевцевой? Может быть, хотел. Но мог ли он написать именно так: «Прелестных звуков столкновенье»? Желать, чтобы его стихотворение было преображено именно такими словами? И знать, что это «Последнее, написанное мной» стихотворение?
Достоверно одно: литературный контекст, в котором «Посмертный дневник» явлен, неотделим от замысла и воплощения дела всей жизни Георгия Иванова. И без бытового свидетельства очевидно: заглавие цикла продолжает его стихотворный «Дневник», рубрику, под которой он в последние годы жизни печатал стихи в «Новом журнале». «Эти стихи „Дневника“ нечто вроде поэмы (для меня)», – писал он в мае 1953 года Роману Гулю (с. 13).
Кроме того, заглавие хорошо вписывается в чтимую Георгием Ивановым литературную традицию – русскую («Замогильные записки» B. C. Печерина, «Загробные песни» К. К. Случевского) и мировую. Ее последним образцом стали для поэта, очевидно, «Замогильные записки» Франсуа Рене де Шатобриана. В письме к Гулю от 15 июня 1955 года сказано:
Счеты свожу только с самим собой. В целом может получиться «Les Mémoires d’outre-tombe» <…>. Я <…> был поражен: весь Шатобриан дотоле известный – подтирка перед ними (с. 203).
Нечто подобное «Посмертному дневнику» Георгий Иванов думал оставить после себя и в прозе – на манер «Бобка» Достоевского. Писал 23 сентября 1957 года Гулю:
Хотел бы написать статью об эмиграции, выношено «в уме», и заглавие есть прекрасное: «Бобок». Да ведь не напечатаете (с. 467).
И вслед за этим, 21 января 1958 года, – редактору нью-йоркских «Опытов» Юрию Иваску:
То же и В. Ф. Маркову в недатированном письме второй половины 1950-х:
Кстати я хочу (хочется) написать для души статейку «Бобок», оттолкнувшись в применении к эмиграции – и самому себе – от мерзкого рассказчика гениального Федора Михайловича[25]25
Georgij Ivanov / Irina Odojevceva Briefe an Vladimir Markov 1955–1958 / Mit Einleitung herausgegeben von Hans Rothe. Köln; Weimar; Wien, 1994. S. 82.
[Закрыть].
Прозаический вариант или хотя бы наброски к нему остались в нетях, даже если что-то и было написано. А вот стихотворный «Посмертный дневник» с 1975 года печатается – справедливо, на наш взгляд, – как единое целое. Вс. Сечкарев и М. Далтон набирали его для «Собрания стихотворений» Георгия Иванова по старым публикациям и машинописи шести новых текстов, присланных Одоевцевой редакторам. Правку в уже опубликованных к этому времени стихах в основном приходится принимать. Но все же не всегда. Например, в первом же стихотворении обращение к Пушкину «Александр Сергеич» заменено на «Александр Сергеевич». Правка совершенно формальная, не соответствующая ни духу стихотворения, ни его приватному характеру. Зато убранные пол строки «душа-дорогуша» – возможно, самой же Одоевцевой первоначально и присочиненные, – делают стихотворение сильнее и ритмически, и содержательно, устраняя элемент панибратства…
Есть также сомнения относительно следующего стихотворения «Посмертного дневника» – «Кошка крадется по светлой дорожке…». Удачная замена строчки «Вечер так длинен и скучен и душен» на «Вечер июльский томительно душен» – скорее позднее редакторское вмешательство, нежели воссоздание «припомнившегося» оригинала. Вообще все это стихотворение ближе к Одоевцевой, чем к Георгию Иванову: «кошачьи» сюжеты к ключевым, предсмертно приходящим на ум не отнесешь. Зато у Одоевцевой кошки – частый атрибут ее стихотворных затей…
Предположительно об атрибуции этого и некоторых других стихотворений «Посмертного дневника» уже писалось в примечаниях к тому Георгия Иванова в «Новой библиотеке поэта». Поэтому сейчас коснемся лишь наиболее сложного во всем этом цикле текста:
«Побрили Кикапу в последний раз.
Помыли Кикапу в последний раз!
Волос и крови полный таз.
Да-с».
Не так… Забыл… Но Кикапу
Меня бессмысленно тревожит,
Он больше ничего не может,
Как умереть. Висит в шкапу —
Не он висит, а мой пиджак —
И все не то, и все не так.
Да и при чем бы тут кровавый таз?
«Побрили Кикапу в последний раз…»
12 апреля 1958 Гуль в письме к Георгию Иванову приписал:
Теперь два слова к Вам, Ирина Владимировна, – совершенно секретно и совершенно интимно. Что Вы доверили мне тайну некоторого «заканчивания» некоторых стихов Жоржа – я страшно польщен и никому – ни-гу-гу, не дай Бог! Но хочу (не могу удержаться) Вас шепотком спросить, ну, а он, Джорджио, тоже, поди, Вам заканчивает что-нибудь… ой, давно я уж чувствую во всем четвероручье. И это очень хорошо. Это просто даже чудно, и это даже через сто лет – тема для аспирантской диссертации – праправнукам Струве и Филиппова – будьте любезны, найдите всякие такие интонации, ямбические и нет, хорреические и нет… пожалуйста, а мы с того света поглядим вместе с Романом Гулем (я надеюсь, что мы с Вами будем в одном купэ на том свете ехать – иль Ваше будет очень страшным? Все равно – я за интерес, за остроумие, как говаривал Федор Павлович)… (с. 542–543).
Не дожидаясь столетнего юбилея и не состоя в родстве ни со Струве, ни с Филипповым, попытаемся разобраться на примере этого стихотворения в тайне «четвероручья». А также зададимся вопросом, всегда ли ближайшие наследники поэта сами разбираются в его текстах, ими вдохновенно манипулируя?
Отослав в «Новый журнал» для «Посмертного дневника» стихотворение о Кикапу, Одоевцева получила от Гуля предложение его несколько «улучшить». К сожалению, ни первоначального списка стихотворения, ни этого письма в архиве не оказалось, но есть ответное, от 1 декабря 1958 года, по которому суть предполагаемой правки ясна:
Насчет Кикапу. Нет, дорогой Ницше – Вы pour une fois – не правы. Ну, как, скажите, возможно «Обмыли Кикапу в последний раз»? Разве Вам неизвестно, что обмывают только мертвых и это никак не может производиться «в последний раз»?
Кстати, это стихи не Тинякова, а Чурляница. И звучат они так:
Побрили Кикапу в последний раз
Помыли Кикапу в последний раз
Волос и крови полный таз
Да-с.
Но Жорж нарочно переделал. Отсюда и «Не так. Забыл. Но бритый Кикапу…» Одели (вместо – помыли) перекликается с «Совсем не он, а мой пиджак».
«Совсем не он, а мой пиджак», по-моему, очень динамично и выразительно. «Не он висит, а мой пиджак» более вяло.
Впрочем, если Вам Кикапу не нравится, не печатайте его вовсе[26]26
BLG. Box 10. Folder 240.
[Закрыть].
Во-первых, изначального текста этой цитаты Одоевцева не знает: после первых двух строчек в оригинале следует: «С кровавою водою таз / И волосы его. / Куда-с?» А во-вторых, речь в этом стихотворении идет как раз о смерти, а не о каком-либо переодевании: «…побрила Кикапу в последний раз матушка-смерть» – утверждал его автор[27]27
См.: Чурилин T. B. Встречи на моей дороге / Вступ. ст., публ. и коммент. Н. Яковлевой // Лица: Биографический альманах. СПб., 2004. Вып. 10. С. 427.
[Закрыть]. И тут уже не суть важно, какое слово взято – «помыли» или предлагавшееся Гулем «обмыли». И «моют», и «обмывают» мертвых «в последний раз».
Вопрос в том, кому принадлежит идея заменить во второй строчке изначальное слово «Помыли» на слово «Одели», и тем самым ослабить сюжет со смертью. Полагая, что таков был замысел Георгия Иванова, Одоевцева игнорирует смысл нервических, подчеркнутых плеоназмом («Помыли <…> в последний раз») строк давшего толчок к написанию стихотворения неведомого ей оригинала. Кроме того, если поэт и «забыл» что-то из вдохновивших его чужих стихов, то эта забывчивость отнесена им к третьей строчке, а не к первым двум.
Что же касается источника взятого за основу сюжета текста, то он не принадлежит ни А. И. Тинякову, как полагал Гуль, ни Н. К. Чурляницу (Микалоюс Константинас Чюрленис – в современной огласовке), как поправила его Одоевцева.
Дальше происходит следующее. 26 декабря 1958 года Гуль отвечает:
Я мог дать только несколько стихотворений Г<еоргия> В<ладимировича> (поздно прислали). «А может быть», «Воскресенье. Удушья прилив», «Ку-ку-реку или бре-ке-ке», «Аспазия» (которая мне страшно нравится!) и «Ночь как Сахара». Так хорошо кончается – «В смерти моей никого не винить». А остальное в след<ующем> номере. <…> Так что насчет ки-ка-пу масса времени, если хотите ч<то->н<ибудь> изменить. Но какой это Чурлянис, отец или сын? <…> Почему Вы пишете, «если Вам ки-ка-пу не нравится» – очень нравится! Как же ки-ка-пу может не нравиться?[28]28
BLG. Box 20. Folder 489.
[Закрыть]
7 февраля 1959 года уже принятое «Новым журналом» стихотворение Одоевцева неожиданно решает печатать с поправками Гуля:
…Посылаю Вам Кикапу слегка выправленным, как Вы советовали. Я очень не люблю менять что-нибудь в П<осмертном> Дневнике, но так и по-моему лучше. Кстати, Кикапу начинался
– В мозгу стихов забытьи танец.
– Отстаньте от меня, Чурлянец.
Но потом Жорж эти две строчки велел вычеркнуть. Не надо ли все-таки сделать выноску – стихотворение Чурляница. Я кажется писала Вам, что это отец, а не сын Чурляниц – художник, сошедший с ума (кажется)[29]29
BLG. Box 10. Folder 240.
[Закрыть].
Гуль доволен:
Стихи присланные сейчас так же хороши, как и прежние – и Жоржа и Ваши. Прекрасны. Кикапу сейчас, конечно, лучше. Сноску сделаем
[30]30
BLG. Box 20. Folder 489.
[Закрыть].Предложенную сноску к стихотворению журнал печатает: «Стихотворение художника Н. К. Чурляниса. 1875–1911». И теперь понятно, откуда она появилась. Также понятно и то, почему двустишие, помянутое Одоевцевой, было Георгием Ивановым отвергнуто: дабы не затемнять окончательно смысл, трактующий сюжет одного поэта, ссылкой на другого – «Чурляниса».
Однако замечательно в истории публикации стихотворения Георгия Иванова и еще одно: Гуль, в свою очередь прислушавшись к доводам Одоевцевой, предложенную им же самим правку, слава богу, вносить в стихотворение не стал, и оно появилось на страницах «Нового журнала» в нетронутом виде. То есть публикаторы пришли к тому, с чего начали: к оригинальному тексту Георгия Иванова, подпорченному лишь сноской, в которой стихи Тихона Чурилина из его сборника «Весна после смерти» приписаны литовскому художнику. Сразу после публикации это, разумеется, было замечено, и Одоевцева 28 августа 1959 года сетует Гулю:
Меа culpa, mea maxima culpa с Кикапу. Но и Ваши литературоведы хороши. Отец или сын? Ни отец, ни сын и даже не святой дух. Чурляниц в Кикапу не повинен. Кикапу принадлежит Чурилину. Я по молодости лет (тогдашней) при появлении его, т. е. Кикапу, не присутствовала. Он вошел в мой Золотой Фонд сам по себе без упоминания автора. Адамович изумился моему невежеству. <…> (кажется, Чюрилин, а не Чурилин, а книга называется «Весна после смерти»), <…> «Посмертного Дневника» не посылаю – мне очень трудно и тяжело переписывать стихи Жоржа. Я зимой довела себя ими до ужасного состояния. А теперь я решила выздороветь и прерываю на время для этого П<осмертный> Дневник, хотя стихов еще много. Но пусть полежат пока[31]31
BLG. Box 10. Folder 241.
[Закрыть].
Поразительно, что даже после окончательного установления авторства стихов о Кикапу Одоевцева то ли не удосужилась заглянуть в верстку «Собрания стихотворений» Георгия Иванова 1975 года, то ли вовсе не стремилась ее получить на руки. Во всяком случае, примечание с «Чурлянисом» осталось неизменным, «украсив» и это первое добротное издание целостного свода ивановской лирики…
Прервана публикация стихов «Посмертного дневника» была ненадолго. Меньше чем через месяц, 21 сентября, Одоевцева пишет Гулю:
И так далее – до того момента, когда у разных лиц возникает подозрение в авторстве «Посмертного дневника». В некоторых случаях оно все же представляется обоснованным, как, например, в стихотворении «Строка за строкой. Тоска. Облака…». Во-первых, едва ли поэт, диктуя в сумеречном состоянии стихи, озаботился бы эпиграфом к ним из собственных сочинений: «И Леонид под Фермопилами, / Конечно, умер и за них». Во-вторых, очень сомнительно, чтобы он так пышно и отстраненно писал о себе, умирающем: «Бессильно лежит восковая рука / В сиянии лунном на одеяле». В-третьих, неожиданный перебив течения строки и мысли, обрыв их при помощи протестующего вопрошания («Вот так же, как я, умирающий Пруст / Писал, задыхаясь. Какое мне дело / До Пруста и смерти его? Надоело! / Я знать не хочу ничего, никого!» весьма отличает поэтику Одоевцевой и не очень характерен для стихов Георгия Иванова. И, в-четвертых, последняя реплика («„И голубые комсомол очки…“ / „Должно быть, умер и за них“»), контаминирующая строки из стихотворения «Свободен путь под Фермопилами…», содержит скорее резиньяцию Одоевцевой о бессмысленно умершем поэте, нежели иронию автора касательно оценки кем бы то ни было его посмертной славы.
Конечно, математически тут ничего не докажешь. Даже если о собственном авторстве стала бы свидетельствовать сама Одоевцева, мы имели бы право усомниться. Говорить при случае «наоборот» она переняла манеру у того же Георгия Иванова. К примеру, «Должно быть, умер и за них» мог саркастически подсказать и сам поэт. Все дело тут в том или ином настроении, в тех или иных фантазиях творцов, в те или иные минуты оценивающих свою роль в культурной жизни прямо противоположным образом.
Подобным неожиданным и уникальным свидетельством и закончим наше небольшое расследование. Анна Петровна Колоницкая, несомненно ближайший к Ирине Владимировне человек после ее возвращения на родину (ей, в частности, посвящено последнее прижизненное издание «На берегах Невы»), сообщила в частном письме (цитируется с ее разрешения):
Ирина Владимировна рассказывала так: «Жорж в Йере уже не писал стихов. Он был в постоянной депрессии, болел, местный климат был убийственен для его давления, он чаще всего лежал и читал детективы. Весь „Посмертный дневник“ написала я. „Дневник“ был сенсацией».
По словам Анны Колоницкой,
Ирина Владимировна вновь возвращалась к этому разговору. Как я ее поняла, у Георгия Иванова были отдельные строчки стихов, обрывки, она их собрала и сделала этот «Дневник». Многое написала полностью. Например, «Кошка крадется…», «За столько лет такого маянья…» (первое четверостишие – Иванов, а затем «В отчаянье, в приют последний…» – это Ирина Владимировна). Еще точно помню «Бороться против неизбежности / И злой судьбы мне не дано. / О, если бы немного нежности / И вид на Царское в окно…» – Иванов, а дальше все точно И.В. Еще она сказала: «Он хотел, чтобы я себя прославляла!»
Это по памяти. Поскольку мы так и не могли решить, нужно ли об этом говорить, она притронулась к иконе, перекрестилась, говоря этим, что мол, это правда, а делайте, как считаете нужным.
Начало стихотворения «Бороться против неизбежности…» – очевидный и очень характерный для Георгия Иванова своего рода контрвариант к только что сочиненному и также вошедшему в «Посмертный дневник» стихотворению «Теперь бы чуточку беспечности…» со строчкой «Не избежать мне неизбежности». Плюс к тому оба стихотворения развивают сюжет и метрическую систему написанного еще в 1954 году стихотворения «Ну да – немного человечности…». Оригинальность стихотворения «Бороться против неизбежности…» состоит в том, что после сугубо ивановского зачина сюжет поворачивает в сторону апологии его героини, вне всякого сомнения – молодой Одоевцевой, какой мы ее знаем по любым о ней свидетельствам. Весь вопрос в том, кто мог с такой нежностью о ней написать: «Я даже вспоминать не смею, / Какой прелестной ты была…» и т. д. – по тексту? Она – сама о себе или все-таки Георгий Иванов? Желание прославить свою «Прекрасную Даму», «как женщина прославить не могла», сквозной мотив всей поздней лирики Георгия Иванова. Но насколько подобное слово-творчество под силу и по нраву самой героине?
Скажем и мы свое «наоборот». Что, если крестное знамение Ирины Владимировны означало не клятву в достоверности ею сказанного, но совсем другое: «Господи, прости меня, грешную»?
На вопрос, правда ли, что весь «Посмертный дневник» – ее творение, ей по чести пришлось бы ответить подобно известному персонажу: «Этот точно Георгия Иванова; а есть другой „Посмертный дневник“, так тот уж мой».
Но и это не окончательная истина. Даже если пеклась Ирина Одоевцева после кончины мужа исключительно о себе, славы добавила она прежде всего Георгию Иванову. Какова бы ни была степень ее сотворческого участия в «Посмертном дневнике», без нее он не увидел бы света вовсе.
____________________
Андрей Арьев