Текст книги "Верное сердце"
Автор книги: Александр Кононов
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 49 страниц)
16
У ворот Шумов снова увидел Дашу.
Она стояла неподвижно, скрестив, как всегда, руки на груди.
И опять сердце у него болезненно сжалось.
Какая бездонная тоска видна в ее глазах!
Сколько обид на свете наносят человеку! И чем тут мог помочь Григорий Шумов? Он и самому себе не умел помочь…
Все вокруг показалось ему в эту минуту ничтожным – рядом с настоящим человеческим горем. Сущими пустяками были его муки с «Нашим путем». Ненужными и легкомысленными – разговоры с Барятиным. Потускнела даже встреча с Кучковой. И страшно мелкой предстала затея освистать знаменитого певца. Но тут уж ничего не поделаешь: он дал Кучковой слово, придется его сдержать.
А чтобы не поддаваться тягостному настроению, придется поусерднее сесть за дело. Это верное в таких случаях средство… Гриша успел испытать его на себе.
Он раскрыл книжку об учении Шарля Фурье.
В библиотеке Семянникова раздобыть ее не удалось, пришлось купить у букиниста на Литейном.
С первых же страниц книга поражала тем, что в ней не было ничего трудного, «ученого», профессорского.
В ней рассказывалось не только о теории великого утописта, но и о его судьбе.
Человек, не окончивший провинциальной школы, принужденный с ранней юности зарабатывать себе на хлеб трудом приказчика, он шел ощупью и во многом ошибался в поисках истины.
Но он был искателем!
«Искать, отвергать найденное и вновь искать», – провозгласил с кафедры Юрий Михайлович.
Фурье был искателем.
Но он не отвергал найденное, а стоял на его защите до конца: он верил, что этим служит человечеству.
Легко через сто с лишним лет после жизни Фурье назвать его замыслы «сном золотым».
Нетрудно высмеять его мечты о том, что социалистические товарищества-фаланги сразу же покажут все свои преимущества и род людской откажется от эксплуатации человека человеком.
Фалангой древние римляне называли боевой отряд, построенный клинообразно, прикрытый со всех сторон щитами и вооруженный копьями; в сражениях он клином врезался в строй неприятельского войска. Выбрав это название, не хотел ли Фурье показать, что его товарищества-фаланги разорвут строй общества, построенного на угнетении?
В XX веке даже от студента-первокурсника не требуется особых усилий, чтобы раскритиковать наивность этих идей.
Но труднее изучить обстановку, в которой жил Фурье, рассмотреть истоки его заблуждений, понять, что в свое время они были, может быть, неизбежны. И найти среди них тот дар, который оставил человечеству неистовый мечтатель.
По временам оступаясь, тысячелетиями шло человечество вперед, искало своих дорог во мраке и, когда он становился непроглядным, освещало себе путь заревами восстаний.
Мечта о будущем – ее никому не удается развенчать! Мечта о том, чтобы не стало на земле горя, чтоб не было голодных детей, чтоб не сушила тоска прекрасного Дашиного лица…
Шли часы. Грише казалось, что еще немного – и он найдет какие-то новые, еще никем не сказанные слова, от которых яснее станет правда и с которыми он выступит… пока что на семинаре.
Он всю ночь просидел над своими записями, – под утро ему самому они показались совершенно сумбурными. Голова его пылала. Копоть от выгоревшей лампы начала падать на листы бумаги, в окно стал понемногу просачиваться немощный осенний рассвет.
Права оказалась Марья Ивановна, предложив ему платить за керосин отдельно.
Много еще таких бессонных ночей было потом в жизни Григория Шумова – и он ни разу о них не пожалел.
Он лег, когда слабо звякнул подвешенный к выходной двери колокольчик, – это Шелягин уходил на завод.
А проснувшись в полдень, с недоумением увидел над собой свежее, румяное, смеющееся лицо Бориса Барятина.
– Уж я стучал, стучал… Задумал было ломать дверь: несчастный случай! Погибла молодая жизнь! Но, к счастью, дверь оказалась не запертой. Что, начались уже «ночи бессонные»?
– Начались. – Гриша почувствовал удовольствие при виде жизнерадостного лица нового своего приятеля. – Начались! Сегодня ночью мне опять не придется спать.
– Причины? Если не секрет.
– Становлюсь с вечера за билетом в театр.
В нескольких словах он рассказал Барятину о Кучковой, о скандале в «Музыкальной драме», о глиняных свистульках – и Барятин сразу же воодушевился:
– И я с вами! Люблю такие предприятия. Смеху сколько будет! Кстати: давайте выпьем на брудершафт.
– Кстати? – удивился Гриша. – Впрочем, может быть, это и действительно кстати. Но чем же мы чокнемся? Зельтерской?
– Пивом. Это, правда, будет по-немецки. Но ведь и слово-то «брудершафт» немецкое. Так что сойдет!
– А где достанем пиво?
– Это уж моя задача. Одевайтесь! И не надо пить чай – купим у Филиппова пирожков и выпьем в таверне, адрес которой, при условии соблюсти строжайшую тайну, я вам могу сообщить.
«Таверна» – кто бы мог подумать? – помещалась как раз напротив респектабельной «Европейской гостиницы»; и булочная была неподалеку – Барятин захватил там огромный пакет знаменитых филипповских пирожков, впрочем уже давно потерявших свой довоенный вкус. Но зато они были горячие – даже дымились на холоде…
В сыром, нетопленном помещении «таверны» девушка в белом фартуке, надетом поверх теплого пальто, принесла приятелям две кружки светло-желтой жидкости, накрытой колпаками пены.
Посетителей было мало. Гришу несколько удивила дама, скромно одетая, с виду учительница или гувернантка; она сидела за столиком у окна и потягивала пиво, закусывая бутербродом.
Такой картины в провинции не увидишь – там женщину с кружкой пива или с папиросой ославили бы на весь город. Вот что значит столица!
Гриша сказал об этом Барятину. Тот усмехнулся:
– Это старая пьяница. Я ее знаю.
Выпив с Гришей на брудершафт, жарко обняв его и расцеловав (старая пьяница при этом поглядела на них с презрением), Барятин спросил деловито:
– Ну, как пиво?
– Хорошее. Слушайте, я давно хотел…
– Слушай! – поправил Барятин. – И зовут меня Борис, Борька, Боренька – как на чей вкус.
– Слушай, Борис. Я давно хотел с тобой поговорить. В последовательный эгоизм твой я, конечно, не верю. Или, может быть, это такой эгоизм, как в «Что делать?» Чернышевского?
– Не читал Чернышевского.
– Невероятно! Ты клевещешь на себя.
– Да нет же, правду говорю. Святой истинный крест! Слыхать – слыхал: Герцен, Чернышевский… Но не читал ни того, ни другого. В гимназическую программу они ведь не входят?… Барышня, дайте еще две кружки!
Он отпил несколько глотков, с аппетитом съел пирожок и сказал:
– Мечтаю жизнь свою прожить легко. Легко и приятно. Чернышевского я не читал, но твердо уверен, что таких мыслей он не одобрил бы. А я от них отказаться не могу. Господи боже ты мой! Одна нам жизнь дается, другой не дадут, причем и эта-то единственная, неповторимая жизнь длится чертовски мало: и оглянуться не успеешь, как уже конец – пожалуйте бриться и в могилку. Так зачем же усложнять ее? Затруднять? Нет уж, коротки наши годы на земле, так надо их прожить, ежели здоровье позволит, повеселей – и, конечно, без особых раздумий над судьбами человечества.
– А какой смысл в такой жизни?
– Для меня – большой. Ну что, Шумов, презирать меня теперь будешь?
Гриша пожал плечом:
– Презирать? Не то слово.
– Раз уж мы выпили на брудершафт, так я решил – откровенно… Чтоб не было между нами недомолвок. Я, видишь ли, человек общительный. У меня большие и разнообразные знакомства. Ты спросил меня недавно про заинтересовавшего тебя грузина. Тогда я уклонился от прямого ответа, а теперь скажу. Именно благодаря моим знакомствам я в свое время, стороной, но из совершенно верных источников узнал одну историю. Сей грузин обратил свое благосклонное внимание на дочку небезызвестного профессора Юрия Михайловича. Нужно тебе сказать, что обратить на нее внимание немудрено. Этакая, знаешь ли, северянка, глаза – озера, косы – короной над высоким лбом… Ну-с, короче говоря, она грузину нашему дала от ворот поворот. А он этого не стерпел. И теперь портит как только может жизнь не только ей, но и ее отцу. Ты ведь бывал на лекциях Юрия Михаиловича? Что ж про него сказать? Можно разделять или отвергать его взгляды, но надо согласиться: слова его всегда полны благородства! А Оруджиани умудряется не только уронить его престиж в глазах студентов, но и самому профессору прямо в лицо говорит вещи совершенно непозволительные. И говорит в такой форме, что не придерешься. Тертый калач! Знает, что можно сказать во всеуслышание, а что лучше утаить – и тогда уж у него клещами ничего не вытащишь…
Гриша отставил кружку. Он не поверил ни одному слову о дочке профессора. Все это сплетни. Нет, из его затей – свести Оруджиани с Барятиным – толку не выйдет.
Он задумался. Разглагольствования Барятина мешали сосредоточиться на какой-то пока еще очень неясной догадке. Она и раньше его тревожила – уже дня три, – но так и оставалась смутной и от этого еще более тягостной. Он чувствовал, что чем-то уронил себя в глазах Оруджиани. Чем именно?
– Юрий Михайлович окрестил свой семинар «содружеством»… себе на горе! Что ж, назвался груздем, полезай в кузов. Приходится профессору выслушивать все продерзости члена содружества – Оруджиани, – говорил Барятин.
Гриша продолжал думать о своем. Озерки… Почему с такой пытливостью смотрел грузин, когда произнес это слово?
Грише вдруг стало жарко. Как он мог забыть? Об этой дачной местности писали – с год тому назад – во всех газетах: в Озерках была захвачена полицией подпольная конференция большевиков. Была разгромлена, отдана под суд «думская пятерка», – пятеро мужественных, подлинно народных представителей в Государственной думе!
– Ну, а уж каким способом этот грузин портит жизнь дочке профессора, я говорить не стану. Тут начинается сомнительная область сплетен, в ней с особым усердием поработали беспощадные в таких случаях дамские язычки…
– Да, да, – рассеянно проговорил Шумов, одним ухом прислушиваясь к словам Барятина. – Да, конечно, все это сплетни.
Одна из черносотенных газет писала «…церемониться нечего: виселица – единственное средство внести в страну успокоение».
Гриша помнил и фамилии арестованных рабочих депутатов: Бадаев, Петровский, Самойлов… Был вместе с ними арестован и представитель латышей… Все это не забылось, а просто не пришло на ум во время памятного разговора с Оруджиани.
– То есть как – это все сплетни? – во второй раз переспрашивал Барятин. – Как это так? Я сам присутствовал при неприятнейшем столкновении грузина с профессором. Юрий Михайлович на моих глазах стал изжелта-серым. Но сдержался, он умеет владеть собой. Так что нельзя сказать: «все сплетни»!
Значит, грузин хотел испытать его, Гришу: что он знает о большевиках? Но зачем было испытывать намеками? Почему не спросить начистоту? «Почему, почему»… Нет, видно, только у Григория Шумова, деревенщины, душа нараспашку. «Знает, что утаить следует», – сказал Барятин про Оруджиани. Не утаил он, а не поверил Григорию Шумову.
– Давай еще по одной! – предлагал не в первый раз Барятин и, наконец вглядевшись в лицо Шумова, рассердился: – Тебе неинтересно?
– Пойдем-ка. Хватит всего этого, – сказал Гриша и поднялся.
– Слаб ты, я вижу, на выпивку!
Шумов пошел к дверям, потом, вспомнив, что надо расплатиться, вернулся.
Барятин с любопытством разглядывал его ноги. Потом с той же заинтересованностью начал смотреть, как Гриша отсчитывает деньги.
– В чем дело? – заметил наконец его взгляд Шумов.
– Смотрю, шатаешься ты или нет. Выпили мы порядком.
– Я и не почувствовал… Вот только холодно стало от пива.
Они вышли на улицу.
– Как-то раз привел я сюда Веремьева, – сказал Барятин. – Есть такой Илья Муромец на юридическом факультете. Да ты, наверное, знаешь его. Мы с ним осушили за один присест кружек по шести. Выходим из таверны – он шатается. Вот что значит сила внушаемости. Дурень поверил, что это настоящее пиво.
– А разве нет?
– Это солодовка, прекрасный напиток, но без грана алкоголя.
– Значит, наш брудершафт тоже ненастоящий.
– Обиделся? За обман? Ну, я же в шутку! И про даму-пьяницу соврал: я в первый раз ее вижу.
Барятин хохотал – сущий мальчишка. Белозубая улыбка, жизнерадостный блеск чистых, словно только что вымытых ключевой водой глаз… Все это не вязалось с его россказнями о грузине, о дочке профессора…
– Значит, до вечера? – сказал Барятин, прощаясь. – Встретимся у театра.
17
Когда Шумов подошел вечером к подъезду театра, там под железным навесом уже сгрудилась небольшая, но довольно шумная группа студентов.
Попозже пришла Репникова, краснощекая девица в пенсне, вида чрезвычайно решительного.
Она сразу же потребовала отчета: у всех ли имеются свистки?
Гриша признался, что свистка у него нет. И даже оробел от осуждающего молчания, которое после этого наступило.
– Коллега, возможно, своевременно овладел искусством трехпалого свиста? – спросил кто-то с насмешкой из темноты, которая уже сгустилась под навесом.
Гриша виновато промолчал.
К счастью, в это время явилась запыхавшаяся Кучкова и вручила ему глиняную свистульку. Он торопливо сунул ее в карман.
Теперь все как будто было в порядке.
Постепенно прибывали все новые заговорщики.
Под навесом становилось все более весело и шумно.
На шум подошел встреченный взрывом хохота городовой, вгляделся, узнал студенческую форму, и это как будто его успокоило, он удалился.
Настоящее веселье началось с появлением Барятина, который сразу показал себя душой общества.
Прежде всего он предложил устроить складчину и послать «делегатов» за горячими баранками – ночь предстояла долгая и холодная.
Деньги он собирал, сняв фуражку и обходя всех с завыванием:
– Дорогие братья и сестры! Поимейте сочувствие…
Репникова приказала ему:
– Сейчас же накройте голову! Простудитесь.
Но, вероятно, тут же, глядя на могучую шевелюру Барятина, сообразила, что никакой мороз беспечной его голове не страшен.
Принялись с гвалтом выбирать «делегатов».
Выбрали, конечно, Барятина. А в помощь ему – Кучкову.
«Делегаты» исчезли на целый час. Воротились веселые, обнимая огромные связки баранок.
– Только что из печи! Мы дожидались, когда вынут, – объявил Барятин.
Кучкову он уже называл Таней.
Грише это не очень-то понравилось, и он отошел в сторонку, в темноту под навесом; пусть наконец оставят его в покое.
Но в покое его не оставили. Стоять неподвижно на таком холоде в подбитых ветром шинелях оказалось просто невозможным – началась игра в пятнашки, вольная борьба, кто-то сгреб Гришу в охапку, пришлось отбиваться…
Снова возник из окружающего мрака грузный городовой (сам-то он был в валенках с калошами, в стеганной на вате шинели) и заявил пропитым голосом:
– Попрошу держать себя аккуратней!
Под утро пришли становиться в очередь какие-то молчаливые личности – сперва барышники (они и не думали скрывать сомнительные свои занятия); чуть рассвело, появились столичные театралы – из тех, кому места в партере не по карману.
Касса открылась ровно в девять, и студенты первыми получили билеты – на галерку.
К этому часу все озябли, устали, притихли…
Репникова распорядилась: немедленно разойтись по домам. И чтоб на спектакль всем явиться выспавшимися!
В театре у Гриши настроение всегда становилось приподнятым. Казалось, самый воздух этому способствовал. Каким-то неуловимым ароматом было полно все кругом: и зал, и фойе, и коридоры, и даже гардеробные ниши. А оживленные взоры, устремленные кому-то навстречу? А сдержанный гул, постепенно нарастающий, праздничный?
На этот раз даже обстановка в театре представилась необычной. Зал был красный с золотом. Под лепным потолком сияла, отсвечивая радужными огоньками, огромная хрустальная люстра. Кованными из бронзы казались украшавшие барьеры лож крылатые римские шлемы, скрещенные мечи, факелы с витым, круто отнесенным в сторону пламенем. Все это при внимательном осмотре оказывалось деревянным, покрытым сусальным золотом, кое-где потемневшим в изгибах резьбы. Ну так что ж? Даже дерево здесь лицедействовало, оборачиваясь бронзой… Это было сродни театральному волшебству, по законам которого города из картона выглядели на сцене величественными, а пригоршни граненых стекол блистали алмазами.
Волшебство… Оно началось с появлением Мефистофеля.
Это был не тот примелькавшийся дьявол, которого Грише уже доводилось видеть на театральных подмостках, – одетый в черное узкое трико изворотливый черт, проворно исчезающий при виде креста.
Нет, к рампе вышел князь тьмы, в плаще, подбитом алым шелком, с украшенной драгоценными камнями нагрудной цепью, с рыцарской шпагой на боку.
Но главное было, конечно, не в этом.
Главное таилось в необъяснимой власти, магической силе, которая как бы струилась в зрительный зал с каждым словом, с каждым движением артиста.
Голос свободной и пленительной мощи заполнил все кругом: поток, не знающий берегов.
Певец. Актер.
Но он не только пел. И не только играл.
Он жил и заставлял вас жить рядом с ним – в мире, озаренном радостью, светом, восторгом.
Он заставлял покоряться ему, безоглядно отрешаться – пусть на час только – ото всего и наслаждаться радостным своим пленом.
Каждое его движение было пластично и верно до предела. И невольно охватывал вас мимолетный страх: так легко перейти предел – еще один жест, и будет нарушена какая-то правда, священная и для него и для вас. Но он не делал этого лишнего жеста – и правда оставалась нетронутой.
Гриша забыл обо всем… О Репниковой, о Барятине, о Тане Кучковой. О свистке, лежавшем в его кармане.
…Поселяне и рыцари преграждают путь дьяволу крестообразными рукоятками своих мечей. Черту полагается при этом трепетать от страха, содрогаться, никнуть к земле, исчезать.
Но тут произошло совсем другое.
Мефистофель молниеносным движением загородился от креста плащом, повернутым к залу красной изнанкой, – она вспыхнула под упавшим сверху лучом прожектора, как огненный столб, – грозный, готовый испепелить каждого, кто к нему прикоснется.
Поселяне отступают в суеверном страхе.
Они уходят, а князь тьмы откидывает плащ и, торжествуя, хохочет им вслед, огромный, могучий, всесильный. От дьявольского смеха у зрителя мурашки бегут по спине.
Когда тяжелый малиновый занавес медленно пополз, закрывая сцену, а под лепным потолком светлым костром загорелась огромная люстра, в зале возник ураган. Ураган ликования, неистовых криков, рукоплесканий, вызовов…
Гриша увидел рядом с собой побледневшее от волнения лицо Барятина и затылок Репниковой: вся перегнувшись через барьер галереи, она вопила изо всех сил:
– Браво! Браво! Браво!!!
Волосы у ней растрепались, пенсне упало с носу, она судорожным движением еле успела поймать его на лету и, должно быть, именно от этого пришла в себя.
– Я аплодировала таланту… а не… – пролепетала она в раскаянии, но, кажется, лепет ее слышал один Гриша – такая вокруг продолжала бушевать буря.
…Студенты принялись смеяться над собой, в том числе и над Репниковой (она, утратив авторитет, страдала непритворно), только собравшись в фойе, куда пробились со всяческими хитростями: с их билетами в нижние ярусы спускаться не полагалось.
Гриша в фойе не попал. В узком коридоре кто-то крепко ухватил его за локоть. Он оглянулся: позади, весело сияя черными глазами, стоял Оруджиани.
– Слыхали новость? Никишин в университет больше не вернется. Наша взяла… Победа!
Гриша промолчал. Бог с ней, с этой победой. Особенно если о ней сообщает с видом именинника человек, который ему, Шумову, ни в чем не верит.
– Не надо, впрочем, и преувеличивать это событие, – продолжал Оруджиани. – То, что случилось на лекции по финансовому праву, послужило только толчком. Профессор Никишин с первых дней войны очень удачливо играет на бирже. Говорят, он покупает себе крупное имение на Украине. Теперь ему и университет ни к чему.
«Говорят»… Об Оруджиани тоже говорят бог знает что.
– У вас как будто настроение сегодня кислое? – спросил грузин.
– У меня всегда настроение портится, когда я вижу, что мне не доверяют.
– Кто вам не доверяет?
– Вы.
– Благодарю! Не ожидал.
– Про Озерки писали во всех газетах, так что и скрывать-то тут было нечего.
– Ах, вот что! Но я же и не думал скрывать.
– Вы начали о них говорить – и спохватились.
– Я начал… и не спохватился. А решил отложить разговор. Ведь надо же было сперва выяснить, по пути нам с вами или мы разойдемся, как в море корабли.
– Ну, и что ж? Выяснили?
– Да, в ту самую минуту, когда на лекции Никишина раздался ваш оглушительный бас.
– Не вижу ничего смешного!
– Пожалуй. Ничего нет смешного в том, что вы примкнули к людям, поднявшим свой голос против шовинистического угара.
– Вы это… серьезно?
– Вполне. Сегодня вы очень кстати вспомнили об Озерках: близится годовщина событий, связанных с этим местом… Понимаете?
– Понимаю!
– Нам обязательно надо встретиться на днях.
– Значит, все-таки связался черт с младенцем, – сказал Барятин, когда Гриша вернулся на свое место в галерее пятого яруса.
– Кто черт, а кто младенец? – с любопытством спросила Репникова; в ее тоне уже не было командирского оттенка.
– Младенец – вот этот мой сосед, Григорий Шумов. А черт остается чертом.
Но тут на них свирепо зашипели соседи – раздвинулся малиновый занавес, наступила тишина, зажглись огни рампы, и Гриша опять забыл обо всем его окружающем.