Текст книги "Верное сердце"
Автор книги: Александр Кононов
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 49 страниц)
43
Начиная со средних классов (средними считались в то время четвертый и пятый) возникло среди учеников – не сразу, постепенно – какое-то размежевание: класс разделился на группы, на «компании», а иногда и на лагери, враждебные друг другу.
Это и понятно.
Становилось нагляднее, кто живет богато, а кто – бедно, у кого отец – прокурор или помещик, а у кого – железнодорожный сторож или садовник.
В младших классах мальчишки мало обращали внимания на такие вещи; бывало, что среди них как раз сын сторожа и оказывался верховодом – он и ловчей других, и сильней, и смелей. И как товарищ верней.
А в четвертом классе – тут уж многое, очень многое менялось… Сын купца Арбузников ходит в щегольских полуботинках с шелковыми шнурками и поэтому считает возможным разговаривать пренебрежительно с тем, у кого обувь требует починки.
Шебеко любит рассказывать о том, что его отец скоро разбогатеет и купит ему верховую лошадь.
А отцу Персица и богатеть не нужно: он и так был богат.
И совсем иное дело – Никаноркин, Земмель, Шумов, Довгелло…
Скоро произошло небольшое происшествие, которое и показало, что в классе – два лагеря.
В училище был переведен с Кавказа новый преподаватель химии (черносотенец Ноготь был назначен, с повышением в чине, директором гимназии в маленьком городке).
У нового учителя было усталое, измученное лицо. Вероятно, с ним случилось в жизни что-то тяжкое, но разве мальчишки будут думать об этом?
У него дергалась правая щека, а рука в это время непроизвольно подскакивала кверху: нервный тик.
Нашлись в классе любители открыто передразнивать учителя. Чем он ответит? Рассердится? Сделает вид, что не заметил?
Но произошло неожиданное. Учитель остановился посреди класса и проговорил спокойно:
– Я приехал к вам умирать. А теперь можете вести себя как угодно.
Все притихли…
После урока Григорий Шумов заявил:
– Всякий, кто вздумает смеяться над ним, будет иметь дело со мной!
– Эй, не шуми, Шумов! – закричал со своего места Шебеко, дразнивший химика с особой охотой; сыну тайного советника можно было делать это – все знали, что никакая особая кара его не постигнет.
Гриша Шумов пошел с грозным видом к парте Шебеко, но его опередил быстрый Довгелло.
– В-всем классом, – сказал он, как всегда слегка запинаясь, – всем классом надо решить н-не вредить больному человеку. А кто не подчинится, того н-наказать.
С годами Гриша, сам того не замечая, привык выслушивать все, что скажет Довгелло, прежде чем начать самому действовать.
Так и сейчас: он приостановился, выжидая, а Шебеко уже отбежал далеко от своей парты и показывал издали длинный «нос», приставив руки одна к другой и нахально поигрывая в воздухе пальцами, – попробуй догони.
– Любопытно! – захохотал развалившийся на парте Арбузников. – Как же ты, Довгелло, накажешь, к примеру, меня? Каким это образом?
– Н-не я, а класс.
Арбузников не ответил и, вынув из кармана носовой платок, принялся заботливо вытирать им свои лаковые полуботинки. Это означало: делайте что хотите, мне наплевать.
Вернув лаку прежний блеск, он спрятал пыльный платок в карман брюк, сшитых, как у Виктора Аполлоновича, на штрипках.
– Не я, а класс, – повторил Довгелло, и глаза у него сделались еще более упрямыми.
Поднялись споры, шум… К концу перемены стало ясно, что Шебеко с Арбузниковым и еще несколько зубоскалов из их компании остаются в меньшинстве – ничтожной кучкой. Они, правда, ухмылялись независимо, всячески показывали, что они сами по себе, как захотят, так и будут поступать, но все знали – придется им подчиниться воле класса.
Яснее становились отношения с педагогами.
Сказать по правде, школа на учителей влияла, пожалуй, больше, чем на учеников.
В самом деле: ученик проводил в училище семь – восемь лет, а педагог оставался там иногда на всю жизнь, а если и переводился в другую школу, то и она оказывалась такой же: частью могущественной чиновничьей машины, подавляющей человека.
…Приехал в училище молодой педагог. Даже лицом своим он всем нравился: красивый, румяный, с дружелюбными, веселыми карими глазами.
Преподавать он начал не по шаблону: ходил весной и ранней осенью со своими учениками за город, собирал с ними растения для гербариев, незаметно вносил в науку поэзию.
С таких прогулок ученики возвращались в город с песнями.
И песни и «новшества» в преподавании были начальством замечены и одобрения не получили.
Что было делать молодому педагогу? Взбунтоваться? Отстаивать свое? Уйти из училища?
Или подчиниться?
Педагог посердился у себя дома, втихомолку посоветовался со старшими товарищами, с тем же Голотским.
У него была большая семья… Он подчинился.
Через несколько лет он уже разлюбил свое дело, на уроках зевал, подолгу смотрел в окно, как льет дождь или падает снег. С учениками стал резок, а потом и груб. Некоторое время они сносили это: помнили, каким он был всего два – три года тому назад.
Случалось и так: вчерашний студент (скажем, тот же Ургапов, о котором шла уже речь) изо всех сил старается поддержать свой авторитет строгостью. Это становится у него привычкой. Ученики кончают курс и уходят – кто в институт, кто в университет, – новая жизнь по-новому влияет на них, а Ургапов остается. На него влияет все та же обстановка. Постепенно он втягивается в серую жизнь уездного города, и самым скучным в этой жизни для него становится его предмет, который он преподает по шаблону, из года в год.
Он превращается в педагога-чиновника.
Но Ургапов – надо отдать ему должное – не озлобился. Реалисты ценили его за строгую справедливость – ей он не изменил ни разу в жизни.
А были и озлобленные.
На кого? Прежде всего на своих учеников.
Трудно сказать, с чего начиналась вражда между классом и таким педагогом: то ли мальчишки изводили учителя своими выходками, то ли несправедливая придирка озлобленного, а зачастую и больного человека вызывала отпор учеников, но, как бы то ни было, и здесь возникали два лагеря. И, бывало, противники не щадили друг друга.
О, у мальчишек, особенно у малышей, было свое оружие!
Вспоминаются концерты, которые задавали первоклассники нелюбимым учителям.
На задних партах натягивали струны от мандолин, балалаек. Весь класс под перебор струн начинал жужжать сквозь зубы вальс «Березку».
Поймать виновного было невозможно: стоило учителю подойти к какой-нибудь парте, как вблизи все стихало. Но звуки вальса с новой силой вспыхивали в другом конце класса. Теперь представьте себе, в какое состояние могут прийти нервы человека, когда на его уроках изо дня в день издевательски зудит вальс «Березка»!
Невольно ядовитые мысли о мести приходили в голову самым, казалось бы, почтенным с виду, пожилым, лысым, бородатым людям.
И вот перед вами два лагеря…
Ученики-то, уже покинув училище, начинали понимать, что и они сами и педагоги в равной мере были жертвами бездушной машины – старой школы, убивающей педагогическое мастерство, любовь учителя к своему труду и, наконец, уважение к себе, уважение к человеку.
Удивительным теперь кажется, как вообще могли люди, раздавленные машиной старой школы, сохранить в себе что-то человеческое.
Однако сохранили же человеческие черты такие педагоги, как Голотский (несмотря на всю его грубость и даже некоторую черствость), как Арямов и, наконец, как тот же Ургапов, который до конца своей жизни так и остался рыцарем строгой справедливости.
Надо сказать, что Гриша, несмотря на все невзгоды, которые ему все-таки пришлось перенести в училище, ни от кого из педагогов особых придирок не видал (это, конечно, объяснялось главным образом его успехами по всем предметам). Исключением, впрочем, был Стрелецкий. Но разве это педагог?
Однако и от него, начиная со второго класса и до пятого, Гриша никакого вреда не испытывал.
Похоже было – ошибся Дерябин, когда предсказывал, что рано или поздно Стрелецкий Гришу «настигнет».
Однако он таки «настиг» – уже в пятом классе.
44
По крутому откосу дамбы спускался к реке высокий подросток, почти юноша. Вероятно, ему было лет пятнадцать – шестнадцать, если судить по круглому, совсем еще мальчишескому лицу с сердитыми глазами.
Только рост да широкие плечи, выпиравшие из выцветшей, видно уже отслужившей свой век куртки, не казались мальчишескими.
Он подошел к самой воде, сел на прибрежный камень и, сняв фуражку с желтым кантом, начал старательно выламывать из ее герба медные буквы «ДРУ». Надо было сделать это так, чтобы окружавшие их лавровые листья остались на околыше нетронутыми. Это удалось ему без особого труда.
Тогда он бросил буквы в воду и проследил, как они пошли ко дну.
Ну, вот и все.
Теперь он уже не ученик пятого класса. Вообще неизвестно, кто он такой с сегодняшнего дня.
– Шумо-ов! – донеслось издалека. – Где ты?
– Гри-иша!
Подросток вскочил с камня и быстро пошел прочь, к густому ивняку, росшему вдоль реки. Забравшись в заросли с еще густой листвой, он приник к самой земле, вдохнул ее терпкую осеннюю сырость, прислушался…
Голоса удалялись. Теперь он надолго один.
Несколько минут он лежал неподвижно, потом зашевелился беспокойно, пробормотал про себя: «Как глупо, ох, как глупо все вышло!» – и снова затих.
Что скажут отец с матерью, получив невеселую весть?
Что скажет он сам дяде Оту?
Дяде Оту, который нашел в себе силы остаться совершенно спокойным, когда черносотенец Саношко назвал его инородцем. Его, латыша, родившегося, выросшего на своей родной, латышской земле!
«Как вы стерпели, дядя От?» – воскликнул тогда Григорий Шумов…
«Слишком мелкий случай для драки», – коротко ответил дядя От.
Нет, не похвалит Оттомар Редаль Григория Шумова.
Конечно, не похвалил бы его и Арямов, который теперь, должно быть, уже приехал в далекий Петербург.
Знал ли Федор Иванович о беде, которая настигла Григория Шумова? И о том, что сам он, учитель физики и космографии, каким-то образом к беде этой причастен?
Нет, он ничего не успел узнать… Он уехал раньше.
Гриша снова начал перебирать в памяти все, что случилось за последние дни.
Началось с того, что ученикам пятого класса стало известно об уходе из училища Федора Ивановича Арямова.
Передавали в мельчайших подробностях разговор директора с Арямовым. Подробности были таковы, что знать о них мог только тот, кто сам присутствовал при этом в кабинете Саношко. Ну, к таким вещам пятиклассники не придирались: важен факт.
Разве не факт, что Арямов вынужден был покинуть училище?
Директор будто бы выразил недовольство излишней популярностью Федора Ивановича среди учащихся.
– Это преступление? – спросил Арямов.
– Нет. Но это явление, для нас нежелательное.
– Простите. Не понимаю почему.
– Не понимаете? Тогда я вам объясню. Не так уж для нас важно, чуть лучше или чуть хуже усвоили учащиеся строение вселенной. Но очень важно, чтобы они не приучались обсуждать действия лиц, выше их стоящих. Вот это важно! Что происходит? Они привыкают сравнивать вас с другими вашими коллегами, которые по той или иной причине не имеют возможности привлекать симпатии учеников. Допускаю, что и не хотят. Они не приглашают к себе воспитанников училища на дом, не беседуют с ними в частной обстановке…
– Вы имеете в виду практические занятия по изучению планет?
– Да. Хотя бы и это.
– Но ведь небо можно изучать только поздно вечером, а училище в эти часы закрыто.
– Я уже об этом подумал. В известные дни оно теперь будет открыто. Заменяющий инспектора господин Стрелецкий уполномочен мною оставаться в училище в часы ваших практических занятий и присутствовать на них.
– Полагаю, вследствие особых его познаний в космографии?
– Нет. Вследствие иных причин.
– Понятно.
Арямов ушел, а на другой день подал прошение об освобождении его от обязанностей преподавателя Д-го реального училища.
Невидимое для постороннего глаза волнение началось после этого в трех классах: в пятом, шестом и седьмом. Но пятиклассники опередили других. По чьей-то затее пущено было в ход слово «обструкция» – заманчивое, опасное слово. Обструкция применялась в политической борьбе, в парламентах: она чаще всего выражалась в невыносимом шуме, когда противнику не давали говорить.
Но существовал еще один способ обструкции – химическая.
Пятиклассники только в этом году начали изучать химию, и наука эта сразу нашла среди них своих сторонников и врагов. Враги считали ее трудной, сторонников же привлекала зримость самого предмета: сделаешь в пробирке химическую реакцию – и собственными глазами видишь, что именно произошло. Сторонники-то и узнали, что серная кислота в соединении с железом вызывает запах совершенно непереносимый. Дело подходящее для «химической обструкции» против тех, кто виновен в уходе Арямова.
Болевший нервным тиком преподаватель химии назначил Шумова своим «ассистентом» на занятиях в физико-химическом кабинете. По этому случаю Шебеко съязвил: «припадочный» заводит себе любимчиков.
Но все знали, что дело не в этом. У химика дергалась рука: он боялся разбить пробирки, и ему нужен был помощник. Он выбрал Шумова как наиболее успевающего по предмету. Он даже объяснил все это классу, не подозревая, чем кончится недолгая деятельность его «ассистента».
Конечно, было весьма почетным делом – на глазах у всего класса подавать учителю нужные препараты, пробирки, колбы. И ведать шкафом, где все эти сокровища хранились.
Теперь понятно, почему главным действующим лицом в деле с обструкцией оказался Григорий Шумов.
Кому же, как не ему, отцедить незаметно в стеклянный пузырек нужное количество жидкости из белой фаянсовой бутыли с надписью в траурной рамке «H2 SO4»?
Это было так очевидно, что никому и в голову не пришло сомневаться: конечно, это сделает «ассистент».
Даже Довгелло согласился с этим. И сам вручил Грише бутылочку из-под валерианки.
Весь класс жадно следил на уроке химии за движениями Шумова, который, как всегда, расположился с пробирками и бутылями на особом столике за спиной учителя.
Но, кроме того, следил за ним еще один человек.
Когда Гриша осторожно отлил в пузырек серную кислоту и поставил фаянсовую бутыль на место, в шкаф, он, обернувшись, неожиданно увидел через стекло дверной рамы лицо Стрелецкого.
Пустяки! Что мог увидеть «и. о. инспектора» на таком расстоянии?
Во всяком случае, не стоило из-за этого откладывать обструкцию.
С этим опять-таки были согласны все, вплоть до Шебеко, который против обструкции отнюдь не возражал, – наоборот, ждал ее с нетерпением: вот-то суматоха начнется! Хорошо будет наблюдать ее с безопасных позиций…
В тот же день пятиклассники разложили по всем плевательницам, в коридоре и в классе, кусочки сернистого железа, добытого неизвестно где расторопным Никаноркиным. А потом старательно полили их серной кислотой. Делалось это так: один поливал, а несколько человек загораживали его от внешнего мира, изображая собой группу невинно болтающих о всякой всячине реалистов.
Густой запах сероводорода заполнил весь коридор. Вот он донесся уже в канцелярию директора… Снизу прибежал испуганный Донат – открывать форточки. Но разве этим поможешь?
Из квартиры Саношко принесли хвойную воду и начали брызгать ею, чтобы хоть как-нибудь освежить воздух.
Но главное уже было сделано. Протест! Слово «обструкция» произносилось теперь и в учительской: большинство педагогов регулярно читали газеты – «Биржевые ведомости» или «Русское слово», – а там, бывало, хоть и смутно, писалось и про обструкции как средство борьбы.
Саношко срочно созвал педагогический совет.
На нем говорил главным образом он сам.
Никакой обструкции не было! Он повторял это на разные лады. Наконец, обессилев, объявил:
– Как ваш начальник я запрещаю вам повторять это слово!
Выражение лиц у педагогов при этих словах стало каким-то неопределенным.
Вот тебе и жесткая рука! Думали, он начнет рвать и метать, исключит из училища добрый десяток человек, донесет в округ об открытой им крамоле и о собственной энергии в борьбе с нею, а он заговорил совсем по-иному…
Но тут же все и объяснилось.
– Господа, – сказал директор успокоившись, – если все это дойдет до округа, то никаких наград к рождеству не ждите.
Ах, вот оно что! Просто! И, пожалуй, разумно. И спокойней всем, если не было обструкции. Не было – и слава богу. Так думало большинство педагогов: некоторые из них, подивившись немного, даже пересмотрели невысокое свое мнение об умственных способностях директора.
Что греха таить: многих, очень многих интересовали наградные к рождеству.
Тут выступил «и. о. инспектора»: обструкции не было, но произведено хищение серной кислоты из физико-химического кабинета.
В самом деле, аптека ведь такой вещи никогда не выдаст. Откуда же взялась эта жидкость, для… скажем… для непозволительной выходки?
Виновный, к счастью, только один: кислоту похитил за спиной учителя пятиклассник Шумов Григорий. Это видел через стеклянную дверь сам «и. о. инспектора» Стрелецкий, сам, собственными глазами.
Большинством голосов педагогический совет постановил: исключить Григория Шумова из реального училища.
…Нет, не похвалит Гришу Оттомар Редаль…
«Как вы стерпели, дядя От?» – спросил когда-то Гриша, и ему казалось, что он ненавидит черносотенца Саношко куда больше, чем Редаль. Он сам не стерпел бы…
Нет, теперь-то он знал: ненависть Редаля была сильнее, но Редаль нашел в себе волю сдержаться.
Такой выдержке Гриша Шумов еще не научился. Он закричал дяде Оту в сердцах:
– Недаром, говорят, латыши не любят нас, русских! Не верят нам! Не любят Россию! А за что им ее любить?
– Погоди, мальчик… – спокойно сказал Оттомар Редаль.
Он подошел к шкафу, порылся там, вынул бережно завернутую в белую бумагу тетрадку и прочел медленно, видно переводя с латышского:
– «Привет тебе, Россия, привет, Латвия, мой дом, мое сердце, привет вам, мои боевые друзья! Как бы ни легли мои пути, я клянусь бороться за дело рабочего класса. Бороться за счастье человечества, пока я жив». Это сказал, – торжественно произнес дядя От, – лучший из нас, латышей, – Ян Райнис. Он любил Россию, он любил Латвию. Ты разве не слыхал о нем? Ну, это наш Горький! Ян Райнис сказал: «Мы боремся за свободную Латвию в свободной России». Русский народ – наш старший брат. Конечно, есть и среди нас, латышей, и среди русских люди, которым выгодно, чтоб два народа-труженика враждовали. Но ты, мальчик, слушайся лучших, а не худших!
– Дядя От, прочтите еще раз, – попросил Гриша, – и расскажите мне, кем он был, этот Ян…
– …Райнис. Хорошо, я прочту еще раз.
И Оттомар по-прежнему внятно и раздельно, будто вглядываясь в каждое слово, прочитал то, что сказал неведомый в то время Грише Шумову Ян Райнис.
Потом дядя От воскликнул, будто вспомнив о чем-то:
– Да он из одних мест с тобой, Грегор! Он «чонгал», из Латгалии. Там он и имя свое принял – Янис Райнис.
– Как это – принял имя?
– Я скажу об этом. Жил один молодой человек, его звали Ян Плекшан. Он был образованный, писал в журналах… А когда случалось у него свободное время, бродил он с котомкой за плечами по родным полям и лесам, стоял подолгу на берегу глубокого озера, заходил в деревню – к своим землякам. О, ему это нужно было! Потом он обо всем, что видел, писал в своих книгах. И как-то раз увидел он: тащит крестьянин на себе тяжелый воз с песком. Тащит в гору, постромки сквозь рваную рубаху впились ему в плечи… Непосильно трудно! Это ж работа для лошади, не для человека. Но у бедняка лошади нет. Значит, надо везти самому. А зачем песок мужику? Хлебопашцу нужен чернозем, хорошая земля, чтоб побольше родила хлеба… Нет, песок нужен не ему. Песок нужен барону, он завтра приедет в свое имение. И вот – велено: засыпать песком и гравием все ухабы на дороге, где он проедет…Плекшан вынул все деньги, которые у него были: «Брат, возьми это!» Нет, не взял денег крестьянин: «Не поможет…» – «Скажи хоть, как тебя зовут?» – «Янис Райнис». И вот взял Плекшан у своего брата, латышского бедняка, его имя и стал подписывать этим именем все, что писал. И стал он искать – что поможет человеку? Не пригоршня денег, нет; в этом прав был бедный крестьянин. Нужно совсем другое, об этом ты уже слыхал от меня, мальчик. Об этом мы с тобой толковали не раз, потому что оба верим друг другу…
Как много знал Оттомар Редаль, слесарь завода сельскохозяйственных орудий, человек, окончивший двухклассную школу!
Нет, не похвалит он Григория Шумова!
…Солнце уже уходило за край далекого леса. Становилось зябко.
Гриша Шумов поднялся с земли, отряхнул с одежды палые листья ивняка и медленно пошел к городу.
Вот уж когда торопиться ему было незачем!
Он пошел домой тихим проулком, в обход, чтоб не встретиться, чего доброго, с кем-нибудь из реалистов или педагогов.
Листва сирени, еще густая, хотя уже кончался сентябрь, лежала на белых оградах. Вечером она казалась тяжелой, словно литой из чугуна.
Зажглись огни в одном особняке, в другом…
Впереди, за деревьями, вдруг распахнулось настежь окно, и из него таким ликующим, нарядным ливнем хлынули звуки рояля, что Гриша приостановился невольно. Еще тоскливее стало у него на душе…
В этих местах он бывал редко. Дома здесь стояли чуть в стороне от города. Это были скорее дачи, богатые зимние дачи – особняки с обширными садами, с газонами, похожими на зеленый ковер, с клумбами, напоминающими кондитерские торты.
Гриша постоял у калитки.
Музыка то замирала – чья-то рука еле слышно перебирала клавиши, – то вновь проливалась сверкающим потоком.
Потом рояль замолк. Четко простучали каблучки – должно быть, по деревянным ступенькам террасы. И белое платье мелькнуло за оградой среди темной листвы. Послышался грудной, затаенный смех, и мужской голос воскликнул:
– Нелли!
Гриша нехотя пошел своей дорогой, оглянулся: у калитки высились, как часовые, два пирамидальных тополя: приметное место. Надо будет вернуться сюда когда-нибудь.