355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Кононов » Верное сердце » Текст книги (страница 26)
Верное сердце
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 00:00

Текст книги "Верное сердце"


Автор книги: Александр Кононов


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 49 страниц)

48

Такой уж выдался тот год: урожай на всякие новости.

Не успели люди как следует поговорить о Шебеко, как появилось новое известие: взяты под домашний арест барон Тизенгаузен, доктор Рипке, некий Дамберг и еще несколько человек.

Оказывается, это группа лиц, давно уже занимавшихся шпионажем в пользу одной иностранной державы. Какой? Германии? Да разве она собирается воевать с нами? Германский император – близкий родственник царю, как же им воевать друг с другом?

Даже в квартире слесаря Оттомара Редаля говорили о деле Тизенгаузена, Дамберга и Рипке.

– Теперь-то их возьмут за жабры! – сказал зашедший вечером Никонов.

– Может, возьмут, а может, и нет. У Тизенгаузена большие… как это… связи.

Никонов даже рассердился на Редаля за такие слова.

– «Как это, как это»! Если б не было доказано, что они шпионы, не стали б тревожить такую персону, как Тизенгаузен. А если уж доказано, как такое дело спрячешь?

– Захотят – спрячут.

О петербургских связях барона Тизенгаузена говорил не один Оттомар Редаль.

Сила этих связей стала известна всем, когда Тазенгаузен, Рипке и другие ровно через две недели оказались на свободе.

Чуть было не испортил им дела Дамберг: он угостил караулившего его жандарма коньяком, от которого тот уснул на целые сутки, а сам исчез из Прибалтики бесследно.

Лишняя улика для следователя по особо важным делам! Невиновный человек не станет спасаться бегством. Кроме того, поступили сведения о гувернантках-немках, которыми руководила некая Ирма Карловна из «Затишья», подчиненная Дамберга.

Но все это теперь не имело значения.

Дело о бароне Тизенгаузене и других было по распоряжению из Петербурга прекращено.

К весне выяснилось, что никакой кары не понес и тайный советник в отставке Шебеко.

Имущество разорившегося акционерного общества – клочок земли в Латгальском бору – продали, общество было объявлено несостоятельным, а Шебеко заново отделал себе особняк в Петербурге.

Разговоры о его скором аресте прекратились так же внезапно, как и возникли.

49

Аресты в городе все же были. Арестовали троих рабочих по обвинению в подпольной революционной деятельности.

…Вечером Оттомар Редаль говорил Русеню:

– Придется спрятать литературу понадежней. Что ты скажешь о доме Персица?

– Дом Персица? – удивился Гриша (разговор происходил при нем – как гордился он таким доверием!).

– Ну да, – спокойно ответил дядя От. – Русень работает там главноуправляющим.

– Старшим дворником, – поправил Русень.

– Так вот, если спрятать у тебя, не найдут?

– Чтоб найти, надо разобрать каменную лестницу.

– Лестницу? – Редаль засмеялся и подмигнул Грише: – Этот Русень всегда что-нибудь придумает.

– Старый Персиц очень экономный господин. Надо было немножко отремонтировать парадный вход, – ну, зачем для этого звать людей со стороны? Я же старый каменщик. Персиц заплатил мне два рубля – о, я с благодарностью взял их и починил все, как полагается! Устроил все что надо. Ты меня понял? Теперь под лестницей есть такое местечко, что и домовой про него не узнает.

– Домовой не узнает, а жандармы как примутся шарить…

– Шарить мало. Я говорю: пришлось бы разломать всю лестницу.

– Ну, поглядите на него! – воскликнул Редаль, очень довольный. – Всегда этот Русень выдумает что-нибудь необыкновенное.

– Парадная лестница уж очень на виду, – сказал Гриша и покраснел: он в первый раз позволил себе высказаться о таком серьезном деле.

– Вот это и хорошо.

– Ну как же положить туда литературу, чтоб никто не видел? И как взять ее снова?

– Так мой же собственный кабинет – под лестницей! Я ведь не только старший дворник – я швейцар. Господин Персиц очень экономный человек. Я там, под лестницей, полный хозяин и днем и ночью.

– Ну, значит решено. Сегодня попозже все, что можно, переправим к тебе. Молодец, Русень! Я всегда говорил, что у тебя министерская голова.

– А я никогда и не отказывался! – засмеялся наконец и сам Русень. – Может, меня еще и назначат министром. Дай только срок.

…В одиннадцатом часу вечера Гриша позвонил у парадного входа в дом Персица. Дверь, освещенная электрическим фонарем, разукрашенная всякими резными завитушками, сразу же отворилась, и Русень почтительно принял из рук Гриши его потертое пальто, фуражку и большой, тяжелый с виду пакет, завернутый в бумагу.

– Пожалуйте наверх, – сказал он с поклоном.

Гриша поднялся на второй этаж, сказал нарядной горничной с кружевной наколкой на голове:

– Я к Самуилу.

И стал ждать в комнате, где стояли кресла с гнутыми золочеными ножками, а по стенам висели портреты дам и бородатых людей в длинных сюртуках.

Вышел Самуил Персиц, не скрывая своего удивления:

– Какими судьбами?

– Шел мимо.

Удивление на лице Персица было все-таки чрезмерным и не очень-то доброжелательным.

Гриша сказал:

– Я сейчас интересуюсь поэзией.

– Поэзией? – Удивление Самуила приобрело более благожелательный оттенок.

– Да. Я слыхал, ты пишешь стихи.

Самуила Персица как будто подменили.

Он забегал по комнате, нервно посмеиваясь, потирая руки.

– Ты тоже слыхал обо мне? Знаешь, на меня уже эпиграмму сочинили!

– Да?

– Послушай:

О Персиц, ярый сочинитель,

О гениальнейший поэт!

Душою – Феба ты служитель,

А телом – отставной корнет.


Меня уже знают! – проговорил Персиц самодовольно.

– А почему «корнет»? – спросил Гриша.

– Ну это, конечно, для рифмы. Но эпиграмма неплохая – и я бы подписался под такой. Знаешь, я пишу эпиграммы, сонеты, баллады… Да! И баллады – это новый для меня жанр.

Пометавшись по комнате, видимо очень взволнованный, он принялся глуховатым голосом, подвывая, читать свои стихи.

Там действительно были и Феб и его служитель – поэт, были всякие эльфы и ундины.

– Теперь я прочту тебе последнее свое произведение – балладу!

Гриша не знал, как ему наконец уйти отсюда. Персиц все читал, читал – неутомимо…

Прошло немало времени – Русень уже проверил, конечно, не было ль за пакетом слежки на улице.

Под монотонное завывание Персица Грише захотелось спать, и он встал:

– Я еще зайду к тебе.

– И я к тебе. И я! – вскричал благодарный Персиц. – Знаешь, как приятно встретить понимающего поэзию человека… Как ты нашел мои стихи?

– Очень. Очень!

Гриша вспомнил слово, которым, бывало, поощрял его самого Оттомар Редаль.

Ян и Гриша мальчишками – это ж было целых три года тому назад – показывали дяде Оту свои щуплые мускулы: «Ну как?» И дядя От говорил: «Очень, очень!» Что «очень» – неизвестно. Но все-таки это походило – хотя и с натяжкой – на похвалу.

– Очень. Очень! – сказал Гриша и не выдержал – засмеялся.

Внизу Русень прошептал, подавая ему пальто:

– Все в порядке.

И Гриша вышел на улицу.

Накрапывал в темноте непрошеный дождик, журчал в водосточных трубах, – конец зиме, конец зиме!

50

В городе все чаще стали говорить о забастовках. Рассказывали об арестах на заводе «Феникс» в Риге, о волнениях в Питере, о том, что на юге расстреляли шестнадцать матросов.

И еще глухой, не всем понятный, но нарастающий грозный гул донесся из далекой Сибири.

…Шесть тысяч рабочих на Ленских приисках поднялись против нечеловеческих условий, в которых приходилось им работать.

Шесть тысяч человек забастовали.

Безоружную, мирную толпу бастующих рабочих в упор расстреляли жандармы. Имя их начальника, ротмистра Терещенко, получило позорную известность на всю Россию. О нем писали в газетах, даже в такой, как «Речь»: ее хозяева, боящиеся народа, вопили о бунте, «о стихийном бунте». Черносотенные листки утверждали, что рабочие шли к начальству с палками и камнями, а это – грозное оружие в руках многотысячной толпы!

Но правду скрыть было уже нельзя.

Появились показания очевидцев: «Рабочие шли в апрельский день с табачными кисетами в руках, а не с палками. В карманах у них были не револьверы, а заявления – об освобождении их арестованных товарищей».

И их встретили пулями.

На запрос в Государственной думе царский министр Макаров, слепо уверенный в безнаказанности – и своей и палача Терещенко, – воскликнул:

– Так было, так будет!

Ночью Оттомар Редаль читал вполголоса… Но слышно было каждое слово:

– «В Питере и Москве, в Риге и Киеве, в Саратове и Екатеринославе, в Одессе и Харькове, в Баку и Николаеве – везде, во всех концах России, подымают голову рабочие в защиту своих загубленных на Лене товарищей.

Мы живы, кипит наша алая кровь огнем неистраченных сил!…»

Гриша слушал как будто сдержанные, но полные скрытого огненного накала слова. И далекий грозный гул становился для него яснее, ближе…

Дочитав, Оттомар Редаль бережно сложил газету с крупным заголовком «Звезда» и сказал:

– Ну что ж, товарищи, времени у нас остается немного…

– Десять дней, – откликнулся Никонов.

– Меньше. Десять – это до Первого мая. А нужно еще переписать, тиснуть на камне и заранее доставить железнодорожникам, на завод, в мастерские. И в гарнизон. Да, на этот раз – и в гарнизон!

– Значит, садись, Грегор, за работу, – сказал Русень.

Да, теперь уже это была Гришина обязанность, которой он гордился: переписывать листовки клейкими чернилами особого состава.

Все-таки у него почерк был лучше, чем у Русеня или у Редаля с Никоновым.

Иногда текст приходилось писать прямыми печатными буквами – это когда листовки шли в деревню или к солдатам.

…Он писал старательно, от излишних усилий некоторые буквы выходили кривоватыми, и Гришу бросало в жар.

Трудно было писать еще и оттого, что все время близко подходил Редаль, заглядывал в листовку и хвалил:

– Лаби. – Одно место он отметил и велел: – Это напиши крупно!

Гриша вывел тщательно, большими печатными буквами:

ЛЕНСКИЕ ВЫСТРЕЛЫ РАЗБИЛИ ЛЕД МОЛЧАНИЯ,

И – ТРОНУЛАСЬ РЕКА НАРОДНОГО ДВИЖЕНИЯ.

ТРОНУЛАСЬ!…

Редаль раздельно повторил эти слова вслух.

Тихий обычно Русень вскочил и воскликнул:

– Теперь не остановишь ее!

Когда листовка была переписана и размножена на литографском камне, дядя От велел Грише:

– Отнесешь сегодня в восемь часов вечера к реке Даугаве. Знаешь то место – у поворота дамбы, где растет такое старое дерево, верба… она согнулась над водой, – видел ее, наверное, не раз?

– Конечно!

– Ну вот, ровно в восемь ты придешь туда. Тебя будут ждать. Ты скажешь: «Тетя Оля уже выздоровела». И если тебе ответят: «Очень радый. А как поживает Петр Иванович?» – тогда отдашь вот это. – И Оттомар Редаль протянул Грише объемистую папку, аккуратно завернутую в газетную бумагу и перевязанную бечевкой.

Гриша, принимая листовки, опустил глаза, чтоб не так было видно, как гордится он этим поручением.

Еще раньше Редаль объяснил ему:

– Это листовки к солдатам. Передать литературу рабочим – для нас знакомый, испытанный путь. А с солдатами иметь дело куда трудней! Теперь нам удалось наладить связь с гарнизоном. Конечно, такая листовка – только капля. Но капля долбит камень! И наступит день, когда солдаты повернут ружья в другую сторону!

Помолчав, он спросил:

– Понял теперь, мальчик, что это очень серьезно?

– Понял, – коротко ответил Гриша. Щеки у него горели от волнения.

– Поглядывай по сторонам, нет ли кого подозрительного поблизости. Когда передашь листовки нашему человеку, вы вдвоем пройдитесь немножко по берегу и распрощайтесь у железнодорожного моста. Ты вернешься в город один.

– Понятно.

Ровно в восемь часов вечера Гриша подходил к старой вербе.

К той самой вербе, на которую пять лет тому назад взбирался в весенний день Петр Дерябин и ободрал себе ладонь.

А вот и камень-валун, с его верхушки слетела тогда изумрудная муха…

Гриша подошел ближе.

– Но что это?

На изогнутом стволе сидела девушка, спиной к Грише, и задумчиво глядела вдаль.

Гриша постоял в нерешительности, подождал. Потом подошел ближе.

Девушка оглянулась, и Гриша узнал Нину Таланову.

Вот не вовремя! Уже восемь, скоро придут за листовками…

Гриша прошел мимо. Уходить, однако, нельзя было.

Через минуту он вернулся.

Начал прохаживаться по берегу взад-вперед, не теряя вербы из виду.

Наконец Нина Таланова встала и спросила неласково:

– В чем дело?

Ее тон задел Гришу:

– Не понимаю сути вопроса. Мешаю кому-нибудь, что ли?

– Да. Мне!

Гриша пожал плечами и отошел в сторону. Странно, однако, что никого больше не было видно на берегу… Уже половина девятого!

Нина Таланова преспокойно сидела на стволе вербы и уходить, видимо, никуда не собиралась.

И вдруг смутная догадка бросила его в жар. Но это же дикая мысль! При чем тут Таланова?

Однако он подошел поближе к вербе и проговорил вполголоса, про себя, упрямо глядя не на Таланову, а на противоположный берег реки:

– Тетя Оля уже выздоровела.

– Очень рада! – изумленно воскликнула Нина. – А как поживает Петр Иванович?

Оглянувшись по сторонам, Гриша тоже сел на ствол вербы, а пачку листовок положил между собой и Талановой.

Нина спокойно взяла пачку и потом уже все время держала ее под мышкой, не выпуская.

В ее руках пачка выглядела очень невинно: связка тетрадей или книг, по-ученически старательно завернутых в бумагу.

– Вот уж никак не мог ожидать! – проговорил наконец Гриша.

– И я.

– Удивительно!

– Это обо мне? Ну, тут-то как раз удивительного мало. Дядя мой со стороны матери – военный фельдшер. Он большевик. Вот и все.

«Он большевик». Так вот она какая, Нина Таланова!

– Пройдемся? – спросила Нина. – До железнодорожного моста?

– Конечно! До железнодорожного моста.

Они не спеша пошли по берегу.

– Ты учишься? – спросил Гриша и удивился, как просто у него получилось это «ты».

– Я окончила прогимназию. А ты разве не знал об этом?

– Не знал, – виновато ответил Гриша.

– А я вот знаю про тебя все! Знаю, что тебя исключили из реального училища. И знаю, за что. И что уроки даешь, тоже знаю!

– Ты теперь в гимназию поступишь?

– Ну, вряд ли…

– Почему?

– Другие дела найдутся. Скорей всего, я уеду в Петербург.

– Одна – в Питер?

– Да. Одна – в Питер.

– Что ж ты там будешь делать?

– У моего отца там двоюродный брат – на Путиловском заводе. Мы, Талановы, роднёй богаты! – засмеялась Нина.

– Что ж ты, на заводе хочешь работать?

– Не знаю. Куда устроят, там и буду работать.

– Отец – в Риге, а ты – в Питере?

– Ну и что ж! – Таланова знакомым Грише движением заносчиво подняла голову. – Отец, может, тоже переедет. Его зовут на Путиловский завод – там есть место токаря.

– Тогда другое дело! – Гриша засмеялся. – Так бы и сказала. А то: «Ну и что ж, одна поеду!»

– Я и одна нигде не пропаду.

Гриша опять засмеялся.

Незаметно они дошли до моста. Надо было прощаться.

Они крепко, по-товарищески, пожали друг другу руки…

Гриша пошел к городу один, не оборачиваясь.

Дядя От всегда говорил вместо «рад» – «радый». А может быть, он сказал «очень рада»? Гриша ослышался?

…Поднявшись на дамбу, Григорий Шумов остановился, осторожно поглядел по сторонам. Никого подозрительного поблизости не было. И все же…

И все же лучше будет вернуться домой кружным путем.

Он пошел проулком, где был в последний раз осенью, сразу после исключения из училища.

Время от времени он останавливался у калиток, читая на эмалевых табличках фамилии домовладельцев.

Узнать о слежке за собой, да еще в таком малолюдном месте, нетрудно: нужно только, приостановившись, пропустить не внушающую доверия фигуру вперед, а потом пойти самому дальше и через некоторое время оглянуться. Если фигура эта теперь маячит где-то сзади – ну, значит, прицепился шпик. Тогда уж надо придумать, как от него избавиться.

Останавливаясь, разглядывая в еще прозрачных сумерках надписи на табличках, Гриша дошел до знакомых островерхих тополей, что стояли часовыми у одной из калиток. Здесь в памятный сентябрьский вечер лились такие светлые, ликующие звуки рояля…

На ограде острыми готическими буквами было написано по-немецки и по-русски: «Доктор О. О. Ф. Рипке».

Так вот под какой личиной скрывается иногда логово врага! Может быть, и белое платье, смутно мелькнувшее тогда в темной листве, была она, фрейлейн Рипке, палач латышских крестьян!

Гриша оглянулся… Нет, позади никого не было.

Можно было возвращаться домой.

51

В конце апреля был арестован Оттомар Редаль.

На другой день после ареста пришел пожилой, с унылым сизым лицом городовой и велел Грише идти в полицейский участок.

В участке, в просторном грязноватом помещении с пыльным потолком, со стенами, на которых темнели какие-то скверные пятна, сидел за письменным столом толстый пристав.

Он на секунду оторвался от бумаг, которые просматривал, буркнул отрывисто:

– Подожди!

И снова склонился над столом.

Прошло минут десять.

Гриша стоял у двери неподвижно. У него уже начали затекать ноги, он огляделся было, на чем бы сесть, но вовремя сообразил: садиться ему здесь, конечно, не полагалось.

Воздух в участке был затхлый, тяжелый – должно быть, проветривать это помещение не полагалось; да это и видно было по запыленным окнам, которые вряд ли когда-нибудь открывались…

Вдруг в комнату вошел человек в голубом мундире, в лаковых сапогах, на которых чуть слышно, мелодично звенели шпоры: жандармский ротмистр.

Пристав поспешно вскочил из-за стола, взял свои бумаги и ушел.

Ротмистр сел на его место и сказал Грише вкрадчиво:

– Ну-с, молодой человек, расскажите-ка все, что вам известно о Редале.

– А что мне известно о нем? Ничего особенного.

– Расскажите о неособенном.

Жандарм вынул из рейтуз серебряный портсигар, щелкнул крышкой с золотыми монограммами на ней, вынул папиросу, не спеша закурил.

В комнате запахло приторно сладко. Табак был, видно, надушен.

– Итак?

– Мне известно, – проговорил Гриша, – что Оттомар Редаль работал слесарем на заводе сельскохозяйственных орудий. Он латыш. Поэтому мы с ним мало говорили. Я по-латышски плохо говорю, а он по-русски тоже не очень-то хорошо.

– Так-так-так.

Ротмистр затянулся поглубже, выпустил дым колечком и внимательно проследил за его полетом к потолку.

Рыжеватые его усы тоже были завиты колечком; голубые – почти одного цвета с мундиром – глаза глядели как будто рассеянно.

– Нам все известно, молодой человек!

Он внезапно вскочил, подбежал, звеня шпорами, к Грише – так близко, что стали видны тоненькие кровавые жилки на белках его выпученных глаз.

– Мы все знаем! По какой причине исключен из реального училища?

– Взял без позволения серную кислоту в физико-химическом кабинете.

– Для каких целей?

– Хотел вытравить кислотой инициалы у себя на коньках.

– Ах, невинность какая! Ну прямо ягненочек! Не лгать! Отвечай быстро: какие газеты читал Редаль?

– Не знаю.

– То есть как это «не знаю»? Жил в одной комнате и не знаешь?

– Не интересовался.

– «Не интересовался»… Допустим. Но видел! Газету «Звезда» видел?

– Нет.

– Редаль получал «Звезду» до самых последних дней.

– Не знаю. Я не видал этой газеты.

– Вот мы и проврались, молодой человек. «Звезда» выходила на законнейшем основании, с разрешения правительственной цензуры. Так что и скрывать нечего!

– Я и не скрываю. Я просто не интересуюсь, кто какие газеты читает.

– О чем говорил с тобой Редаль? – закричал ротмистр.

– О чем… я даже затрудняюсь ответить.

– А ты говори правду! Одну правду, тогда и затруднений не будет. Затрудняется человек тогда, когда он хочет придумать, как бы половчее соврать. Так, что ли?

– Нет, я затрудняюсь потому, что мы говорили о вещах, ни для кого не интересных: о том, что надо к ужину картошки начистить, печку растопить… дров наколоть.

– Но-но-но! – заорал ротмистр. – Ты у меня не финти! Ты не дури со мной, миленький! Что говорил Редаль о политике?

– Ничего.

– Ни одного слова?

– Нет. Ни одного.

– А откуда ты знаешь? Может быть, он где-нибудь и говорил о ней?

– При мне ничего не говорил.

– Значит, при других говорил? А кто эти другие? Кто у него бывал?

– Бывали его товарищи с завода.

– Фамилии?

Ротмистр вернулся к столу, схватил перо:

– Фамилии?!

– Фамилий я не знаю.

– Не интересовался?

– Не интересовался.

– Э-э, друг милый, – протянул ротмистр и оглядел Гришу с ног до головы, – из тебя же и гусь выйдет со временем! Я уж вижу, что ты за фрукт.

Он развалился на кресле за письменным столом, вынул из кармана никелевую крохотную пилку – занялся своими ногтями. Ногти были розовые, крытые лаком.

– Ты, брат, фрукт! Но меня не проведешь. Дуракам можешь голову морочить, а мне – нет, не получится.


Ротмистр спрятал пилку, вскочил и заорал неистово, стуча по столу кулаком:

– О чем говорили на сборищах у Редаля? Быстро!

– Да они больше песни пели, пиво пили… на гитаре играли.

– Какие песни? «Проснитесь, люди труда»?

– Нет, другие… они по-латышски пели – что-то на веселый, плясовый лад. Да я и не оставался в комнате – когда они начинали пить, я уходил. Я не пью пива.

– Ах, ягненочек!

– Нет, просто я не люблю пива. Мне рано его пить. Я еще несовершеннолетний, господин ротмистр.

– Тонко! Тонко сказано. Дескать, меня-то вы привлечь к ответственности не можете. Так?

Ротмистр даже с некоторым любопытством еще раз оглядел Гришу:

– Так?

– Я не понял. К какой ответственности? За что?

– За что! Хотя бы за укрывательство. Ты не хочешь открыть мне того, что ты обязан, – слышишь? – обязан открыть без утайки!

– Я не утаиваю ничего. Я говорю правду.

– Эй, дежурный!… или кто там!…

В комнату просунулась голова городового.

– Отведи его, пусть посидит, подумает часа четыре. Может быть, одумается. А тогда мы еще поговорим с ним.

– Я арестован? – спросил Гриша.

– Я же сказал: тебе надо подумать. Вот и посиди, подумай.

– Позвольте…

– Ступай, ступай, – вполголоса проговорил городовой и подтолкнул Гришу к дверям.

…В бесконечно долгие четыре часа, проведенные в каморке с крошечным, тусклым окошечком, Гриша проголодался и устал от ожидания.

Он почти обрадовался, когда его опять ввели в знакомую комнату с письменным столом, за которым снова сидел тот же ротмистр – видно, только что приехавший откуда-то, – с зарумянившимися от свежего ветра щеками, с влажными глазами, словно после хорошей выпивки…

– Надумал?

Гриша промолчал.

– Надумал?!

– А что я должен был надумать?

– Говорить мне всю правду!

– Я это до сих пор и делал. Но, похоже, что это вам не понравилось.

– Так, так. Ну, значит, придется с тобой повозиться. Придется заняться твоей особой. Ты думаешь: от всего отвертелся, ничего не сказал, никого не выдал. А ты себя выдал? Самого себя! Что молчишь? Оглох?

– Нет, я не оглох. Я хорошо слышу.

– Слышишь… А понимаешь ли? Соображаешь ли, чем именно ты себя выдал? Ну-ка, подумай хорошенько.

Ротмистр прошелся по комнате, мелодично звеня шпорами. Подошел к стеклянной дверце канцелярского шкафа, бережно поправил перед нею, как перед зеркалом, колечко усов и обернулся к Грише:

– Ну? Не понимаешь! Да разве мальчишка твоего возраста… сколько тебе? Шестнадцать! Разве мальчишка, ни в чем не искушенный, не виновный ни в чем, станет так держать себя перед жандармским офицером? Да он затрепещет, он дрожать будет с ног до головы! А ты?

– Если человек ни в чем не виноват, зачем ему дрожать?

– Затем, что жандармское управление – учреждение серьезное, там не шутят, нет. Чем меньше виноват человек, тем скорее он задрожит перед лицом власти! А виноватый – тот уж, конечно, подготовился. Помилуйте – он все обдумал: что отвечать, как отвечать, о чем промолчать. Он как бы натренирован всякими там мыслями. А тебя кто натренировал? Редаль, кому ж еще! Что он тебе наговаривал? «Долой царя, долой правительство, да здравствует свобода рабочего класса!» Так?

– Нет. Ничего подобного Редаль мне никогда не говорил.

Гриша вдруг почувствовал, что ему делается душно от жаркой ненависти к этому щеголеватому палачу. Конечно, это палач! Разве не такие, как он, зверствовали в застенках в пятом году? Таким же был и Терещенко.

Ему вспомнилось спокойное лицо Оттомара Редаля: «Слишком мелкий случай для драки…» Надо как-нибудь продержаться до конца допроса.

А допрос все продолжался. Ротмистр то принимался уговаривать Гришу – даже на «вы» переходил: «Не портите своей будущности, молодой человек!», то снова орал исступленно:

– Ты у меня попляшешь!

Гриша не удержался:

– Ну, плясать-то я не стану.

– А я тебе говорю – попляшешь! И еще как! А теперь возьми-ка этот листок бумаги и пиши на нем все, что знаешь о Редале: когда его в первый раз увидел, как это было… одним словом, все, что знаешь о нем. И подпишись. Поразборчивей подпишись. И будет твое показание храниться в бумагах жандармского управления. Чувствуешь, чем это пахнет?

Тут – впервые за все время допроса – Гриша смутился. Его подпись будет в жандармском управлении? Отказаться, не писать ничего…

– Ага! – торжествующе воскликнул жандарм (он не отрываясь следил за выражением Гришиного лица). – Коготок увяз – всей птичке пропасть. Довольно резвиться на тропинке бедствий, не предвидя от сего никаких последствий! Сергей Сергеевич!

На этот возглас сейчас же раскрылась боковая дверь, и показался толстый пристав с папкой бумаг под мышкой.

– Сергей Сергеевич, этот субъект напишет сейчас свои показания, не откажите потом переслать мне их. А сейчас я спешу… Но мы еще увидимся! – погрозил он Грише розовым пальцем и ушел, звеня шпорами.

Пристав прошел к письменному столу, буркнув на ходу:

– Сядешь вон там. И напишешь что следует. Поживее!

Гриша оглянулся: у стены стоял закапанный стеарином круглый столик, на нем – канделябр с оплывшей свечой, чернильница-мухоловка…

– А могу я отказаться, не писать ничего? – спросил Гриша. – Я не знаю ничего, значит и писать не о чем.

– Нет. Не можешь! – хрипло отозвался пристав не глядя.

– Мне нечего писать.

– Молчать! – крикнул пристав. – Ты где находишься? Приказано написать, значит исполняй!

Пристав снова уткнулся в свои бумаги, а Гриша сел за круглый, закапанный стеарином столик.

Столик не только был грязен – от него почему-то резко пахло клопами.

Гриша подивился себе: как может он замечать сейчас все эти мелочи?

Надо было обдумать, как ему поступить. Что, если ничего не писать? Ничего не знаю, писать не о чем. Неужели его в тюрьму за это посадят? Не в чем его обвинять! Никто не видел, как он относил листовки в дом Персицев. Никто не знает, зачем он встретился вечером на берегу Двины с Талановой.

Да если и посадят в тюрьму, ну что ж… он не испугается. «Слишком мелкий случай для драки»… Опять возникло перед ним лицо дяди Ота, спокойные глаза с усмешкой…

Нет, надо написать. Но только то, что он может повторить устно любому жандарму.

И Гриша старательно вывел на листе бумаги:

«Оттомар Редаль работал слесарем на заводе с.-х. орудий. Я снимал у него койку со столом. Он приходил с работы вечером усталый. После ужина сразу ложился спать. Разговаривать мне с ним приходилось мало, потому что я не очень хорошо знаю латышский язык (понимаю только латгальское наречие, – на нем здесь, в городе, не говорят). А Редаль неважно говорит по-русски. Он мало интересовался моими, а я – его делами; знаю только, что работой своей он был доволен и менять ее не собирался. Иногда к нему приходили знакомые; выпивши они начинали петь латышские песни, и я, чтобы не мешать, старался уйти куда-нибудь.

Больше ничего я добавить не могу.

Г. И. Шумов. 27 апреля 1912 г.»

Кончив писать, Гриша подал листок приставу. Тот, не читая, буркнул:

– Можешь идти!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю