Текст книги "Верное сердце"
Автор книги: Александр Кононов
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 49 страниц)
29
В городе Гришу ждала новость. Только и разговоров было: приехал новый директор!
Приехал новый директор, по фамилии Саношко, и, оказывается, он черносотенец. Говорят, самый настоящий!
Не так давно Гриша считал, что черносотенцы ходят в нагольных вывернутых полушубках, волосы у них всклокочены, а щеки вымазаны сажей, чтобы потом их люди добрые не узнали.
А тут он увидел в школьном коридоре дородного мужчину с окладистой бородой, с лицом, несомненно вымытым добела. Вот только голова у него почему-то сидела на шее чуть криво; он ее еще и закидывал назад. Ничего красивого в этом Гриша не нашел. На воротнике директорского мундира блестели шитые серебром две звезды, – нет, скорей это были не звезды, а большие серебристые пятнышки, без лучей. Гриша уже знал, что такие пятнышки означают чин действительного статского советника, проще сказать – генерала, только штатского.
Штатский генерал шел довольно быстрым шагом в сопровождении Стрелецкого и внимательно поглядывал по сторонам; все, кто был в коридоре, склонялись перед ним в почтительном поклоне.
Гриша еще не решил, уйти ему от греха подальше или достоять до конца (любопытно все ж таки как следует – спереди и сзади – разглядеть штатского генерала); правда, тогда придется поклониться, как другие. А кланяться Гриша так и не научился.
Но Саношко, не дойдя до него нескольких шагов, круто остановился:
– Как фамилия?
Перед директором стоял ученик четвертого класса Озол. Гриша его знал. Озол был очень смирный, бледный, больше молчал, ходил все время с книжкой в руках.
Не дожидаясь ответа, директор вдруг закричал:
– Кто родители?
Озол почему-то – может быть, с испугу – не ответил сразу, но тут Стрелецкий, шагнув вперед, негромко сказал что-то директору. И снова отступил назад.
– Скажите вашим родителям, – крикнул директор, – чтобы они отпускали вас в училище прилично одетым!
Только теперь Гриша заметил, что на Озоле была куртка с круглой заплатой на рукаве. Раньше ему и в голову не приходило глядеть на эту заплату: пришитая очень старательно, она была заметна только потому, что сукно ее было черней, чем на курточке.
– Слышите?
Озол покраснел так, что на светлых бровях у него выступили бисеринки пота.
Директор с минуту созерцал смущение Озола, и что-то похожее на удовольствие мелькнуло в его глазах.
– Что же вы молчите? – спросил он уже тише. – Не подберете слов?
– У меня нет другой одежды, – проговорил наконец Озол, и голос у него прервался.
Саношко удивленно поднял плечи, повернул их к Стрелецкому (голова у него, видно, не поворачивалась):
– Если у родителей нет средств купить сыну одежду, откуда же у них средства учить его? Да еще в среднем учебном заведении!
Надзиратель пошевелил пальцами рук, вытянутых по швам, вздохнул и сделал скорбное лицо.
– Разве недостаточно таким людям начального образования? А?!
– Совершенно справедливо, ваше превосходительство.
– Удивительные люди! Просто непонятные! Какое-то странное упрямство: одеться не во что, а вот, пожалуйте, на учение деньги нашлись.
Он так же быстро зашагал дальше. Гриша забыл поклониться, но директор не заметил этого: он все еще говорил что-то гневное Стрелецкому, а тот, почтительно склоняясь на ходу, поспешно кивал головой.
В тот же день пронеслось из класса в класс новое прозвище директора: «Потап».
Впрочем, вряд ли оно было новое, – скорей всего, оно долетело из Вильны, откуда приехал Саношко. Или кто-нибудь написал оттуда приятелю в письме.
Как бы то ни было, кличка эта прижилась сразу и крепко.
Почему именно «Потап»? Ну, на это никто не мог бы дать ответа.
…На доске в первом основном классе появилось написанное мелом стихотворение:
Варили, варили, варили картошку,
Гадали, гадали – прислали Саношку.
Мораль этой басни моей такова:
На полном безлюдье – Потап голова!
Стихотворение было написано почерком Никаноркина – лучшим почерком в классе, но все знали: стихи сочинил Персиц. Больше некому. Персиц отрицал это, но его выдавал стыдливый румянец.
Скоро, впрочем, его слава, такая еще молодая, сразу потускнела.
Однажды Земмель, замученный двухнедельной зубной болью, отправился к врачу и там, ожидая своей очереди в приемной, отделанной с роскошью, которая была присуща дантистам города (малиновые плюшевые кресла и картина с красавицей в золоченой раме), углубился в чтение журнальчика, специально положенного на стол для развлечения больных.
В журнальчике среди всякой всячины были напечатаны стихи:
Варили, варили, варили овсянку,
Гадали, гадали – избрали Родзянку.
Мораль этой басни моей такова!
На полном безрыбье – и рак голова.
Нашлись в классе образованные люди, которые знали, со слов родителей, что такое Государственная дума. О ней часто писалось в «Биржевых ведомостях», а газету эту выписывали многие в городе.
Шебеко знал даже, что Родзянко – это новый председатель Думы.
Первоклассников Дума не интересовала. Их интересовало то, что Персиц, оказывается, не сам сочинил стихи, а переделал чужие, из журнала.
Какой возник после этого спор!
Никаноркин утверждал, что попробуй-ка переделай, чтоб складно было: вместо Родзянки с овсянкой – Саношка с картошкой. Для этого все-таки надо быть поэтом.
– Тоже мне еще поэт! – кричал непримиримый Земмель.
Первоклассники только уж потом сообразили: дорого могла бы обойтись им история со стихами.
Но, как ни странно, окончилась она без особых последствий – и совершенно случайно. Первым из педагогов увидел надпись на доске Голотский. Он собственноручно стер ее пыльной губкой и свирепо зашипел на первоклассников:
– Молчать! Теперь молчать об этом, олухи!
И после этого начал обычным своим тоном, как всегда потирая руки:
– Ну-с. Итак, на чем же мы остановились в прошлый раз?
Стихи, однако, стали ходить по всему училищу в устной передаче и, конечно, стали известны Стрелецкому. Впервые Виктор Аполлонович был поставлен в тупик. Доложить по начальству – как бы огонь директорского гнева не опалил и его. Оставить виновных без наказания – ну, это просто-таки не могло уложиться в голове надзирателя. Как же быть? А директорский гнев и так уже угрожал Стрелецкому.
Саношко узнал о возмутительных карикатурах и на первом же заседании педагогического совета воскликнул, закидывая криво посаженную голову:
– Не понимаю! До сих пор не обнаружены виновные? Кому было поручено расследование дела? Господину Стрелецкому?
Директор с минуту созерцал бледное лицо стоявшего навытяжку Виктора Аполлоновича (тот не был членом педагогического совета и за стол не садился, но «присутствовал») и сказал холодно:
– Закончить это дело в двухнедельный срок. Слышите? Иначе…
Он не договорил.
И без того было ясно.
В первый раз Стрелецкий почувствовал, насколько шатко его служебное положение. Кто он? Человек без законченного среднего образования… Пылинка! Дунуть посильней – и нет пылинки…
А Саношко крут. Больше того: он щеголяет крутостью своего нрава.
Такие люди самые опасные.
Как член Союза русского народа (так называли в газетах черносотенцев) директор пользовался властью, которая, пожалуй, была повыше директорской.
Такой человек не будет задумываться.
Надзиратель понял: нельзя задумываться и ему самому. Надо действовать.
Вспомнив, с какой неприязнью глядел директор на заплатанную одежду Озола, Виктор Аполлонович вызвал к себе этого на редкость примерного по поведению ученика и допрашивал его после уроков часа два. А затем доложил директору, что во всем подозревает Озола.
На следующий день Озола допрашивал у себя в канцелярии сам директор, вернее – не допрашивал, а кричал на него, не слушая ответов.
Озол, бледный до синевы, вернулся в класс и сказал тихим голосом:
– Меня исключают из училища…
30
Гриша еще не знал о судьбе Озола, когда Лехович, вернувшись домой поздно вечером, воскликнул с притворной веселостью:
– Меня выгоняют из реалки!
Жмиль уставился на него с ужасом. Зыбин прогудел что-то невнятное, а Гриша спросил:
– Кто тебя выдал?
– Сам признался.
Вот тебе и скала! Вот тебе и «Овод»… Но мысли Гриши были преждевременны. Лехович рассказал, что случилось за день.
Озола обвинили в том, что он распространял в классе карикатуры на учителей. Если это делал не он, пусть назовет виновного. Озол никого не назвал, и ему пригрозили исключением из училища.
Испуганный четвероклассник все-таки осмелился возразить:
– Но другие тоже не называют…
– И с другими будет то же! – рявкнул директор и велел Озолу убираться.
Что было делать Леховичу? Он тут же отправился к директору и признался, что карикатуры рисовал он, а не Озол.
– Почему раньше молчал? – спросил Саношко.
– Я думал… думал, что не узнают.
– Ну, вот теперь будете думать по-другому… когда выйдете из училища со своими документами в кармане. Стрелецкого ко мне! – заорал он Донату, дежурившему теперь всегда у дверей канцелярии.
Явившемуся без промедления Виктору Аполлоновичу Саношко сказал язвительно:
– Полюбуйтесь на последствия ваших пси-хо-ло-ги-ческих… приемов. Я выяснил, что виноват Лехович. А Озол тут совершенно ни при чем!
– Совершенно верно изволили заметить, ваше превосходительство, – ответил ничуть не растерявшийся надзиратель. – Я применил психологический прием. Я привлек невиновного, чтобы сознался виновный.
Директор посмотрел на Стрелецкого внимательно. Взор его стал благосклоннее:
– М-да, – сказал он неопределенно. И отослал надзирателя из канцелярии.
Когда Лехович вернулся в класс, он заметил какое-то таинственное перешептывание, какой-то гул. Оказывается, это потихоньку собирали деньги, чтобы вскладчину купить одежду Озолу. Лехович сел, ожидая расспросов. Но никто его не расспрашивал. Оказывается, все обо всем знали.
– Да как же вы узнали? – удивился он. – По беспроволочному телеграфу, что ли?
– Ты не мог не признаться – это ж ясно.
– Не признался бы – мы заставили бы тебя сделать это. Всем классом!
– Ну, меня не надо заставлять, – надменно ответил Лехович. – Я знаю законы чести! – и тут же побледнел, больно закусив губу: так живо представилось ему лицо матери, узнавшей о том, что ее любимца, «старшенького», которым она так гордилась, выгнали из училища.
Но он храбрился. Внес свою долю на покупку одежды для Озола, попрощался со всеми. А на следующий день уехал.
Он исчез как-то незаметно и даже таинственно.
Вернувшись из училища, Гриша нашел на столе адресованное ему письмо.
В письме был листок ватманской бумаги с двумя размашисто набросанными строками:
«Будь всегда непоколебимым.
Твой С. Л.»
Через некоторое время вместо Леховича в квартире мадам Белковой появился новый постоялец – гимназист Миловский, тоже щеголь, но совсем в ином роде, чем Сергей. Он был уже в четвертом классе и с Григорием Шумовым обращался пренебрежительно. У него была маленькая головка со странно одутловатыми щеками. О наружности своей, однако, он был мнения высокого; во всяком случае, относился к ней бережно: каждый раз перед сном натирал лицо каким-то кремом из стеклянной банки, на крышке которой была нарисована красавица с распущенными волосами. После этого он долго лежал на кровати – белый и неподвижный, как покойник.
Гриша однажды не выдержал, громко фыркнул.
Миловский медленно повернул голову и поглядел на него долгим взглядом.
В ответ на это Гриша захохотал. Ясно, что после этого отношения их стали непоправимо враждебными.
За общим столом у мадам Белковой Миловский стал распространяться о том, что такое хороший тон и какие бывают на свете невоспитанные люди. При этом он в упор глядел на Гришу.
Гриша, доедая неизменные «жилы строганые», выдержал его взгляд и сказал:
– Бывают дураки малой руки, а бывают дураки большой руки.
– Это ты где услышал, в деревне? Ты там, говорят, навоз возил?
– Возил! А ты всегда обижаешься, когда про дураков говорят?
Малые причины иногда вызывают большие события в жизни человека.
Так и этот разговор за обедом у Белковой сказался на перемене в судьбе первоклассника Григория Шумова.
Сам он об этом разговоре скоро забыл, не до того было: к нему нежданно приехала мать.
Ее послали в город за семенами – летом наконец приедет в имение граф Шадурский, – надо подготовить в парнике рассаду для цветников.
Ночевала мать у Ненилы Петровны. Перед тем как уезжать, она зашла за Гришей, чтоб вместе с ним пойти в город.
Когда сын стал рядом, она сказала удивленно и грустно:
– Ты уже мне по плечо!
– А ты по плечо бате.
Мать не улыбнулась этим словам. Вздохнула.
Они пошли Приречьем, поднялись на дамбу и там долго глядели на полноводную реку.
Гриша не выдержал молчания и спросил:
– Мам, почему ты всегда такая невеселая?
Она ответила не сразу:
– Откуда мне взять веселья?
Может, дома что случилось! Нет, у матери глаза были сухие. Женщины, когда горе, всегда плачут.
Когда они возвращались, встретился им Голотский. Он ответил на Гришин поклон и почему-то приостановился, внимательно поглядел на них обоих.
А на следующий день, в училище, поймал Гришу за руку и спросил:
– Это матушка твоя была, гололобый? Я сразу догадался. Красивая какая! Северянка!
Красивая? Гриша удивился. Покраснел. И не нашелся, что ответить.
Вечером Миловский спросил Гришу:
– С какой это ты кухаркой шел по дамбе?
Гриша почувствовал, как у него кровь медленно отлила от щек к сердцу. Он стоял неподвижно, молча, ничего не видя перед собой.
Миловский вдруг испугался, забормотал:
– Ну, ты… потише, потише! – и боком поспешно выскользнул из комнаты.
Вовремя! Вовремя ушел Миловский и вовремя вернулся – когда все уже были в постелях.
Поутру рано, до уроков, Гриша побежал к домику Ненилы Петровны.
Мать собиралась в дорогу в горнице, где по-прежнему стоял на изразцовой печи лиловый фарфоровый кот с зелеными глазами.
Гриша с порога сказал:
– Я у Белковой жить больше не буду.
Он, путаясь, заикаясь, весь багровый, рассказал о Миловском.
Потом замолчал, ожидая с тоской: вот сейчас она будет его ругать. Будет попрекать, заставлять, чтоб он вернулся к Белковой. А он не пойдет. Не может пойти.
Мать стояла молча, опустив руки. Гриша безотчетно разглядывал темные жилы, вздувшиеся на этих больших рабочих руках. Ему до боли стало жалко мать. Пусть ругает его, пусть даже ударит, лишь бы ей самой стало легче. Но мать не стала браниться. Сказала, как бы в раздумье:
– Ну что ж, придется мне остаться пока что в городе.
Она подошла к окну, загороженному густой геранью и фикусом, и долго стояла спиной к Грише. Потом вдруг спохватилась:
– Беги в училище! А то опоздаешь. С уроков приходи прямо сюда. Не заходи уж больше к Белковой.
Гриша и в самом деле не пошел, а побежал.
Не жить больше у Белковой, не видеть ненавистного, намазанного пахучим кремом Миловского, сонного Жмиля, мычащего, как бык, Зыбина!
Один стоящий человек только и был там – Лехович, да уехал неизвестно куда…
Гриша еле дождался конца уроков и поспешил снова к Нениле Петровне.
Мать встретила его спокойно:
– Ну вот, была я у Редаля. Сговорились. Он берет тебя на постой.
– У Редаля была? Какой это Редаль? – удивленно вскричал Гриша. – Август? Откуда ж он…
– Погоди. Я говорю про брата Августа Францевича. Он тут слесарем работает.
– Отчего ж мне про него никто не сказал?
– Отцу твоему Август Францевич говорил не один раз. И как разыскать брата своего, на бумажке написал. Ну, куда там! «Я сам работу найду!» Наш батя гордыню с собой бесперечь носит, расстаться с ней никак не может.
– Наш батя правильный человек! Шею-то тоже нечего гнуть! – запальчиво сказал Гриша.
– Скорый ты какой на слова! Ну хорошо – гордыня. Против барина, купца, богатея – это понять можно. А против своего ж рабочего человека к чему? Да погоди ты, скорый! Дай сказать. Редаль-слесарь соглашается взять тебя на зиму к себе. Хороший, видно, человек. Вот только холостой он, живет один, обедов не варит. Не знаю, как быть с этим. Он говорит: «Обойдется».
– Обойдется! Верно он сказал, обойдется! – закричал обрадованный Гриша.
– Ну вот: батя, чистый батя!
С неожиданной лаской она привлекла Гришу к себе, и у него сердце будто захлебнулось горькой радостью: редко мать бывает такой…
– Чистый батя: открыл рот – в другую сторону поворот. Только что сердился, сейчас радуешься.
– Верно, радуюсь! Все Редали – хорошие люди! Помнишь Яна? Я-то его не забыл. Вот это человек!
Он вдруг увидел в глазах матери такую печаль, что сразу замолк. Потом тихо спросил:
– Скажи мне лучше все… беда какая-нибудь у нас дома? Я ж чую.
– Беды особой нет. И радости мало.
– А чего печалишься так?
– С тобой расстаюсь… глупый мой! – Она глянула на часы-ходики, что громко тикали на стене горницы: – Ну, пора нам. Скоро слесарь вернется с работы.
И правда, когда они пришли на квартиру к Редалю – на самый край города, – слесарь был уже дома.
Он оказался совсем еще молодым, с гладко выбритым, не то чтобы очень красивым, но, каким-то ладным лицом, с крутым подбородком, с голубыми упрямыми глазами. Звали его Оттомаром.
Даже имя это понравилось Грише – необыкновенное.
Он огляделся украдкой. Комната была хорошая, большая, чисто выбеленная. Только вот кровать в ней стояла одна.
Оттомар Редаль поймал Гришин взгляд и усмехнулся одними глазами:
– Не бойся. Завтра поставим еще одну кровать.
Слова он выговаривал твердо и не торопясь, будто вглядывался в каждое из них.
– Расходы… – нерешительно проговорила мать.
– Небольшие. Я жду кой-кого… Кровать все равно понадобилась бы.
Он помолчал, поглядел на Шумовых. И будто прочел что-то в лице Гришиной матери.
– О нет. Не беспокойтесь. Я жду товарища – вот ему. Ничего, это будет хороший товарищ. Пока что они вдвоем поспят на одной кровати… Не подеретесь? – спросил он Гришу, снова улыбнувшись одними глазами.
– Вот еще! – сказал Гриша. – С чего нам драться? А кого вы ждете?
– Э, пока это секрет. Или… как правильнее сказать?… сюрприз. Это будет тебе небольшой сюрприз.
Потом – без перехода – сказал матери:
– Я не курю (у него вышло: «не куру»).
Она махнула рукой: дескать, теперь уж все равно.
– Нет, почему же, – возразил на ее жест Оттомар Редаль: – это вам приятно. А ему – полезно. Накуренная комната – это нездорово для маленького.
– Маленького! – возмутился Гриша. – Это я-то маленький?
– Нет, ты большой. Для большого тоже нездорово. Одним словом, я не курю. – Он задумчиво почесал бровь, посмотрел внимательно на потолок и наконец закончил: – Правда, иногда друзья ко мне приходят… Ну, те курят, прямо-таки дымят, как фабричные трубы. Мы что-нибудь придумаем. Пусть курят в печку. Вон какая печка стоит, открой дверцу и пожалуйста, кури сколько… как правильно сказать?… сколько влезет!
31
Оставшись наедине с Оттомаром Редалем, Гриша не знал, о чем бы с ним поговорить.
А дядя Оттомар не торопился с разговором. Он прохаживался по комнате, внимательно поглядывал на Гришу, молчал.
– У меня мать красивая? – спросил его Гриша.
– Красивая, – не задумываясь, ответил Оттомар.
– Да она ж не молодая.
– Ну, и что ж? Все равно красивая. Есть старики красивые.
– Мне учитель сказал… Есть у нас такой учитель – Голотский. Я думаю, ему можно верить. Он говорит: «У тебя мать красивая».
– Ну, ты ж сам говоришь: ему можно верить.
– А вот мне самому до сих пор невдомек было.
– Как? Что это – «невдомек»?
– Невдомек, что у меня мать – такая пригожая.
– А, да. Ну, это бывает: мы кой о чем не сразу догадываемся… «Невдомек…»
Это слово, видно, для него было новое. Выговаривал он его смешно: «не в домок».
Чтобы сделать ему приятное, Гриша сказал:
– Дядя Оттомар, вы хорошо говорите по-русски.
– Да, – согласился Оттомар Редаль. – У меня много русских друзей. Ты их скоро увидишь. Они прозвали меня – От. Ты тоже зови меня «дядя От». Так короче.
Мать сама принесла Гришины вещи от мадам Белковой, прижала на прощанье голову сына к себе и ушла на вокзал.
Гриша не мог ее провожать. Было восемь часов вечера, реалистам уже нельзя было выходить на улицу, а ему, с четверкой по поведению за год, приходилось быть осторожным.
У матери при расставании глаза были сухие, как всегда.
А Грише дядя От сказал, когда мать ушла:
– Не плачь.
– Разве я плачу?
Гриша провел пальцем по глазам:
– Ну, это они сами. Погодите. Сейчас пройдет.
Нет, не прошло.
Оттомар Редаль опять походил по комнате, поглядывая на Гришу, потом проговорил:
– Ну ладно. Я тебя сейчас утешу. Не буду откладывать. Хотел сюрприз сделать… нежданно, но уж все равно. Знаешь ты такого молодого человека, по имени Ян Редаль?
– Знаю, – безучастно откликнулся Гриша. Его всё еще томила дума о матери…
– Он приедет сюда. Будет у меня жить.
– А отец его где? Август Редаль?
– Отец… Ну об отце другой разговор. Ян приедет один.
– А зачем он уедет от отца?
– Я хотел поставить тут одну кровать, – сказал дядя От, не отвечая на Гришин вопрос, – а теперь вижу – нет. Вон у тебя плечи какие, на одной кровати вас обоих не уложишь. Надо поставить две кровати.
– Расходы, – печально сказал Гриша тем же тоном, каким говорила мать.
И дядя От в первый раз за весь вечер засмеялся по-настоящему; Гриша увидел его белые зубы, ровные, один к одному.
– Э, у тебя не только плечи, как у большого, у тебя голова, как у большого. Но я тебе сейчас дам ответ…
Он пощелкал пальцами, поглядел на потолок:
– Сейчас скажу. О! Вот: «Не в деньгах счастье».
– А когда ж приедет Ян? – спросил Гриша уже окрепшим голосом.
Оттомар Редаль добился все-таки своего: глаза у его гостя понемножку высохли.
– Когда? Как только его сюда привезет поезд.
– Ну, все ж таки? Завтра, послезавтра?
– Я думаю: после-послезавтра.
– Через два дня?
– Да.
Гришины мысли постепенно отвлеклись; лицо Яна вспомнилось ему совсем ясно: доброе, несмелое, славное!
– А что он тут будет делать? Учиться?
– Ну да. На слесаря. Я его устрою учеником в железнодорожные мастерские.
– Почему не в училище? – спросил Гриша, а сам втайне позавидовал Яну.
В железнодорожных мастерских небось жизнь занятней, чем в училище. И уж такого козла, как Стрелецкий, там не встретишь. И никого там не укоряют за поношенную куртку. Нет там таких людей, как Потап.
– Сейчас я тебе отвечу, – сказал дядя От и опять поглядел на потолок.
Через минуту он проговорил старательно:
– «Каж-дый свер-чок знай свой ше-сток».
– А я? Отчего у меня другой шесток, не такой, как у Яна?
– Понимаю твой вопрос. Он означает: твой отец – садовник. Янов отец был лесником. Ну что ж, тебя вывезло.
– Повезло?
– Нет, вывезло. Тебя вывез учитель… Шпаковский его фамилия, да? Ну, я слыхал про эту историю. Если б не Шпаковский, ты б в реальное не попал.
– Да там, в реалке, и другие есть такие же, как я. Там есть такой Озол, его наш директор хотел выгнать из училища за то, что он с заплатами ходит.
– Ваш директор – негодяй! Саношко? Грязный негодяй, черная сотня!
Оттомар Редаль еще некоторое время ругался – уже по-латышски. Глаза его светились такой затаенной яростью, что Гриша загляделся на него.
Потом сказал с уважением:
– Ух, вы и сердитый, дядя От! И, должно быть, сильный. Покажите ваши мускулы.
Оттомар Редаль согнул руку, и Гриша нащупал у него между плечом и локтем большой бугор, круглый и крепкий, как камень.
Гриша согнул свою руку: ну, нет. Жалость одна, если сравнить с редалевским «булыжником».
Он даже загрустил.
Дядя От засмеялся:
– Да ты погоди. У тебя будут мускулы в два раза больше моих.
– Правда?
– А зачем мне неправду говорить?
Скоро Гриша увидел, что Оттомар Редаль и в самом деле всегда говорит правду. За все время своего знакомства с дядей Отом – а оно продолжалось не один год – он ни разу не услыхал от него неверного слова.
Он сказал правду и о приезде Яна: ровно через два дня в квартире Оттомара Редаля появился худенький, бледный и какой-то растерянный мальчик, словно бы даже и незнакомый Грише.
Мальчик смотрел на Гришу застенчиво, отчужденно.
Но все же это был, конечно, он, Ян!
– Ты вырос, – проговорил Гриша.
– И ты, – ответил Ян.
Они помолчали. Что ж им так невесело от этой встречи?
– Где твой отец? – спросил Гриша.
– В ссылке. В Вятской губернии.
Гриша стоял молча, пораженный.
– Я думал, ты знаешь, – проговорил Ян.
– За что ж его услали?
– За листовки. Помнишь, в «Затишье» они расклеены были – на амбаре, у колодца. И кругом во всех деревнях, говорят, тоже.
– Я знал про это!
– Про что?
– Что твой отец получал листы от лесных братьев. Я сам один раз принес их из лесу и отдал ему.
– Ты мне ничего об этом не говорил.
– Ну… Я не знал толком. Догадывался только. Я ж тогда еще много чего не понимал. Вижу: бумага одинаковая, желтоватая такая, шершавая и на тех листках, что кто-то расклеил, и на том свертке, который я принес из лесу.
– А откуда ж ты узнал, что эти листовки мой отец расклеивал?
– Я ж говорю: не узнал, а догадался.
– И никому не говорил об этом?
– Никому.
– Кто-то сказал об этих листках уряднику. И отца забрали. Это в ноябре было, вот уже скоро год.
Гриша вдруг покраснел.
– Я никому не говорил. Я ведь даже и тебе не сказал.
– Это верно.
– Просто я еще не понимал тогда ничего. И слова такого, «листовки», не знал. Бумага вот только была одинаковая… Да я сразу и забыл об этом – несмышлен был.
– Ты как будто оправдываешься.
– Нет. Я не оправдываюсь.
Ян помолчал. Потом сказал с трудом, слезы слышались в его голосе:
– Отца моего на три года сослали.
– А мать?
– Мать поступила работать к Новокшоновым – помнишь имение, куда мы ходили искать Кирилла Комлева?
– Ну, как не помнить!
Какими – будто озаренными жарким светом – возникли те часы в памяти Гриши! Вечер тогда был, и дальние озера блистали под закатным солнцем, как зажженные костры.
…И они сами, Гриша и Ян, оба еще маленькие – это ж было больше года тому назад, – маленькие и храбрые, изо всех сил старались помочь Ивану-солдату. И Комлев, сам Комлев их похвалил. Как давно это было!
– Еще бы не помню!
– Вот мать работает там, у Новокшоновых. А меня она послала сюда – учиться на слесаря. Я не хотел ехать.
– Ничего, дядя От хороший.
– Хороший. Это верно.
– А лесные братья – помнишь их? – воскликнул Гриша. – Где-то теперь Кейнин?
– Кто ж знает!
– Ну, известно же про твоего отца, где он. Я узнал про Винцу – он в тюрьме сидел три недели, потом его выпустили. Про Ивана-солдата знаю – он убежал. Так его и не нашли нигде.
– А Кейнина совсем нету.
– Как нету? Убили?
– Нет, фамилии такой нет. Кейнин по-русски значит «король».
– Ну, и что ж?
– Его прозвали так лесные братья, не знаю за что. Может, в шутку. А фамилия у него другая. Только никто не знает, какая. И никто не должен знать… Такие люди, как он, сегодня живут под одной фамилией, а завтра – под другой. Их тогда не так легко поймать.
– Революционеры? – шепотом произнес Гриша заветное, недавно узнанное, светлое и грозное слово.
– Да!
– Твой отец – революционер?
Ян задумался. Потом сказал:
– Я слышал, как дядя От говорил, что настоящий революционер не должен ходить в церковь. А мой отец ходил. Он и дома молился, я видал.
– А листовки? Он же расклеивал их!
– Ну что ж, революционерам весь народ помогал. Мой отец тоже. Я слышал, дядя От один раз говорил…
Но тут в комнату вошел сам дядя От.
Он мигом растопил печь, а Ян, не спрашиваясь, начал чистить картошку. Гриша смотрел на него с завистью: нож был один.
Когда картошка сварилась, Редаль достал бутылку постного масла, тарелку кислой капусты, несколько луковиц.
– Чем обед плох? – спросил он, ставя чугунок на стол.
– А Голотский, – сказал Гриша, – велит нам: «Держи голову в холоде, живот в голоде, будешь здоров».
– А сам он? Держит живот в голоде?
– Вот уж этого не знаю, – сознался Гриша.
– Ну, он как хочет, а мы в голоде свой живот держать не согласны. Ешьте, приятели, досыта.
Все это, как будто самое обыкновенное – и чисто выбеленная комната, и чугун картошки на сосновом столе (вместо господских «жил строганых» у мадам Белковой), и дружелюбный разговор дяди Оттомара, и чуть застенчивый взгляд милого Яна, – все это будто сразу вернуло Гришу в мир своих, родных людей, которым можно верить во всем. Тут тебе могут пожелать только добра…