355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Кононов » Верное сердце » Текст книги (страница 28)
Верное сердце
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 00:00

Текст книги "Верное сердце"


Автор книги: Александр Кононов


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 49 страниц)

2

Все еще держались погожие дни, светило неяркое северное солнце, на Большом проспекте Васильевского острова шуршали под ногой желтые листья… Хорошо идти под этот мирный шорох без цели, без устали, пока наконец за самой дальней линией острова не откроется глазам лужайка, такая неожиданная, совсем деревенская, с еще зеленой травой, с задумчиво жующей коровой!

А за лужайкой – новые кирпичные дома, высокие решетки, где-то на повороте подвывает трамвай… Дальше, дальше! И уже сурово сверкает сталью Балтийское море.

Хорошо бродить без раздумий по незнакомым улицам. Дивиться невиданному размаху площадей. По широким ступеням спускаться к привольному простору Невы. Побывать в садах, уже печальных по-осеннему, – к ним так идет траурное кружево чугунных оград.

И, конечно, еще и еще раз вернуться туда, где увековечен на гранитной скале полет могучего всадника.

Пройти по Сенатской площади – там стояли когда-то недвижные каре декабристов… Остановиться перед легко поднятым ввысь, будто вылепленным из воска, зданием Адмиралтейства. Увидеть пыльное золото Исаакиевского купола. Миновать глыбу Зимнего, – в ней архитектурные линии были в те времена наглухо погашены мутно-багровой, под цвет убоины, краской; взор прохожего привлекал здесь не замысел зодчего, а поставленные по углам дворца пестрые полицейские будки с фигурами нарядных конвойцев да покрытые сусальным золотом орлы, распластанные на огромной решетке крошечного сада.

Скорее – мимо полицейских будок – в иной дворец, к согбенным мраморным атлантам, к неисчислимым сокровищам Эрмитажа! Там – забыть о себе на целый день…

А завтра? Не податься ли куда-нибудь на окраину… за Невскую заставу? Взобраться по крутой лесенке на огороженную железными перилами крышу маленького черного, продымленного паровичка-работяги, и через минуту останутся позади белые стены Лавры, мелькнет на заборе щит с надписью «Гильзы Катыка» и с изображением бездельника в цилиндре, изумленно обоняющего голубой дым папиросы. Поплывут мимо приземистые лабазы с ломовыми телегами у распахнутых настежь ворот, с рассыпанным среди булыжников зерном, с ленивыми и словно литыми из фарфора голубями. За лабазами – домики, одноэтажные, с мезонинами, – провинция! Конец столице? Нет. За домиками видны закопченные дочерна верхушки заводских труб. Снова и снова трубы. И опять дома, домики, домишки…

Но вдруг открывается поле, унылое, бесприютное, лишь кое-где сиротски принаряженное оброненными с возов сизыми, лазоревыми, иссиня-багровыми листьями – следами недавно снятого огородниками урожая.

Тут-то уж кончился город? Нет! Вдали, за полем, за канавкой, за переброшенным через нее мостиком-скороделкой высится чужаком среди этого запустения сверкающая широкими окнами громада Психоневрологического института. Это детище знаменитого Бехтерева, который слыл в ту пору почти такой же достопримечательностью столицы, как клодтовские кони на Аничковом мосту: врач, академик, психиатр, гипнотизер с сурово нависшими бровями и бородой старообрядческого патриарха.

Побывав в первые же дни всюду – на заставах, в гавани, на островах, на Выборгской стороне, – пройдя из конца в конец блистательный Невский, можешь ли ты, Григорий Шумов, сказать, что узнал этот город?

– Нет!

Бок о бок существовали чиновничий Петербург и рабочий Питер. Мещанские домики – и воплощенные в камне дерзновенные мечты Баженова, Росси, Растрелли. Булыжники торговых улиц с неистовым грохотом телег, груженных листовым железом, – и дубовые торцы, мягко тушившие щеголеватый топот призовых рысаков. Ночные электрические зарева над «Луна-парком», над витринами «Бриллианты Тэта», «Шоколад Жоржа Бормана», «Парфюмерия Бюлера», «Юлий Генрих Циммерман, музыкальные инструменты» – и потонувшие в черной и как бы настороженной ночи кварталы фабричного, заводского люда.

Как слить воедино черты, столь разнородные, как увидеть в них облик города? И возможно ли это? Разве мыслимо сочетать в своем воображении вот эту надвигающуюся осеннюю мглу с растворенным в воздухе волшебным жемчугом белых ночей, о которых Григорий Шумов знает пока что только по литературе?

Необыкновенный, еще не узнанный, но – безошибочно подсказывает сердце – навеки родной город, город небывалой судьбы; надо прожить здесь долгие-долгие годы, и, может быть, тогда разноречивые его черты сольются перед тобой в один образ – ясный, лирический и грозный одновременно.


Григорий Шумов медленно спускается по ступеням к самой воде.

Мглистый закат уже накрыл темным пурпуром спины гранитных сфинксов, и на зыбких волнах Невы золотыми спиралями колышутся отражения первых огней.

Григорий Шумов медленно спускается по ступеням к самой воде.

Красные блики еще долго дрожат на волнах, затем постепенно тускнеют, река начинает светиться холодным металлическим светом… Темнеет небо. Вместе с небом гаснет и Нева.

Наступившие сумерки кажутся неповторимыми!

Они и в самом деле не повторятся, иначе зачем бы постучалась в сердце неодолимая грусть, верный спутник разлуки?

А может быть, и грусть пришла потому только, что Гриша один? Было бы все по-другому, если бы на этих ступенях стоял кто-то рядом с ним – плечом к плечу, рука об руку – в этот вечер, который уйдет безвозвратно…

3

Приходилось ли тебе когда-нибудь, читатель, очутившись в большом незнакомом городе, стоять ночью у окошка комнаты, случайного твоего обиталища, слушать, как шумит, глухо шумит бессонный город, огромный, как море, и все время чувствовать, что в этом море ты – один? Никого у тебя здесь нет, ни души.

Если доводилось тебе испытать всю беспредельность такого одиночества, ты поймешь Григория Шумова, который задумал однажды утром сделать крайнюю глупость. Так, по крайней мере, он сам расценивал свое поведение.

Он решил пойти в адресный стол.

Почему бы и нет?

Лекции в университете еще не начинались, времени свободного сколько угодно… Впрочем, не надо с собой хитрить: все равно глупость остается глупостью.

Бессмысленно было идти в адресный стол, не зная отчества Нины Талановой. А он его не знал. Ему и в голову никогда не приходило спросить, как зовут ее отца, которого он ни разу не видал: тот жил далеко, в Риге.

А без отчества никакой адресный стол справки ему не выдаст. Уж об этом-то Григорий Шумов успел узнать.

И все-таки он пошел. Шел и вспоминал последнюю свою встречу с Ниной Талановой.

Они прощались весною на вокзале – Нина уезжала к отцу. И говорили о вещах посторонних; иногда замолкали – надолго, не чувствуя от этого никакой неловкости.

Но когда молчание слишком уж затянулось, Нина сказала:

– Ну, тогда я расскажу тебе сказочку. Ты никогда не бывал в Сигулде, под Ригой? По-моему, это самое красивое место на свете.

– Много ты видела! – не утерпел Гриша.

– Не перебивай. В Сигулде есть все: лес, холмы, река. Даже пещера. А кроме того – дуб. Огромный! Ему, может быть, тысяча лет. Около старого дуба и случилось то, о чем латыши сложили сказку. Жила в Сигулде в давние времена девушка. Ее звали Розой – за красоту или просто такое у ней было имя. Ты хотел бы, чтобы меня звали Розой? Нет, нет, не перебивай! Девушка любила пастуха. Еще в детстве они решили, что никогда не расстанутся. А когда Розе пошел восемнадцатый год, приглянулась она богатому рыцарю, не то немецкому, не то польскому, не помню уж теперь. Ну, у рыцаря, значит, – богатство, власть, замок с громадными башнями…

– …с отоплением и освещением, – сказал Гриша и тут же раскаялся, потому что Нина в гневе замолкла.

– Говори, – попросил он виновато.

– Говорить с тобой, положим, не следовало бы. Но поезд скоро уходит, и мы, может быть, больше никогда не увидимся…

– Этого не может быть.

– Приходилось тебе слышать, что у тебя плохой характер?

– Приходилось.

– Ну, тогда я не буду этого повторять. Слушай лучше сказку. Она мне очень нравится. Что было делать Розе? Полюбилась она рыцарю, а пастух, которого она считала своим суженым, был его крепостным. Расстаться ей с милым, – нет, лучше смерть! Рыцаря рассердить – голова у ее суженого слетит с плеч. И она придумала: подарит она рыцарю платок. Этот платок – заколдованный: кто будет носить его с собой, тому не страшны в бою ни меч, ни копье, ни пуля. Рыцарь, конечно, посмеялся над глупыми бреднями. Тогда девушка надела платок себе на шею и говорит: «Испытай – ударь мечом изо всей силы по платку, – увидишь, что он волшебный: я останусь стоять перед тобой невредимой, как этот дуб». Рыцарь долго не соглашался, потом решил: раз она не боится за себя, к чему ему, воину, страшиться? Он ударил мечом – и отрубил Розе голову. И осталась она верна своему милому.

Потом Нина начала шутить, что-то слишком уж беззаботно – могла бы и взгрустнуть для приличия на прощанье. Куда там! Она знай себе хохотала и под конец расхвасталась, что осенью обязательно переедет в Питер, к дяде. Он тоже Таланов, работает слесарем на Путиловском заводе.

– Мы, Талановы, одним богаты: родней.

– Ты мне об этом уже говорила, – с досадой ответил Гриша.

Причиной досады было то, что он твердо решил ехать в Москву: там, в Высшем Техническом училище, обосновался лучший его друг, Вячеслав Довгелло. Да и вообще про Питер, про университет он тогда и не думал. Не мог же он знать, что судьба его повернется совсем по-иному. Потому и не спросил адрес этого самого дяди, про которого так шумно расхвасталась Нина. Она хвасталась, смеялась, шутила, щеки ее разрумянились, и проходившие мимо офицеры заглядывались на нее слишком откровенно. От этого настроение Григория Шумова быстро испортилось. После второго звонка Нина тоже притихла и спросила его озабоченно:

– Понял ты сказочку?

Он молчал непримиримо.

Уже из окна вагона Нина кинула ему:

– Эх, умница Григорий Шумов! Какой ты несообразительный!

Да, он несообразительный. Был бы сообразительный, узнал бы на всякий случай, как зовут ее отца.

И тогда не пришлось бы ему стоять сегодня с видом преступника перед старичком, сидевшим за проволочной сеткой, у полукруглого окошечка, – чиновником адресного стола.

Старичок долго укорял его за испорченный бланк, в котором Шумов нахально прочеркнул графу «отчество».

– Ну не знаю я ее отчества. Не знаю, и все тут! – с отчаянием воскликнул Гриша.

– Да, да. Вы не знаете. Между тем Петроград – город пространный, и жителей в нем обитает много. Вполне можно допустить, что здесь проживает десять Талановых: одна – Петровна, другая – Сидоровна…

Это было хорошо известно и самому Григорию Шумову. К чему тогда вся эта болтовня? Выходит, надо ему возвращаться ни с чем восвояси и примириться с мыслью, что во всем городе у него один только знакомый – Евлампий Лещов, да и с тем он расстался, не прощаясь, по причине, конечно, плохого своего характера.

Словоохотливость старичка, однако, оставляла какую-то надежду, вернее тень ее. Совсем слабенькую, еле заметную тень.

– А нельзя ли как-нибудь… – начал Гриша.

– Нельзя. За отсутствием исчерпывающих данных.

– Но должен же быть какой-то выход!

– А какой? Выскажитесь.

– Если даже в городе окажется десять Талановых…

– Талановых Нин. А там еще пойдут Ирины, Натальи.

– Мне нужна только Нина!

– Вам нужна только Нина. Это-то я понял, – и сухие губы старичка неожиданно раздвинулись – от улыбки, совсем не злой.

Гриша воодушевился:

– Послушайте! Надо придумать…

– Увы, это не входит в мои служебные обязанности. – Поглядев на Шумова, старичок вздохнул: – И вести с просителями (он так и сказал – «просителями») излишне подробные разговоры тоже не входит… Но, молодой человек, я сам носил когда-то фуражку с тем же голубым околышем, что и у вас. Да, да, я сам был студентом. Не окончил курса, нет. Обстоятельства не позволили…

– А если взять десять, – сказал Шумов, не заинтересовавшись обстоятельствами старичка, – если взять хоть двадцать опросных бланков – на всех Талановых, которые живут в Петрограде? Я оплачу все справки…

– Не щадя затрат? – хихикнул старичок.

– Не щадя затрат!

– Такого порядка нет. – Чиновник в раздумье почесал бритый подбородок, нерешительно посмотрел на взволнованного студента, легкомысленного, конечно, как и вся эта молодежь: – Однако повремените минутку.

Он встал, одернул форменную свою тужурку – на ее воротничке даже невзрачная какая-то звездочка поблескивала, значит, у него и чин был, – и на морщинистых его щечках выступил сизый румянец. Гриша наблюдал за ним со страхом и надеждой.

– Доложу начальнику стола.

Это решение далось старичку, вероятно, не так-то просто – он вдруг рассердился:

– И если начальник откажет… Больше того: он может взыскать с меня за неуместную попытку!

– Я тогда сам к нему пойду!

– Нет, уж хоть в этом извольте соблюсти установленные правила. Соблаговолите ждать.

Вернувшись через минуту, он заявил – на этот раз с неприступным видом:

– Оставьте ваш листок. Вам придется оплатить все справки, которые будут наведены о проживающих в Петрограде Талановых Нинах.

– Хоть сейчас!

– Сейчас нельзя. Поскольку неизвестно точное число справок. Приходите завтра.

И для Григория Шумова начались мучительные часы.

Он пробовал себя урезонить: с чего, собственно, так уж загорелось ему искать Нину?

Конечно, они всегда были дружны. Он знает ее лет восемь, если не больше. И все-таки незачем без конца вспоминать, как она с размаху сунула свои босые ноги в старые отцовы штиблеты… Это была их первая встреча – у двинской дамбы; Нине шел тогда, наверно, девятый год… Подобные воспоминания лезут человеку в голову только оттого, что у него слишком много свободного времени. Вот начнутся лекции – и всему этому конец, бесповоротно, раз и навсегда!

На другой день его ждала неожиданность, которой он, впрочем, ничуть не удивился: в адресном столе ему вручили всего одну справку. Нина Таланова оказалась единственной, и это было так естественно!

– Более или менее редкая фамилия, – пробормотал старичок, как будто даже разочарованный столь простым исходом дела. – И все же, молодой человек, опросный листок надлежит заполнять исчерпывающими данными о лице, адрес которого…

Не дослушав, не помня себя, не разбирая дороги, Шумов побежал к трамваю и через полчаса стоял уже в узком и тесном дворе, сдавленном со всех четырех сторон высокими домами вида чрезвычайно неприглядного.

У ворот жужжал своим колесом, сея желтые искры, точильщик, голосисто – на все этажи – хвалила свой товар дородная торговка клюквой.

Что ж, пока что все было в порядке. Именно в таком дворе, с неприглядными, потемневшими от времени стенами, с крикливой захожей торговкой, с железными перилами крутых скользких лестниц, и должна была поселиться по своим достаткам семья путиловского слесаря Таланова.

Заставив себя внимательно изучить прикрепленную над «парадным» входом проржавленную до дыр полоску жести с невнятными цифрами – номерами квартир (как трудно это было сделать – шумело в ушах, неистово билось сердце!), поднявшись затем на пятый этаж, Гриша остановился перед обитой рваным войлоком дверью и еле перевел дух. Здесь!

Пришлось переждать немного, чтоб не появляться в квартире Талановых запыхавшимся.

Наконец он решился, позвонил. После томительной минуты ожидания (значит, Нины нет дома – она сразу бы вышла на его звонок) дверь приотворилась, и он боком протиснулся в маленькую и совершенно темную переднюю. Из душного сумрака, пахнувшего почему-то валерьянкой и цикорием, донесся слабый голос:

– Сюда идите! Вам кого же угодно?

Гриша шагнул к светящейся щели – очевидно, это был вход в комнату – и увидел на пороге высокую старуху с худым гордым лицом.

– Мне… Мне Нину Таланову, – проговорил он запинаясь.

Лицо у старухи стало еще более заносчивым.

Кутаясь в длинную, свисавшую до полу шаль, она сказала:

– Я – Нина Георгиевна Таланова.

У Гриши упало сердце. Он начал несвязно объяснять причину своего появления.

– Вы взволнованы! – повелительно воскликнула старуха. – Я всегда безошибочно угадываю это. Идите же сюда!

Она крепко взяла его за руку цепкими худыми пальцами и ввела в комнату, тесно уставленную мебелью в чехлах, с металлическими венками и портретами на стенах. Портретов было так много, что они закрывали все обои. Где-то неподалеку играли на рояле.

– Садитесь, – сказала старуха. – Садитесь же, говорю я вам!

Она пристально вгляделась в Гришино лицо:

– Но как вы молоды! И как богаты! Вы богаты единственным достоянием человека – надеждами…

Прикрыв рукой лихорадочно блестевшие глаза, Нина Георгиевна продолжала:

– Позвольте, ведь вы же не могли видеть меня на сцене… Зачем же вы тогда пришли? Вот уже почти двадцать лет, как я не играю.

Гриша снова начал объяснять: какая ошибка… адресный стол… он вовсе не думал…

Но старуха не хотела слушать:

– Я нищая, у меня нет надежд! – По щекам ее вдруг потекли слезы. – А время уходит… жизнь уходит! Час за часом… день за днем… медленно, неслышно, как кровь из раны. Как кровь из открытой раны! – воскликнула она с силой.

Звуки рояля смолкли, и в комнату поспешно вошла тоненькая девушка в простом ситцевом платье.

– Как вы сюда попали? – строго спросила она Гришу, сдвинув брови и глядя на него упрямыми глазами. – Это все вы, бабушка! Опять вы не слушаетесь!

– Ну дай же мне с ним поговорить! – жалобно простонала старуха. – Я ведь всегда одна, всегда одна.

– И совсем вы не одна. Уходите! – велела девушка Грише. – Видите, как вы ее расстроили.

– Я ведь совсем не знал… Простите меня. – Григорий Шумов, сам расстроенный необычайно, заторопился к выходу.

– Вы, конечно, не виноваты, – прошептала девушка, выйдя с Гришей в переднюю. – Это я – села за рояль и не расслышала звонка. А ей нельзя видеть никого из посторонних. Теперь она весь день будет плакать… Ах нет, нет, молчите! При чем тут вы?

Выйдя из квартиры неизвестных ему Талановых, Гриша долго бродил по улицам.

Он забыл о своей неудаче: чего стоила она перед лицом настоящей человеческой боли? Какое прекрасное, гордое лицо было, вероятно, у этой старой актрисы в молодости! Конечно, она актриса. Она так любила сцену, что не выдержала разлуки с ней.

Поздно вечером он очутился незаметно для себя в Александровском саду, долго сидел там на скамейке у памятника путешественнику Пржевальскому, глядел на легкие колонны Адмиралтейства и уже почти закончил в своем воображении повесть о неизвестной ему актрисе, о жизни, которую он совсем не знал, когда почувствовал вдруг, что озяб, проголодался, из повести его ничего не выйдет и вообще он страшно несчастлив.

Он до того был несчастлив, что даже принялся утешать себя: может быть, еще не все потеряно. Многое еще впереди!

Впереди был университет.

4

Среди других зданий ничем особенным университет не выделялся.

Выходил он на Неву невысоким своим фасадом. Даже хлебная биржа с ее мощной колоннадой выглядела куда внушительней.

Гришу это на первых порах очень огорчило.

Зато в самом университете было нечто не совсем обычное, чего, пожалуй, нигде больше и не встретишь: знаменитый коридор. Он простирался через весь верхний этаж и кончался где-то вдали блестящей точкой, стеклянной дверью канцелярии.

Коридор был прославлен бурными сходками, собиравшимися здесь в былые годы. Тогда трое – четверо зачинщиков, крепко взявшись за руки, перегораживали его от стены до стены. Возникала запруда. На низкий подоконник вскакивал оратор: и напрасно растерянный вахтер пытался проложить себе дорогу в туго сбитой толпе, стремясь не то к ректору, не то в ближайший полицейский участок: наряд городовых с багроволицым приставом во главе прибывал к воротам университета, когда от запретной сходки не оставалось и следа.

Черносотенный министр со скандально громким именем – Кассо – долго вынашивал затею: рассечь крамольный коридор на части глухими перегородками, а из аудиторий прорубить во двор боковые выходы.

Но отшумели грозные годы, и затея Кассо была забыта. Сходки прекратились. Овеянные славой, они стали легендой.

Чинным и спокойным казался теперь знаменитый коридор, безукоризненно натертый воском, ярко освещенный семьюдесятью старинными, закругленными наверху окнами.

Гриша ходил по коридору (насчитал из конца в конец триста восемьдесят шагов) и все никак не мог привыкнуть к мысли, что он – именно он, а не кто-то другой, наяву, а не во сне – находится в том самом месте, где бурлили когда-то многолюдные сходки. Может быть, у этих самых дверей, ведущих в девятую аудиторию, звучали священные клятвы и гремел призыв:

«На баррикаду!»

Рассеянно глядел он, как в перерыве между лекциями прогуливались парами, группами, в одиночку студенты и вольнослушатели, в форме и в штатском, в тужурках, пиджаках, мундирах, косоворотках…

Юные первокурсники, иные – совсем еще мальчишки, с пухлыми по-ребячьи щеками, шагали рядом с усатыми дядями, попадались и бородачи, некоторые из них с шевелюрами до самых плеч. Встречались студенты и иного рода: не только выбритые тщательно, но и напудренные до синевы, затянутые в мундиры, при шпорах, с прямыми, как бы разутюженными проборами на спесиво вскинутых головах. Это, очевидно, так называемые белоподкладочники.

А вот прошли к выходу, звеня шпорами, два прапорщика в новеньких – с иголочки – кителях. Несмело пробирается куда-то седой человек с лицом, глубоко изрезанным морщинами, похожий на старого актера; его, впрочем, можно принять и за профессора.

Но это не актер и не профессор.

Это фельдшер из Баталпашинска, проживший долгую жизнь в мечте о высшем образовании. К старости он сколотил нужную, по его мнению, сумму и зачислился вольнослушателем на естественный факультет.

Невдалеке от него – фигура тоже по-своему любопытная: толстенький пожилой чиновник с петлицами надворного советника; у него выцветшие глаза, сизый нос, коротенькие баки. Уж этот-то чему надумал учиться на шестом десятке? Филологии, юридическим наукам? Впрочем, как и баталпашинский фельдшер, он только знамение времени: со второго года войны в университете стало так просторно, что всякие придирки к возрасту студентов, а тем более вольнослушателей, лишились своего смысла – все равно аудитории скоро начнут пустовать.

По той же причине здесь можно было встретить и барышень. Они совсем не походили на курсисток – очень нарядные, одетые по моде, с прическами замысловатыми и несомненно требующими от их обладательниц немалых забот.

Они были здесь только гостьями: уж конечно, ни война, ни пустующие аудитории, да и вообще ничто на свете не могло способствовать тому, чтобы женщин стали принимать в университет.

Присев – по примеру многих – на подоконник, Григорий Шумов смотрел на проходивших мимо студентов, серьезных и смеющихся, говорливых и сосредоточенных, беспечных и угрюмых…

С кем из них столкнет его судьба? И, может быть, свяжет дружбой?

Не с этим ли добрым молодцем, кудрявым, румяным, веселым, в тужурке нараспашку? Или со стройным кавказцем, смугло-розовым, с антрацитовым блеском черных глаз? С обросшим русой бородкой, но совсем еще юным мыслителем, чей проникновенный взор, возможно, отражает глубокую думу о новейшем философском течении, а возможно, и просто намерение сыграть после лекций партию-другую на бильярде?

Сколько народу – и какого разного! Но ни одного знакомого лица. Их и не могло быть, знакомых: Григорий учился в реальном училище, а кто же из реалистов пойдет в университет, а не в техническое?

Лучший Гришин друг, Довгелло, уехал в Москву. Трое бывших его одноклассников попали в Рижский политехникум. Некоторые, кому все равно по возрасту предстоял скорый призыв, пошли в военные училища, в школы прапорщиков. А Никаноркин, милый Никаноркин, о котором Гриша вспоминал теперь не иначе, как с ласковой грустью, – тот никуда не уехал из родного города, определился на маленькую должность в банк: после смерти отца остались у него на руках маленькие сестры.

Нечего было и думать повстречаться здесь с кем-нибудь из земляков.

И вдруг… вот и ошибся Григорий Шумов – в толпе мелькнуло знакомое лицо: потолстевший, для своих лет даже сверх всякой меры, разодетый франтом, изрядно изменившийся, но несомненно он, самоличной своей особой небезызвестный Самуил Персиц.

Шумов даже обрадовался немного, хотя они с Персицем никогда и не были близки. И все же… Окликнуть?

Но Персиц уже сам спешил к нему, приветственно помахивая пухлой рукой с массивным перстнем на мизинце.

– Шумов! Вот неожиданность!… Ты каким путем сюда попал?

– Да, должно быть, тем же, что и ты.

– Я-то здесь случайно – по делу. Я ведь в Психоневрологический поступил. А ты?

– А мне удалось сдать при округе экзамены на аттестат зрелости…

– И латынь?

– И латынь.

Персиц оглядел Гришу не то с уважением, не то с завистью:

– Ну-у, брат! Это марка. При округе экстернов режут, как молодых барашков.

– Видишь ли, по случаю войны зверства эти как будто прекратились.

– При чем война?

– А вот при чем. Экзаменатор по физике…

– Вот! По физике! «Что произойдет с термометром, если его бросить с пятого этажа при температуре восемнадцать градусов выше нуля?» Слыхали мы!

– …этот самый экзаменатор сказал своему ассистенту на ухо, но так, чтобы и я слышал: «Зачем его резать? Все равно неминуемо в прапорщики попадет».

– А прапорщику, по статистике, жить на фронте в среднем две недели. Что ж, цинично, но откровенно. Значит, ты перехитрил их, в прапорщики не попал?

– Так у нас же с тобой призывной возраст еще не наступил. Вместо школы прапорщиков я попал на юридический факультет.

– Григорий Шумов – юрист! Не укладывается в моей голове. Юристы всегда представлялись мне этакими… ну, лощеными, что ли.

Гриша невольно бросил взгляд на костюм Самуила Персица: щегольская визитка с круглыми полами, брюки в полоску; лаковые ботинки с серым замшевым верхом – последний крик моды – дополняли его наряд. И потом, этот перстень!

– Нет, я не лощеный, – невозмутимо сказал Персиц, перехватив Гришин взгляд. – Я просто элегантно одет. Но вернемся к тебе. Пока ты критически разглядывал мои штаны, я сообразил: политическая экономия, философия, всякие там социальные науки… Это ведь как раз на юридическом-то и проходят? Тогда все понятно. И если вспомнить некоторые страницы из твоего богатого прошлого…

– Вернемся лучше к настоящему, – перебил Шумов: – сейчас начнется лекция.

– Это, видимо, надо понимать так: твое время для беседы истекло. Однако я тебя так сразу не отпущу: есть дело! Из-за него я и зашел в университет. В двух словах: мы организуем землячество. «Мы» – это универсанты, технологи, лесники, путейцы, психоневрологи, слушательницы Высших женских курсов… Да, да! – Персиц оживился: – И девиц обязательно думаем вовлечь. Тогда пойдет ведь музыка не та? Организуем вечера, концерты… Один филолог чудесно играет на виолончели. В Лесном институте открылся бас, без пяти минут Шаляпин. И я. Я прочту свои стихи. В пользу кассы взаимопомощи.

– Стихи в пользу кассы?

– Ты все тот же: ершист и непокладист. Однако я тебя уговорю. Прежде всего я представлю тебя одной бестужевке – не делай, пожалуйста, бесстрастного лица, это у тебя не получится, – Ирине Сурмониной. Она из Прибалтики. Правда, училась она в Риге, но так или иначе – наша землячка. Тебе обязательно надо с ней познакомиться!

– Обязательно?

– Ну, если не обязательно, то для многих и очень многих чрезвычайно желательно. И ты займешь свое место среди этих многих, как только ее увидишь.

В это время привычный ровный гул в коридоре не то чтобы стих, а как-то неуловимо изменился.

Студенты поспешно расступались, давая дорогу высокому, одетому в черный сюртук человеку.

Он шел стремительно, слегка задыхаясь от быстрой ходьбы. Голова его, уже начавшая лысеть, была закинута, лицо казалось как бы озаренным сумрачным блеском больших темных глаз.

Это был популярный среди молодежи приват-доцент. Назовем его здесь Юрием Михайловичем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю