355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Кононов » Верное сердце » Текст книги (страница 18)
Верное сердце
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 00:00

Текст книги "Верное сердце"


Автор книги: Александр Кононов


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 49 страниц)

23

Приходил Лехович теперь домой поздно. Директор приказал весь третий класс оставлять без обеда на два часа ежедневно – до тех пор, пока не будет выдан виновный и все его соучастники.

Виновным считался тот, кто нарисовал карикатуры, а что за «соучастники», про это Гриша не знал. А еще был виноват весь третий класс в том, что в его стенах, как выяснилось, уже три месяца бесперебойно действовал тотализатор.

Дело было серьезное. Кое-кто мог и вылететь из училища.

Лехович однажды сказал Грише, сверкая глазами:

– К директору вызывали!

– Тебя?

– Меня. И всех других. По очереди. Поодиночке. И завтра еще будут вызывать. Не знаю, как другие, а я держался, как скала!

– Молчал?

– Скажешь тоже! Буду я молчать! «Не знаю», «не видал», «не слыхал» – другого ничего от меня не услышат. Пытать будут – ничего не добьются.

Гриша поглядел на Леховича с уважением. Ему представился пухлый директор с железными щипцами в руках: такие щипцы были нарисованы в книге «Под знаменем башмака» – ими в старые времена пытали немецких крестьян, восставших против своих баронов.

Ну, пытать-то Леховича, пожалуй, и не будут. Да и директор в палачи явно не годился. Но все ж таки: Сергей стоял, как скала! В этом Гриша не сомневался.

– Я даже хотел сар-ка-сти-чески улыбнуться, – сказал Лехович.

– Что?

– Ну, значит – со злой насмешкой: кого, мол, надеетесь вы сломить?

«Как Овод», – отметил про себя Гриша и спросил:

– А что ж директор?

– Его-то под конец я и пожалел. Он стал задыхаться, посинел – говорят, это у него не от злости. От болезни. А вот Стрелецкий, тот…

– И Стрелецкий там был? У директора?

– А как же. Стоял рядом. Он не сводил с меня своих змеиных глаз.

Лехович мог говорить об этом часами. Глядя на него, можно было подумать, что тяжкое наказание, придуманное начальством для третьеклассников, неожиданно обернулось для них прямо-таки праздником. Во всяком случае, жизнь у них пошла куда интересней, чем раньше. Рассказов, разговоров одних сколько! На третий класс было теперь обращено внимание всего реального училища. Даже семиклассники – и те не могли скрыть своего интереса нарочито снисходительными улыбками.

Правда, у очень многих учеников третьего класса отметки пошли хуже: не все успевали готовить уроки как следует. После двухчасовой отсидки (а после отсидки сколько времени уходило на жаркие беседы о том, кто и как ответил директору, Голотскому, надзирателю…) реалисты провожали друг друга и подолгу стояли потом у ворот – всегда находилось что-нибудь не рассказанное до конца…

Да, отметки пошли хуже. А между тем эта мера наказания – оставить без обеда – считалась в то время достижением педагогики. Карцер был упразднен не так уж давно – в 1905 году.

От этого «достижения» педагогики ученики оставались голодными, часто наживали себе малокровие, учиться начинали хуже за недостатком времени, а поведение у самых тихих начинало почему-то становиться все громче…

– А знают у вас в классе, что это ты рисовал? – спросил вдруг Гриша.

– Ну… знает кое-кто. Многие, должно быть, знают. А раз многие, значит – все! – засмеялся Лехович.

– Не выдадут?

– Что ты! У нас, в третьем, знаешь какой народ!

И все ж таки Сергей задумался на минутку:

– Правда, двоих я знаю… ненадежных. Нет, сейчас еще одного вспомнил. Значит, трое. Да они не решатся выдать. Побоятся.

Вся эта история, живо, конечно, интересовавшая Гришу, как и всякого реалиста, в общем мало его касалась. И вдруг она неожиданно сыграла свою роль в его судьбе.

Стрелецкий про него забыл! Ну, может, и не совсем забыл, но он так теперь занялся третьим классом, что ему, видно, стало не до Григория Шумова. Почти все перемены надзиратель проводил с третьеклассниками: с ними же он сидел по два часа после уроков, то уговаривая их «сознаться», то угрожая…

Правда, при встрече с Гришей надзиратель по-прежнему глядел на него загадочно. И это не сулило в будущем ничего доброго.

Но пока все обходилось благополучно, если не считать четверки по поведению, которая была проставлена в Гришином дневнике, – и это в конце года! В аттестатах после четверки писалось в скобках буквами: «хорошо». Но Гриша уже знал, что значит это «хорошо», когда дело касалось поведения. С четверкой по поведению в аттестате не принимали ни в одно высшее учебное заведение. Вот тебе и «хорошо»!

Ну, до аттестата Шумову далеко, можно было об этом и не думать долго. Он и не думал. По всем предметам (кроме поведения, которое тоже почему-то считалось предметом) у него были теперь круглые пятерки.

К самому концу года выяснилось: первым учеником стал Персиц. Он и по поведению получил пятерку.

24

Весной дни полетели стремительно.

Утром Гриша просыпался с чувством радости: скоро он увидит своих! Мать и отца. И бабушку с Ефимкой.

О побеге он больше не думал.

Радость, просыпавшаяся вместе с ним рано утром, уже не покидала его оттаявшее сердце до самого вечера.

Весна переломилась: не стало дней, когда нет-нет, да и потянет с реки студеной прохладой.

Наступила весна в цвету, со щедрым солнцем, с первым, еще ласковым зноем и с первой городской пылью.

Перед училищем, через дорогу, на широколапых каштанах зажглись бело-розовые свечи.

Туда – в городской сад – реалистов теперь пускали на каждой перемене. В конце перемены сторож Донат созывал их в классы; он выходил с ярко начищенным колокольчиком на крыльцо, щурился от солнца, и тогда вдруг видно становилось, какое у него доброе лицо.

Семиклассники (а они-то главным образом и заполняли все аллеи) смотрели, однако, на это лицо с ненавистью и остервенело захлопывали учебники: на носу экзамены, и, по установившимся обычаям, выпускники не расставались с книгами даже на переменах, хотя и понимали, что этим делу ничуть не поможешь.

Но обычай есть обычай – отступать от него не полагалось, и рослые реалисты ходили во время перемен, не отрывая глаз от раскрытых учебников.

Гриша сочувствовал им и еще больше радовался за себя; у них впереди – мучение, трудные и долгие экзамены, а он, свободный и счастливый, уедет на днях к своим!

Иногда кто-нибудь из старшеклассников с веселым отчаянием захлопывал учебник:

– Эх! Перед смертью не надышишься!

И сразу же отовсюду неслись отклики:

– Тебе хорошо говорить, Грабчинский!

– Ты на тройках проедешь!

– Прокатишься лихо!

Это были намеки на неизменные тройки по всем предметам, которые были уделом Бронислава Грабчинского.

– А мне не в путейский подавать, – спокойно отвечал беспечный семиклассник.

– Тебя не только в путейский – тебя и в технологи не возьмут. И в политехникум тоже. Куда ж тогда? В Коммерческий, что ли? Говорят, есть такой – в Москве.

– Ну, зачем же в Коммерческий. Я на юридический поступлю.

– А латынь!

В реальных училищах латинский язык не преподавался, а без знания его в университет не принимали. Но это почему-то мало заботило Грабчинского:

– Буду адвокатом. Может, на настоящих тройках кататься стану, на гнедых!

– Латынь!

– По настоящему Невскому в Питере прокачусь. Адвокаты знаешь сколько зарабатывают? Ого!

– Латынь!!!

Грабчинский сказал щурясь:

– Есть такой кудесник в нашем городе, по фамилии Зыбин. Семинарист. Он любого человека за одно лето натаскает по латыни. Я уже беру у него уроки. А в августе сдам экзамены при учебном округе.

Гриша, услыхав знакомую фамилию «Зыбин», подошел поближе к старшеклассникам. Те вдруг понизили голос:

– Тише. Витол идет…

– Да… Не повезло бедняге.

– Ну, он-то не считает себя беднягой.

– С виду. Он гордый!

– А добился-таки Стрелецкий своего.

– Ну, и мы помогли тоже, надо прямо сказать.

– Ах, держите меня! Какое самобичевание!

– Над этим не смеются, Дзиконский. Четверку по поведению за одну дерзость в разговоре с надзирателем не ставят. Слыхал, о чем говорили на педагогическом совете?

– О «демонстрации», которую он будто бы организовал? Но я в ней не участвовал. Значит, и бичевать мне себя не за что. Дурацкая, между прочим, была выходка.

– Дурацкая. Нам от этого не легче – тем, кто в ней участвовал.

– А вы бы не участвовали.

– Ну, не все ж воспитаны отцами-полицмейстерами.

Дзиконский побледнел, открыл как-то криво рот, но в это время подошел Витол.

Он был румяный и веселый, как всегда.

– Обсуждаете пути-дороги? – спросил он дружелюбно.

– Да, да! Вот Грабчинский, оказывается, избрал себе дорогу на юридический.

– Неплохо.

– А ты, Витол?

– Я – в учителя.

Наступило молчание. Потом кто-то спросил:

– Куда? В деревню?

– Конечно.

– В Прибалтику куда-нибудь?

– Нет. В мордовскую деревню.

Семиклассники переглянулись. Грабчинский заговорил горячо:

– Слушай, Витол, вот мы тут толковали… Мы перед тобой виноваты. Все мы… кроме Дзиконекого, конечно.

Он с язвительной усмешкой поглядел в сторону сына полицмейстера.

Тот откликнулся, зло блеснув глазами-бусинками:

– Не одного Дзиконского! Я далеко не один, имейте в виду, господин будущий «аблакат»!

– Не пойму, о чем идет речь, – спокойно сказал Витол.

– О нашей вине перед тобой, – снова заговорил Грабчинский. – Когда мы собрались вокруг тебя – по уговору – и ты обличал Стрелецкого…

Витол смешливо сморщился:

– «Обличал»! Быть тебе адвокатом, Бронислав!

– На тебя взвалили общую вину!

– Да вины-то и не было.

– Ну, все равно. Тебя обвинили, что ты подговорил всех нас собраться демонстративно, а мы… мы тебя не защитили.

– А что бы вы могли сделать?

– Ну, если бы мы все как один…

– Оставь… «Все как один»! Вот Дзиконский уже выбывает из «всех».

– Прежде всего я не был там! Во время этой демонстрации.

– Положим, ты там был, – ответил Витол. – Я тебя видел. Да это не важно. Ты, конечно, подошел случайно. Но, кроме Дзиконского, – Витол оглянулся, – я мог бы назвать многих…

Несколько семиклассников, слушавших разговор, отошли в сторону с беззаботным видом, но довольно поспешно.

Витол засмеялся:

– Ну вот видите. И осталось бы вас человек шесть. Главным образом – из тех, что были у Арямова. И все шестеро получили бы такой же волчий билет, как и я. А Федору Ивановичу была бы неприятность. Только и всего.

– Д-да… Глупая вышла история, – проговорил Грабчинский.

– Глупая, – подтвердил Витол. – Дело в том, что мы до самого выпуска так и остались несмышлеными. А ведь есть люди, слыхал я, которые в нашем возрасте…

– …руководили забастовками рабочих! – выпалил кто-то из толпы собравшихся.

– Ти-хо, ти-хо, – с шутливой укоризной сказал Витол и повел бровью.

Дзиконский торопливо ушел.

– Ну, ничего, и мы станем взрослыми.

– Взрослыми свиньями, – сказал Грабчинский дрогнувшим голосом. – Все-таки у меня такое чувство, что мы… предали тебя…

– Стой! Довольно! Стрелецкий идет.

Стрелецкого не было видно. Но наступила пора расходиться – на крыльце появился Донат и затряс медным колокольчиком.

Гриша увидел Персица и догнал его.

– Что это такое «волчий билет»? – спросил он второпях.

Персиц знал обо всем на свете. Он объяснил коротко и толково: это аттестат, с которым человека никуда не примут: как волка, отовсюду будут гнать.

– А Витол собирается учителем ехать в деревенскую школу. Оттуда его не выгонят?

У Персица и на это был ответ:

– Он покажет там свидетельство только за шесть классов. Для народной школы этого хватит.

– За что ж все жалеют его? Разве плохо быть учителем?

Персиц пожал плечами (наверное, хотел походить этим на взрослого, может быть на своего отца):

– Кому плохо, кому нет.

– Я бы пошел в учителя.

Персиц поглядел на него искоса, ничего не ответил.

А Гриша и в классе все еще думал: чего жалеть человека, который идет учителем в деревню? Будет он там жить, как Шпаковский. Разве плохая жизнь? Он и Никаноркину сказал:

– Я бы пошел в учителя.

– Ты-то пошел бы, да тебя бы не взяли, – не задумываясь, ответил Никаноркин.

Дурень! Не сейчас, конечно. Но, как-никак, Гриша уже первоклассник. А там – еще год… И еще год… Из шестого класса он уйдет в деревню – учителем. Решено!

25

За зиму Гриша не один раз бывал на вокзале; видел паровозы, встречал и провожал поезда – местные и дальние, товарные и пассажирские.

Ну как же, теперь это был уже опытный горожанин: такой не растеряется ни перед начальником станции, ни перед кассиром железной дороги, даже билет купит куда надо, не ошибется.

На это и рассчитывал Иван Шумов, когда писал сыну, что съездить за ним в город некому, да и обошлось бы это дорого, а пусть Гриша возьмет у Белковой денег на дорогу – ей послано, сколько надо.

И вот Григорий Шумов сидит в первый раз в жизни в вагоне железной дороги.

Вагон был бы просторный, если б не поперечные перегородки, разделявшие его. К перегородкам были прилажены широкие гладкие лавки. Стены вагона и лавки были желтые, а потолок – серый. Пахло краской, железом, гарью.

Пока поезд стоял, Гриша, поминутно ощупывая в кармане железнодорожный билет, обошел все загородки. Народу было немного.

Дремал притулившийся к стенке рослый латыш, крепко держа обеими руками укутанную рогожей пилу.

Две женщины лупили крутые яйца, жевали не торопясь и разговаривали таинственно, шепотком.

У окна сидел человек в картузе, в пиджаке из тонкого сукна и в забрызганных грязью высоких сапогах.

Гриша сел с другой стороны окна; человек в картузе поглядел на него скучными глазами и, зевнув, отвернулся.

В окно были видны только серые вокзальные сараи – пакгаузы, все одинаковые, одноэтажные, крытые железом.

Пока что веселого было мало.

Но вот возникла кругом какая-то суета, люди с гомоном стали наполнять вагон; с тоскливой угрозой крикнул впереди паровоз, и Гришу так тряхнуло, что он с испугом уцепился за лавку.

Колеса грузно застучали, сперва как будто вразнобой, потом все больше в лад: раз-два-три, раз-два-три… За окном поплыли, то ныряя вниз, то плавно поднимаясь кверху, струны телеграфных проводов. Крохотные коровы паслись на изумрудных полянах. Стреноженная лошадь стояла у канавы, совсем игрушечная.

– Почему это конь такой маленький? – спросил Гриша скучного человека в картузе.

Тот глянул в окно и нехотя ответил:

– Обыкновенный конь.

Прошел по вагону кондуктор – осанистый, усатый, с витыми жгутами на плечах вместо погон, с какой-то палочкой в лаковых ножнах у пояса.

Он пробил у всех пассажиров билеты коротенькими и светлыми, как серебро, щипцами.

Гриша хорошо знал, что ему надо слезать на четвертой станции, но на всякий случай решил спросить кондуктора, чтоб спокойней было. И он действительно успокоился, когда кондуктор снисходительным густым басом подтвердил:

– Четвертая станция.

Теперь можно было беззаботно глядеть в окно.

На поляне не спеша закружились сосны, тоненькие, как восковые свечки, совсем как настоящие и все же будто нарисованные на картинке. Вскоре они сгрудились толпой, пошел низкорослый бор и тут же кончился – поезд летел вперед, сотрясая землю и грозя кому-то паровозным ревом: «Берегись, сомну!»

Еще бы не смять, этакая сила!

Но почему ж все-таки провода то поднимаются к небу, то у каждого телеграфного столба сразу ныряют книзу? А потом опять поднимаются.

Не повезло Грише на соседа.

Но все-таки делать нечего, надо спросить хоть у него.

– Почему это проволоки сперва ныряют вниз?… вон, вон, глядите… а теперь кверху пошли?…

– Какие это проволоки?

– За окном.

– Провода, что ли? Это телеграф. Телеграф не может нырять. Пора бы вам понять это.

Он с осуждением оглядел Гришу, и тот уже больше ни о чем его не расспрашивал.

Вагон опять тряхнуло, под полом, у колес, что-то заскрежетало, – поезд остановился.

И в вагон вошел Лещов!

Гриша его сразу узнал.

Лещов взмахнул руками и закричал таким громким, радостным голосом, что сразу было видно – притворяется:

– Митрий Егорыч! Куда, какими судьбами!

Гришин сосед чуть повел сонным взглядом и сказал коротко:

– По делам.

Лещов присел к нему на лавку бочком, засмеялся дробным смехом:

– Хе-хе, все яблоком займаетесь? Садами?

– Садами.

– У нас хлеб отбиваете?

Митрий Егорыч отвернулся к окну, зевнул, помолчал. Потом вдруг выпрямился и заговорил пронзительным, злым голосом:

– Мы спокон веков садами займаемся! Ты вот – всячиной: и пенькой, и льном, и пухом-пером. А теперь яблоками торговать взялся. Кто ж у кого хлеб отбивает?

– Мелко плаваю, Митрий Егорыч. Мелко плаваю, потому за все и хватаюсь. Чтоб не утопнуть, – засмеялся скупщик тоненько.

Он вынул из кармана синий с белым горошком платок и принялся вытирать вспотевшее лицо.

Гриша хотел было сказать, что на мелком месте не тонут, да раздумал: Лещов сам про то знает, да притворяется. И что будто рад он Митрию Егорычу – тоже притворяется.

От таких мыслей Грише стало так скучно, что он начал клевать носом, задремывать.

Не проспать бы четвертую станцию.

Разлепив глаза, он сказал Лещову:

– А я Гриша Шумов.

Он думал поразить прасола.

Но тот не удивился, скользнул равнодушным взглядом по Гришиной форме и проговорил:

– Ивана Иваныча сынок? Образовываешься? Ну, давай бог.

И опять повернулся к Митрию Егорычу. Они вдвоем заговорили о чем то совершенно неинтересном – о ценах на яблоки в Питере, о стоимости фрахта (Гриша догадался, что речь шла о перевозке), – такие разговоры слушать было ни к чему.

Гриша опять принялся смотреть в окно. За стеклом снова возникли сосны – теперь они были озарены закатным солнцем, стволы их казались кованными из красной меди.

…Уже под вечер поезд остановился на станции, где надо было сходить Грише.

Не прощаясь с Лещовым, он кинулся к выходу.

Перед ним был крохотный вокзал, окрашенный в желтый вагонный цвет, и не успел Гриша подойти к его дверям, как трижды пробил колокол и поезд ушел.

Куда ж идти? У висевшего под крышей колокола стоял рослый сутулый жандарм с револьвером на оранжевом шнуре.

Носильщик в белом фартуке нес чемодан, и за ним спешила старушка с черной кружевной наколкой на голове.

По деревянному настилу перед вокзалом пробирался вперед бородатый старичок; он держал кнут в руках и с колючим любопытством разглядывал Гришу.

Гриша остановился в растерянности.

Старичок вдруг подошел к нему поближе, шутя козырнул и сказал знакомым голосом:

– Экипаж подан, ваше благородие!

– Винца! – обрадовался Гриша. – Откуда ты? И почему ты с бородой?

– Ну, вот это непременный разговор – про бороду. Не про то, как отец-мать живут, а какая у старого Винцы борода.

– Да, скажи, как они?

– Ничего. В палаце проживают. Непременно.

Ну, он все такой же балагур, милый Винца. В палаце – значит, во дворце! А что ж, и правда, Гриша слыхал, что у Шадурских – каменный дом с колоннами, со львами на воротах, значит в самом деле дворец.

– В самом деле?

Но Винца уже повернулся к нему спиной, на которой виднелась заплата из самодельного сукна, зашагал мимо колокола, жандарма, вывел Гришу на мощенную булыжником площадь и показал на понурую лошаденку, привязанную к чахлой, ободранной акации:

– Вот наш рысак.

Лошаденка была запряжена в простую крестьянскую телегу, щедро накрытую сеном: видно было, что это и подстилка для седока и корм для коня в дальней дороге.

К разгоревшимся щекам Гриши прильнул по-вечернему свежий ветер, донес запах травы, молодых листьев тополя и еще чего-то неуловимого, но знакомого, родного…

Даже от телеги пахло хорошо – дегтем, сеном, конским потом.

– Ты теперь у Шадурских, что ли, работаешь, Винца? А как ты туда попал? – радуясь всему вокруг, спросил Гриша.

– Твой папаша за меня похлопотал. К себе взял. Я теперь… как это называется… помощник главного садовника, вот оно как.

Когда телега с грохотом пересекла мощенную булыжником площадь и железные шины заскрипели по мягкому грунту, Гриша опять спросил:

– Ну, так расскажи, зачем тебе такая борода, Винца? Ты с ней сразу старый какой стал!

Винца хитро поморгал, посмеялся себе под нос, не торопясь вытащил из кармана коротенькую трубку… Ну, это дело теперь надолго. Вот в черных руках Винцы появились два кремня, потом длинный трут…

– Винца! – строптиво воскликнул Гриша.

Винца молча начал высекать искру. Долго бил кремнем о кремень. Наконец сжалился:

– Ладно. Только сперва ты начинай. Покажи, какой ты теперь образованный, какие науки узнал. А тогда и я расскажу про себя. Непременно. И длинная дорога станет у нас короткой.

Он поймал высеченную искру на трут, принялся раздувать затлевший уголек. Теперь скоро можно будет и закурить…

Глядя, как искусно старый Винца управляется с кремнями и трутом – и все это для того, чтобы не потратить денег на спички, – Гриша думал: а что бы такое рассказать Винце про себя? Про учение? Винца, должно быть, и не знает, что такое четверки, пятерки… Если уж рассказывать про науку, так уж про самую лучшую!

Гриша и в самом деле почувствовал себя образованным. Он начал рассказывать Винце про космографию. Есть такая наука о звездах. Пока он толковал – путано и восторженно – о космографии. Винца все похмыкивал и наконец перебил:

– Ну про звезды – это ладно. А про землю там ничего не учат?

Гришу это не сбило, он с воодушевлением заговорил об Арямове, о самом ученом человеке в городе. Но вдруг увидел: рассказ у него получается неинтересный. По совести говоря, он об Арямове знал так же мало, как и о звездах.

Про что ж тогда рассказать Винце? Надо ж показать, насколько он стал за эту зиму образованней! Про арифметику сказать, про успехи в чистописании? Нет, эти науки для хорошего разговора не годились.

И он, отчаявшись, начал рассказывать про Тараса Бульбу.

Винца слушал внимательно, цокал языком, переспрашивал:

– Остап, значит, старший сын? Так, так.

Наконец Гриша уморился, охрип. Он откинулся на вязанку сена, что лежала у него за спиной, и потребовал:

– Теперь ты!

– Про бороду?

– Ну, хоть про бороду.

– Борода у меня в тюрьме выросла. Она меня спасла от каторги.

– Ты сидел в тюрьме?!

– Непременно.

– За что?

– Смотри, Грегор: я тебе говорю как Шумову. Как сыну Ивана Шумова. Как верному человеку.

– Я верный человек! – с жаром воскликнул Гриша.

– Всех, кто поднялся против баронов Тизенгаузенов, – всех бросили в тюрьму. Потом повели на суд. Там был… как это… главный свидетель – Викентий, баронов холуй.

– Знаю я Викентия.

– Когда мужики палили усадьбу Тизентаузена, он сидел в хлеву у окошечка. И все видел. Всех запомнил! А про меня сказал: «Этого старика там не было». А я был там. Был, чтоб черт вобрал всех баронов! Только у меня тогда не выросла еще седая борода. А ты помнишь, какой я был без бороды, бритый, с баками? Ну, гусар, герой!

Гриша помнил Винцу с баками; на гусара он не походил, на героя еще меньше. Но он сказал:

– Помню.

– Так вот: не узнал меня холуй! А я мимо хлева, мимо Викентия протащил две вязки корья, – ты знаешь, как хорошо горит сосновая кора, сухая. Ну, загорелась, как в день «лиго»! Прямо праздник!

Винца помолчал и закончил:

– После праздника нас всех – в тюрьму.

– И ты не горевал, не жалел потом?

– Жалел. Поздно спалили бароново имение – вот об Этом и жалел. Надо было раньше.

Обычная шутливость вдруг оставила Винцу, он заговорил громко, сердито, мешая русскую речь с латышской. Но Гриша его понимал.

– Надо было браться за это, когда рабочие в городе поднялись. Не-ет, мы, видишь, всё думали… Всё раздумывали! Слушали: откуда гул идет?

– Значит, мужики виноваты?

– Виноватого найдут. Когда время наступит. Виноватый тот, из-за кого мы в темноте росли и жили… Железная дорога забастовала – тут бы и взяться нам за дело, землю делить: войск-то, чтоб нас карать, не на чем было подвезти. Нет, и тут мы всё прислушивались, куда дело повернет. Ну ничего ясно не понимали. Теперь-то поняли! Теперь уж мужик не тот. Бароны, правда, опять взяли власть над нами. Ну, не знаю, надолго ль. Не знаю!

Гриша, волнуясь, вставил:

– В городе тоже… у моего товарища, у лучшего друга моего, черносотенцы отца убили!


– Одна банда: черная сотня, бароны, богачи… Смотри, Грегор: вырастешь, всегда с народом будь!

– Буду!

Это вырвалось как клятва. И Гриша задохнулся от волнения.

Винца говорил:

– А что, нет в городе таких листов, где б все по правде объясняли народу? Попадали и нам раньше такие листы, а теперь не видать.

Гриша молчал, и Винца повторил:

– Слышь, не видал там этих листов? Ну, таких, какие, помнишь, в «Затишье» были наклеены на сарае, на колодце. Еще урядник тогда приезжал. Ну, что ж ты молчишь?… Спать захотел, уморился?

Не до сна было Грише. «Буду! Всегда буду с народом!»

Он собрался с силами, чтобы не дрожал голос, и ответил:

– Нет, не видал.

– И в городе, значит, задавили! Задавили рабочий народ! Ну, погоди, придет время. Погоди!

– Винца, – спросил Гриша, – а не слыхал ты про Ивана-солдата? Где он теперь?

– Слыхал. Слыхал я про солдата: убежал из тюрьмы. А теперь, говорят, он далеко, а где непременно, про то не скажу, не знаю.

– А Комлев?

– А Комлев в Питере работает! – воскликнул Винда, будто удивляясь. Потом добавил: – Ну, этот не пропадет.

В усадьбу Шадурских приехали уже ночью. За темной листвой смутно белел дом с колоннами.

Но телега не поехала к дому, а свернула куда-то в сторону; влажные ветки не сильно ударили Гришу по лицу; обдали щеки росой; засветился впереди огонек, послышались голоса, и отцовы руки – Гриша узнал их и в темноте – схватили его.

Потом мать крепко прижала к себе стриженую Гришину голову, так крепко, что он чуть не задохнулся.

Его повели по дорожке, светлевшей среди деревьев, к огоньку, что теплился невдалеке.

Скрипнула дверь… и голос отца сказал:

– Ну, вот ты и дома.

Знакомый запах обдал Гришу: пахло березовым веником, сухим продымленным деревом и немножко копотью, выветренной гарью.

Вот так «палац»! Уцелевшая при перевозке лампа-молния – материнская забота – освещала черные бревенчатые стены.

Гриша пригляделся: да это баня!

От черных стен отделилась одетая в темное бабушка, ахнула:

– Да что ж это тебе лоб-то забрили? Ай в солдаты отдали?

Гриша провел себя по круглой голове, а к нему навстречу уже шел маленький Ефимка, кудрявый, большеглазый… на полдороге застеснялся, спрятался за бабушку.

Хорошо! Все-таки хорошо! Не надо Грише палацев!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю