Текст книги "Верное сердце"
Автор книги: Александр Кононов
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 49 страниц)
20
Что могут сделать ученики приготовительного класса для защиты своего товарища?
Как выглядят Гришины друзья – будь их хоть тридцать человек – рядом с великолепным, облеченным властью Виктором Аполлоновичем?
Выглядят они стрижеными козявками, мелкотой.
Так, вероятно, думал и сам Виктор Аполлонович, когда, войдя в приготовительный класс, услышал негромкие, но уже знакомые и ненавистные его уху блеющие звуки. Он воскликнул:
– Шумов!
Ему ответил хор голосов:
– Шумова нету!
– У него свободный урок!
– Сейчас будет закон божий!
– Шумов от закона освобожден!
Стрелецкий повелительно поднял руку. Крики стихли. Ах вот что: Шумов, как старовер, на уроки закона божия не остается. Ну что ж, тогда…
– Никаноркин!
Никаноркин встал.
– Ты что сейчас делал?
– Повторял молитву. Перед уроком.
Стрелецкий стоял, зло усмехаясь. Он-то знал, какую молитву повторял Никаноркин.
Совсем недавно он отвел к инспектору Дерябина из первого класса вот за такую же самую молитву. Ничего не поделаешь, придется переждать немного: не каждый же день водить в учительскую на расправу учеников за одну и ту же провинность. Могут пойти разговоры. Дразнят-то кого? Кто козел? Виктор Аполлонович уже как бы слышал голос зловредного Резонова: дескать, конечно, есть сходство, хотя бы и отдаленное… детская наблюдательность… и так далее, намеки язвительные и утонченно вежливые.
Но вот идет на урок и отец Гавриил, полный, неторопливый, величественный.
Надзирателю придется пока что уйти.
Но он вернется!
И он вернулся – перед уроком русского языка:
– Шумов! Ты почему снова – слышишь, с н о в а! – не поклонился мне?… Как это «когда»? Сегодня.
И тут произошло неожиданное.
Поднялся со своего места Земмель и сказал слишком отчетливо, с латышским оттенком выговаривая окончания слов:
– Он поклонился. Я шел сзади и видел.
– А тебя об этом спрашивают?
– Нет. Меня не спрашивают.
– Так зачем же ты суешься?
– Затем, чтобы сказать правду.
Стрелецкий беззвучно приблизился к Земмелю.
Тот стоял выпрямившись, выйдя – по правилам – на полшага в проход между партами. Его широко расставленные глаза смотрели перед собой даже как будто сонно.
– Ты! – повысил голос надзиратель. – Ты такой любитель правды?!
– Да. Я люблю правду.
В классе за спиной надзирателя кто-то проговорил вполголоса, медленно, восхищенно:
– Молодец, Земмель!
Стрелецкий круто повернулся на каблуках:
– Кто? Кто это сказал?!
Молчание.
Значит, война! Ему, Стрелецкому, объявили войну вот эти тараканы! Ну, он справится… Он скрутит вас, будьте спокойны, голубчики. Прежде всего надо составить списочек. И вот понемножку по этому списочку…
– Что вы сегодня такой бледный, Виктор Аполлонович?
Это вошел в класс Мухин, учитель русского языка; сейчас будет его урок.
– Нездоровится? – Мухин бережно поправил рукой свои золотые кудри вокруг лысины.
По скамьям пробежали смешки.
Стрелецкий нашел в себе мужество под эти смешки галантно раскланяться перед Павлом Павловичем и поблагодарить его за внимание.
На ходу он обернулся и кинул на приготовишек взгляд. Что это был за взгляд! Никаноркин потом утверждал, что взгляд этот был направлен на Шумова; Персиц же ясно видел: глядел надзиратель на Земмеля.
Как бы то ни было, решили: Земмелю и Шумову пока что на переменах из класса не выходить, сидеть смирно. А утром с Шумовым в училище будет ходить Никаноркин – они оба в одной стороне живут.
– Это зачем? – закричал Гриша.
Ему и обидно было и где-то глубоко в сердце будто оттаивала льдинка: по-своему ребята заботились о нем.
– Затем, чтоб ты и в самом деле кланялся. А то я тебя знаю! – сказал Никаноркин.
– Я кланяюсь.
– Зазеваться можешь. Не заметишь «голубчика», то есть «козла», я хотел сказать. Тогда – новый кондуит.
– Почему это я зазеваюсь, а ты не зазеваешься?
– Потому. Ребята, ей-богу не вру – он на облака может заглядеться. Идет по улице, задрав голову, никого не видит.
– Выдумываешь!
– Один раз булочника Фриденфруга чуть с ног не сшиб. Хорошо – булочник толстый, пудов на восемь, – устоял.
– Врешь!
– Устоял, но ругался долго. По-немецки. Я только половину и понял.
– Половину все-таки понял? – засмеялся Персиц. – Ты ж немецкого языка не знаешь.
– «Швейн», говорит. Вот тебе и «не знаешь».
За шутками, за поддразниванием, подчас бесцеремонным, Гриша чувствовал поддержку товарищей. Нет, не один он на свете…
И Земмель, и Никаноркин, и Довгелло – ну все за него – горой!
Нет, не все. Вон на первой парте сидит Шебеко. Он любил хвастать: его отец – тайный советник, «ваше превосходительство». Ну, его отучили от этого! Целые две недели всем классом дразнили: расшаркиваясь, кланялись ему в пояс, величали «присохводительством», делали вид, что не решаются играть с ним – робеют.
На третью неделю Шебеко такого издевательства не вынес, взмолился: «Ну, довольно, ребята!», – чуть не заплакал. Его оставили в покое – самим надоело.
Теперь Шебеко глядит на Гришу не очень-то понятными глазами. Завидует, что ли?
Или вот Арбузников, сын богатого купца. Его привозят в училище на паре рысаков. Он не хвастает, но сторонится таких, как Шумов или Никаноркин. Ну и пусть сторонится, ему же хуже… Скучно живет Арбузников, нет у него настоящих друзей.
А у Гриши они есть! Пусть не весь класс, но половина – нет, больше половины – за него. Может быть, верные друзья и не дадут Стрелецкому погубить его?
А Стрелецкий, видно, только об этом и думает: как бы погубить Григория Шумова.
Скоро, однако, события повернулись так, что надзирателю стало не до Григория Шумова.
Учитель рисования Резонов принес в учительскую целую кипу карикатур, которые ему вручила накануне начальница женской гимназии.
Вручая, она сказала с кислой усмешкой:
– Полюбуйтесь, чем занимаются ваши питомцы.
Карикатуры изображали кентавров – коней с человеческими лицами. И лица эти возмутительным образом походили на известных городу педагогов реального училища. Кроме кентавров, был еще нарисован козел в белом пикейном жилете – в нем без труда можно было узнать надзирателя Стрелецкого. Ясно, что все это творчество было делом рук реалиста, хотя рисунки и были найдены классной дамой в одной из парт женской гимназии. Виновница, Вера Головкина, вызванная к начальству, рыдала, но автора рисунков назвать отказалась.
И теперь Резонов, улыбаясь, раскладывал карикатуры на обширном столе в учительской. Он, видно, не склонен был придавать всему этому серьезного значения; наоборот – находил забавным.
Но скоро ему пришлось изменить свое мнение.
Голотский, взяв один из рисунков, увидел изображение мясистого битюга со странно-знакомым лицом. Он побагровел:
– Вас, кажется, это забавляет, молодой человек? – прохрипел он, обращаясь к Резонову.
«Молодой человек» – это звучало в устах инспектора довольно зловеще.
– Ничуть. – Резонов стер со своего лица усмешку. – Ничуть!
Нет, смеха эти карикатуры в учительской не вызвали.
Педагоги рассматривали их по очереди, передавая друг другу.
Делюль, увидев на карикатуре рысака в пелеринке, зарделся нежно, как девушка.
Желающих смеяться не было. Но просмотр рисунков продолжался долго.
Он был прерван начальническим окриком:
– Безобразие!
Над плечом Голотского склонился директор училища. Это был нездоровый, страдавший одышкой лысый человек с отечным лицом. Поговаривали о близкой его отставке.
Он редко поднимался на второй этаж из своего кабинета.
Не сразу разобравшись, что тут такое происходит, директор рассердился от этого еще больше:
– Возмутительно!
Он схватил со стола медный колокольчик и изо всех сил затряс им. Учителя с опаской смотрели на его полураскрытый, чуть кривой рот: в прошлом году у директора был удар.
Теперь уж всем было ясно – и Резонову в том числе: история с рисунками так просто не кончится…
На звонок прибежал испуганный Донат.
– Господина Стрелецкого ко мне! Немедленно!
…Началось расследование.
Неведомым путем чутье Виктора Аполлоновича безошибочно привело его к дверям третьего класса.
Автора карикатур он не нашел, но раскрыл тайно действующий тотализатор, без которого, в сущности, не было бы и возмутительных рисунков.
Рисунки же, как оказалось, обошли мужскую гимназию, коммерческое училище, побывали даже в семинарии. И наконец попали в женскую гимназию, оттуда – в руки Резонова.
А Голотский вспомнил, как, ухмыляясь и подмигивая, говорил ему о каких-то рисунках-пасквилях воинский начальник Головкин, играя с ним в преферанс в клубе Благородного собрания… Инспектор тогда не придал этому значения.
Между тем дело получило широкую огласку в городе. Вольные уличные мальчишки при виде ксендза Делюля, которого они и раньше почему-то недолюбливали, кричали теперь по-жеребячьи: «И-го-го-го!» И лягали друг друга ногами в драных отцовых штиблетах.
…Директор подолгу запирался вдвоем со Стрелецким в своем кабинете.
Виновного (или виновных) решено было найти во что бы то ни стало.
21
Отец Петра Дерябина, донской казак, дослужился до офицерского звания – получил чин хорунжего еще во время русско-японской войны.
В Прибалтику он попал со своей сотней к тому времени, когда по латышскому краю уже промчались карательные эскадроны драгун, оставляя после себя угли пожарищ и следы крестьянской крови. Казакам не пришлось запятнать себя позором, усмиряя бунтовавшие латышские и русские деревни.
Дело карателей втихомолку довершали банды немецких баронов. И не одних баронов: в окрестностях Двины-Даугавы черной славой покрыла себя дочка пастора Рипке, которая в мужском костюме ездила верхом во главе палачей и сама секла нагайкой безоружных: стариков, детей, женщин. На кончике нагайки был зашит кусок свинца: дочь пастора норовила стегнуть свою жертву по глазам. «На память», – хохотала она, шпоря коня.
Отцу Дерябина посчастливилось: его часть недолго пробыла в казармах и скоро была откомандирована на Дон.
Однако за это короткое время вдовый и уже пожилой хорунжий Дерябин успел встретить в аптеке, в той самой, которая поразила Гришу сиянием своих грушевидных бутылей, панну Зосю.
Племянница аптекаря что-то уж очень быстро пленила бравого хорунжего. Они поженились и уехали.
А вскоре после этого сын хорунжего, Петр Дерябин, оказался вдалеке от Дона – учеником реального училища и воспитанником сестры панны Зоси, старой девы, которая за умеренную плату согласилась беречь Петра и класть ему каждый день в ранец черствую булку.
Так вот почему не хотел Петр говорить про Дон; делать там ему было нечего, он и про отца не любил вспоминать, а про мачеху и подавно.
Отец прислал ему одно-единственное письмо, в котором еще раз путано доказывал, почему Петру лучше жить у тетки: хорунжий решил выйти в отставку, вернуться к себе на хутор; учить сына в Новочеркасске не рука – там нет ни души родной, а в Прибалтике, как-никак, тетка. «Ее уважай, как меня, хоть она и полька». Длинное было письмо, туманное; и затуманились глаза Дерябина, когда он долго-долго, чуть не целый день, сидел над отцовским письмом.
Скучал ли он вначале по дому, как Гриша? Об этом он никому не говорил.
Э, да ему и некогда было скучать. Он по горло был занят своими собственными делами, к учению имевшими отношение самое отдаленное.
После тотализатора, которому он отдал много душевных сил, он увлекся новым предприятием.
С некоторых пор магазины города стали наводняться книжками, отпечатанными на скверной бумаге, с грубо разрисованными обложками.
«Таинственное убийство», «Труп в корзине», «Преступление в церкви», «Голова казненного» – все эти книжонки, под номерами (выпуск N 28, выпуск N 29…), чередовались на прилавках еженедельно.
Не у всех школьников, прикоснувшихся к отраве этих изделий американского происхождения, хватало денег на покупку очередного выпуска. И Петр Дерябин придумал комбинацию. Он затеял широкий обмен новых выпусков на старые: один новый, только что вышедший из печати, на четыре старых.
В чем же была выгода? Сам Петр по неделям удерживался от чтения выпусков Ната Пинкертона и Ника Картера. Но были ведь и денежные ребята – тот же, скажем, Фруг… или Персиц, или Шебеко, – они-то не жалели денег на покупку новинок. А прочитав какое-нибудь «Преступление в склепе», они уже теряли к этому выпуску всякий интерес и ждали новой отравы – свежих новостей о похождениях Пинкертона и его соперника Ника Картера.
Тогда перед этими богачами появлялся с таинственным лицом Дерябин и предлагал: последний выпуск, самый свежий, – за четыре старых, никому не нужных!
Потом он читал старые (для него-то они были новыми) выпуски, после чего сбывал их букинисту Былинскому по баснословно дешевой цене – по копейке за штуку. А набрав таким путем пригоршню копеек, снова покупал новый выпуск. И снова его менял. Это была довольно сложная игра на человеческой несообразительности и на жадном интересе некоторых школьников к изобретенной американскими дельцами жалкой и подлой подделке под книги приключений.
Справедливость требует сказать, что мальчишки, уже знакомые с русской литературой или хотя бы с русскими сказками, быстро излечивались от своего увлечения; у них потом оставался только неприятный привкус от всех этих преступлений в склепе, будто от запаха протухшего мяса…
А девочки, те и вовсе не интересовались ни замысловатыми способами убийств, описанными в книжках Ната Пинкертона, ни утомительно однообразной ловкостью Ника Картера.
Дерябин же с его рано ожесточившимся сердцем и умом, далеким от подвигов Тараса Бульбы, увлекся пинкертоновщиной всерьез.
Это и послужило причиной его первой размолвки с Гришей Шумовым.
Размолвка началась с того дня, когда они, два узника, отбывшие по милости Виктора Аполлоновича двухчасовое заключение, возвращались вместе домой.
Возвращение это было особенное: то Гриша провожал Петра до дому, то Петр провожал его назад. Жили они в разных концах города, и на такие проводы ушло немало времени.
Времени хватило и на то, чтобы условиться о верности друг другу до самой смерти, и на то, чтобы не поладить между собой, да еще как крепко!
Многое их сближало. Судьба обоих оказывалась схожей во многом. Оба жили вдалеке от родных. Дерябину приходилось труднее, чем Грише: у него была мачеха. Он рассказал о ней нехотя, скупо.
О злых мачехах Гриша знал только по сказкам; это не помешало ему (а может быть, и помогло) всем сердцем пожалеть Петра.
Но вот уж кому не нужно было жалости! Дерябин подозрительно глянул в опечаленные Гришины глаза и круто повернул разговор совсем в другую сторону. Прочитал ли Шумов те книжки, что он ему дал сегодня? Два выпуска Пинкертона. Не успел, конечно…
– Успел, – ответил Гриша и зябко повел плечами.
– Ну, и как – понравилось? Я вижу, тебя мороз по коже подрал, как только вспомнил! Я тебе еще одну книжицу дам – спать потом не будешь! Жуткое дело!
Гриша промолчал. Как ему быть? Человек собирается из-за него на второй год остаться, со Стрелецким воюет – и уже пострадал за это… Да и книжками этими наделил он Гришу с доброй душой. Бескорыстно, по дружбе… И теперь обругать эти самые книжки!… А как их хвалить?
– Чего молчишь? – воскликнул Дерябин и произнес раздельно: – «Ты затрепетал при одном воспоминании».
– Что это, – заинтересовался Гриша: – «затрепетал»?
– «Он затрепетал под упорным взглядом незнакомца»!
– Ах, ты из книжки…
– Нет, я про тебя. Ты затрепетал на моих глазах. Прямо съежился!
– Да мне холодно стало.
– Ты не виляй! – закричал Дерябин краснея. – Говори прямо! Тебе не понравились книжки, что ли?!
– А ты не кричи, я не глухой.
– Не понравились?!
– Не понравились.
Дерябин был просто-таки оскорблен. Он даже замолчал на некоторое время, подыскивая слова пообидней и забыв уже, как они с Гришей только что застенчиво и взволнованно толковали о дружбе до гроба.
– Эх, брат, – нашел он наконец обидные слова, – не дорос ты, значит, еще!
– «Не дорос»! До Тараса Бульбы дорос, а до твоего Пинкертона не дорос?
– Тоже сказал: Тарас Бульба! Да его по программе проходят. Я уж сейчас не помню, в каком классе, – во втором, что ли.
– Ну и что ж! Все равно это хорошая книга. Я тебе знаешь что скажу? Таких книг до сих пор не было и, наверное, больше не будет! Я ее три раза подряд прочитал!
– А я не читал. Буду я читать то, что по прорамме полагается, и когда еще – во втором классе! Успеют мне забить голову этим.
Гриша открыл было рот, хотел спорить, но Дерябин не дал – уж это он умел, – принялся кричать без передышки:
– Не дорос! Не дорос! Самой сути не понял! Твои нос курнос – не дорос!
Когда он наконец остановился передохнуть, Гриша успел все-таки вставить:
– Ты говоришь, «сути не понял». А в чем там суть?
– В чем суть… – Дерябин призадумался.
Он – удивительное дело – не мог сейчас и вспомнить толком, о чем, в сущности, шла речь в тех двух книжках, которые он передал Грише. Сам он таких книжек прочитал уже несколько десятков, и прочитанное смешалось в его памяти в пестрый поток: бесчисленные убийцы, выстрелы, преследования, маски, синие скелеты, белые привидения…
Он не нашел ответа на Гришин вопрос и снова сказал убежденно:
– Не дорос!
Этот спор возобновлялся потом не раз.
Однажды Гриша не утерпел, поделился с Дерябиным:
– Я «Следопыта» прочел, сочинение Фенимора Купера. Мне его Персиц дал…
– Далеко твоему Филимону Куперу до Ника Картера.
– Не Филимон, а Фенимор.
– А ты не учи меня! – вспыхнул Дерябин сразу, так как вопрос о литературе с некоторых пор стал для него больным.
Хорош тоже товарищ: дал ему Довгелло книгу – и «таких не было еще»! Дал другую этот зубрила Персиц – у Гришки даже глаза блестят… А когда дал он, Петр Дерябин, от всего сердца и какие книжки, – не понравились…
– Знаешь, ты лучше не толкуй мне об этом! – сказал он Грише хмуро.
И они перестали разговаривать о книгах.
Но размолвки продолжались. Самая короткая и самая решительная ссора произошла в начале весны.
22
Весна! Полноводная Двина-Даугава быстро, в несколько дней, угнала серые льдины к далекому морю… И теперь в ее чистой синеве видны только облака, по-весеннему торопливые, по-весеннему светлые, с пронизанными солнцем жемчужными краями.
На старой вербе, у самого берега, уже пробились голубовато-серые лапки с серебристым отливом, цветом похожие на зимний беличий мех и такие же ласково-пушистые; кое-где они еще не успели скинуть клейких красновато-коричневых колпачков: это остатки лопнувших, по воле солнца, почек. Но скоро они скинут их, потом серебристо-серый мех задымится желтой пыльцой, и чуть слышный медовый запах пронесется струями вдоль берега в еще студеном воздухе…
В дальнем овраге, на другом берегу реки, виден уцелевший пологий сугроб с подтаявшей слюдяной верхушкой и с синими, как небо, тенями по всему склону. Вокруг сугроба ходят деловитые грачи, наклоняя голову, приглядываясь к земле одним глазом. Черные их крылья поблескивают на солнце, как металлические.
И шумят, шумят ручьи на бегу к Даугаве.
Резвый и беспечный их звон издали похож на песню жаворонка: скоро и она польется ручьем с высокого неба!
Разве не забудешь тут и Стрелецкого, и кондуитную запись, и тошную скуку голых училищных стен, и оборванные обои в квартире мадам Белковой?
Тем более, что ты не один, а с тобой верный товарищ, Петр Дерябин.
Верный товарищ, стоя рядом, искоса приглядывался к Грише уже не одну минуту: он знал за Шумовым такой грех – надолго задумываться при виде какого-нибудь затейливого облака или даже самого обыкновенного грача, каких можно увидеть тысячи.
Нет, такое занятие не для Петра Дерябина; и он, отойдя к берегу, полез от нечего делать на старую вербу, не добрался до верхушки, сорвался, ободрал ладонь.
Посасывая ободранное место, он опять поглядел на Гришу; тот стоял, заинтересованно разглядывая торчавший из земли камень, уже нагретый, видно, солнцем. На верхушке камня сидела зеленая, сверкающая, как изумруд, муха. Она была большая, вполне взрослая, – откуда ж она взялась? Должно быть, ухитрилась где-нибудь перезимовать, может быть в дупле той же вербы.
Муха, отогревшись, полетела, басовито гудя, над землей.
Так вот оно что: Григорию Шумову интересней муха, чем такой человек, как Петр Дерябин… из которого сейчас течет кровь.
– Опять любоваться принялся? – строго спросил он Гришу. – И на что любуешься-то?
– А ты опять сердишься? – мирно спросил Гриша, не отрывая глаз от улетевшей мухи: очертя голову она полетела через реку. Глупая! Не перелетит, утонет. – Знаешь, после грачей скоро и скворцы появятся. Вот увидишь.
Дерябин эти слова пропустил мимо ушей, и некоторое время стоял молча. Молчание его было явно враждебным.
Наконец он сказал:
– Ну, мне так неинтересно. Пойдем!
– Погоди минутку.
– А мне неинтересно стоять тут, вылупивши глаза. Я лучше на Невский пойду.
Невским прозвали в городе улицу, которая шла от собора Александра Невского к дамбе; в ней и длины-то было всего два квартала. Кроме приказчиков, молодых провизоров и щеголеватых гарнизонных писарей, там прогуливались по воскресеньям и в будние вечера ученики гимназии и реального училища. Появлялись там и гимназистки: те шли всегда гурьбой – для смелости. От своего многолюдья они и в самом деле набирались храбрости до того, что первые задирали реалистов. А те, обычно такие бойкие, вдруг теряли всякую уверенность в себе, багровели и молча проходили мимо: подходящие ответы, иногда на редкость остроумные, прямо-таки блестящие ответы, приходили им в голову, когда смех задир-гимназисток звенел уже далеко.
Была, однако, какая-то прелесть во всем этом – да не для одного – двух чудаков, а для многих людей, которые, дойдя до конца коротенькой улицы, сразу же поворачивали назад.
Что касается Гриши, то он считал, что Невский – самое скучное место на земле, а такие прогулки взад-вперед – самое глупое занятие на свете.
Дерябин, ну, тот был другого мнения. С некоторых пор он принялся приглаживать свои жесткие короткие волосы на косой пробор (без особого в том успеха) и носил теперь в кармане маленькое зеркальце в розовой бумажной рамке.
– Ну, что? – недовольно проговорил Петр. – Здесь остаешься торчать? Тогда я один пойду на Невский!
И он в самом деле ушел!
Ну, уж этого делать не полагалось. Можно поспорить. Не поладить можно, поругаться. Можно, наконец, подраться, раз уж есть из-за чего.
Но уходить одному, когда пришли вместе, – нет, это было не положено по всем законам, правда нигде и никем не написанным.
Да если уж на то пошло – брось жребий. Ивняку кругом сколько хочешь, сломай две веточки, закрой ладонью; вытащишь длинную – оставаться обоим на реке, вытащишь короткую – идти в город.
Гриша даже не обернулся в сторону уходившего Дерябина. А тот шел медленно, нога за ногу, останавливался: ему было не по себе. У самой дамбы оглянулся: смотрит ли ему вслед Шумов. Шумов не глядел.
Он глядел вдаль, на другой берег реки, на оттаявшие края оврага, на серьезных грачей, все еще прохаживавшихся озабоченно по влажной земле. Но он их больше не видел: перед глазами висела легонькая туманная дымка – от обиды.
Что ж, в таком случае он останется один.
Но долго оставаться одному ему не пришлось. На берегу показались вольные мальчишки, судя по всему – из приреченских. Их было пятеро. И все разного роста: один – побольше, с Гришу, другие – помельче. Один – совсем маленький. Они шли, тесно сгрудившись, сблизив головы: рассматривали что-то на ходу. Только маленький бежал сбоку, ему не удавалось поглядеть.
Мальчишки подошли к камню-валуну, на котором полчаса тому назад сидела зеленая муха. Посовещались. Оглянулись раза два на Гришу. Потом большой мальчишка сказал недовольно, громким голосом:
– А ну его! Все равно, давай.
Должно быть, этот камень был им нужен.
В это время из-за старой вербы показалась девочка лет восьми или десяти, в большом, до колен, платке и в худых мужских штиблетах.
– Явилась! – закричал один из мальчишек. – Рыжая!
Девочка остановилась и заносчиво подняла голову:
– Что ж… рыжая! Я и не скрываю.
– Уйди, не мешай!
Ребята опять потолковали между собой, потом присели в кружок около камня, начали что-то мастерить.
Девочка сняла штиблеты и потихоньку шагнула босыми ногами от вербы поближе к камню. Мальчишка – тот, что был постарше – крикнул с угрозой:
– С-час же уйди!
Девочка не тронулась с места. Ребята, присев на корточки, разглядывали что-то. Потом начали разматывать длинную веревку. А чтобы Грише не было видно, сели к нему спинами, тесно – плечом к плечу.
Нужны они ему, подумаешь! Он повернулся, поглядел на дамбу. Дерябина не было. Все-таки ушел, окончательно!
В это время на камне метнулось короткое желтое пламя, грохнул взрыв, и сквозь облако дыма, вырвавшегося будто из-под земли, пролетела вперед – прямо на Гришу – рыжая девочка. Теперь и Гриша уже видел, что она рыжая: платок у нее с головы сбился, волосы растрепались.
Поравнявшись с остолбеневшим реалистом, девочка с разбегу остановилась, стала рядом с ним. Надеялась на его защиту, что ли?
Но бояться уже было нечего.
Дым рассеялся, и видно стало, как врассыпную, уже далеко от злополучного камня, бежали мальчишки. Все целые.
– Я вас давно выследила! – звонко крикнула вслед им девочка. – От меня не уйдете!
– Ры-ы-жая! – донеслось издалека.
– Я и не скрываю, – прошептала она.
Платок у нее совсем сбился на плечи, и волосы тонким золотом, сияя на солнце, окружали ее порозовевшее от бега лицо.
– Что они там делали? – спросил Гриша.
– Патроны взрывали. Вон тот, что побольше, – братан мой, Васька. Ух и отчаянный! Он со стрельбища патроны унес, четыре штуки. Пустые. Потом они все впятером набивали патроны серой… Я все знаю, от меня не уйдешь. Серу со спичек настригли. А сейчас вот взорвали. Меня чуть не убило! – воскликнула она и поглядела на Гришу.
Он увидел смелые глаза, какие-то особенные, янтарного цвета, с темными ободками вокруг зрачков.
А в руках у нее были уродливые штиблеты: не бросила их, оказывается, в минуту опасности.
Девочка поплясала озябшими ногами, потом разом нырнула ими в штиблеты.
– Простудишься, – сказал Гриша.
– Ну, вот еще!
Она уже не глядела больше на реалиста. Не отрываясь она следила взглядом за уходившими по берегу мальчишками.
– Ты кто? – спросил Гриша свысока.
– Нинка Таланова, – ответила девочка не поворачиваясь.
– Объяснила! – фыркнул он пренебрежительно.
Когда мальчишки скрылись из виду, девочка пробормотала: «Все одно, от меня не уйдете», – и побежала прочь.
И на Гришу не оглянулась.
Он не раз приходил потом к этому месту. Там снова были перемены. Серые лапки на вербах уже покрылись желтой пыльцой, и пчелы гудели над ними.
Плоты плыли по широкой разлившейся реке.
А рыжей девочки не было видно.
Да разве она нужна Грише? Станет еще он о ней думать!
Приходил он сюда один только потому, что Довгелло болел, с Дерябиным никак не сговоришься – тому гулять бы только по людным улицам, – а Никаноркин теперь был постоянно занят до позднего вечера; отец заваливал его работой, начиная со щепания лучин для самовара и кончая переписыванием каких-то торговых счетов. Да и над заданными уроками Коля Никаноркин сидел куда больше Гриши, а чтоб оправдаться, твердил одно: «У меня способности средние»… Это ему Голотский однажды сказал, он и поверил.
Оставался Лехович. Но и тому было не до прогулок.