355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Яковлев » Человек и пустыня » Текст книги (страница 7)
Человек и пустыня
  • Текст добавлен: 14 августа 2017, 11:30

Текст книги "Человек и пустыня"


Автор книги: Александр Яковлев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 41 страниц)

Катя сумела сделать – Витьку разбудили, а блуза и брюки уже висели возле кровати разглаженные. Зеленые пятна ходили перед Витькиными глазами. Его знобило. Мать стонала:

– Ой, какие у тебя красные глаза! Да ты здоров ли? Не надо бы так допоздна сидеть.

Витька ей твердо:

– Со мной ничего. Только я боюсь опоздать.

– Храпона, Храпона надо. Катя, вели Храпону заложить Карька.

Катя не смотрела на Виктора, а Виктор чувствовал: она смотрит на него с ужасом и любопытством – и во все глаза смотрит.

Храпон помчал Витьку на санках.

По коридорам и классу он прошел, как связанный, он остро чувствовал, как на него смотрят с любопытством и почти с ужасом. И не разговаривали почти. А когда Краснов – лениво, вразвалку – подошел и спросил: «Ты что же это вчера?», все подошли сразу, смотрели на пылающее Витькино лицо жадными глазами.

– А ничего. Это так, моя глупость, – спокойно сказал Витька.

Странно: он как будто вырос за эту ночь и почувствовал себя куда-то ушедшим.

– Ведь тебя же исключат.

Краснов говорил, а все другие напряженно молчали. Витька ответил с трудом:

– Авось не исключат. Посмотрим.

Пришел в класс директор. Все вскочили. Этого никогда не было, чтобы директор так рано приходил. Он молча посмотрел на всех, дольше всего на Витьку, ушел. Под его взглядом Витька опустил голову. Когда он скрылся за дверью, все посмотрели на Витьку – так было все необыкновенно. Потом мелькнул за дверью Барабан, вытянул шею, осмотрел класс, тоже скрылся. И кто-то с задней парты сказал возмущенно:

– Торжествует, сволочь!

Подходил к двери даже сторож Михеич и тоже долго искал глазами чего-то, отыскал Витьку, посмотрел пристально, ушел.

Витька начал ужасаться:

«Что я наделал!»

Но держался будто спокойно.

Он чувствовал, что стал центром больного, неприятного внимания.

Начались уроки. Первый, второй. Его не спрашивали. На него не смотрели прямо, а так, мельком, с любопытством. И историк, с которым он любил говорить о заселении края, и математик, который о нем говорил перед всем классом:

– Вот у Андронова точная голова, математическая, золотая. Люблю такие головы. Он мыслит, как математик.

А теперь математик не смотрел на него, только гладил бороду, от шеи, снизу вверх, закрывался ею до самых глаз и мычал что-то.

На третий урок пришел законоучитель о. Григорий. Он на кафедру, а в дверях Михеич.

– Андронов, директор зовет!

О. Григорий поглядел на Виктора строго.

– Ну, ну, иди, детеныш, иди! Не прежние времена, а то бы лупцовку тебе дать хорошую.

Витька вспыхнул от обиды, но смолчал и, униженный, вышел из класса.

Директор сидел за широким, очень широким столом, заваленным книгами и тетрадями. У него большая кудрявая голова, большая с проседью борода, широкие плечи – богатырь. Он – один во всем городе – ходил в щегольском котелке и сюртуке. Пронзительные темные глаза глянут – в самую душу пролезут… Он не кричал, не грозил, был участлив и прост, хотя и строг, и реалисты, ребячьим сердцем чувствуя его справедливость, уважали его и немного боялись. И прозвали – за рост и справедливость – Ильей Муромцем.

Муромец пристально посмотрел на Витьку.

– Ну-с, Андронов, вы это видите?

Он показал пальцем на стол. Там, за горкой тетрадей, лежал исписанный лист бумаги, на нем – недокуренная папироса.

– Вижу.

– Это ваша?

– Кажется, моя, Сергей Федорович.

– Не кажется, а это действительно ваша. С этой папироской в зубах вы шли по коридору, где вас встретил Петр Петрович. Что же это значит, Андронов?

Витька насупился. У него забилось сердце. Но надо быть честным. И главное, не заплакать. «Жильян, выручай!»

– Это моя ошибка, Сергей Федорович, я и сам не знаю, как это вышло.

«Разве скажешь о Дерюшетте?»

– Но скажите, как это случилось? Вы все пять лет были примерным мальчиком. И старательны, и способны, и образцового поведения. Вот я сейчас пересмотрел все кондуиты. И никогда вы не были записаны. Понимаете? Никогда! А по успехам вы всегда в первой тройке были. И вдруг – этот ни с чем не сообразный случай. Мы же вас принуждены исключить!

Витька разом покраснел. Исключить? Отец будет смотреть на него с презрением. Мать, приживалки, кучер и приказчики на хуторах, даже работники – все узнают: исключен… Как тогда? Нет, слез не удержишь!

– Вы, Андронов, не плачьте! Вы скажите просто, что это было? Вы уже взрослый, вы не могли не понимать своего поступка.

Муромец поднялся из-за стола, подошел к Витьке и все смотрел ему в лицо, словно изучал.

– Как же это случилось? Вы часто курили прежде?

Витька поднял голову и сквозь слезы глянул директору в глаза.

– Никогда.

Директор помолчал.

– Я вам верю, Андронов! Но как же, как же это понять?

Он пожал плечами, поглядел на стол, сделал два шага.

– Дикий поступок! Не понимаю.

Надо быть честным и стойким! Тогда Витька заговорил горячечно:

– Сергей Федорович! Я вам скажу: меня обидели. Я не могу сказать, кто и как меня обидел, но обидел сильно, поверьте. И – я пошел и закурил…

– Но вы же должны были понимать, что вы осрамите училище своим поступком. Вы это понимали?

– Это только теперь я понял. Тогда – нет.

Муромец посмотрел на Витьку, побарабанил пальцами по столу.

– Ступайте пока в класс.

Это прозвучало, как выстрел: «пока». Значит, уже решено? У Виктора прыгнуло сердце, потемнело в глазах. Он с ужасом посмотрел на директора.

– Сергей Федорович, меня исключат?

Директор нахмурился.

– Пока неизвестно. Но не хочу вас обнадеживать: вероятно, исключат.

Тут Жильян умер. Виктор прислонился к стене около двери и зарыдал. У него запрыгали плечи.

Директор подошел к нему. Постоял, помолчал. Потом тронул за плечи:

– Будет, мальчик, будет! Успокойся!..

Что-то у него такое в голосе было… Виктор глянул ему в глаза, заломил руки.

– Сергей… Федорович… не исключайте! Это ошибка была…

– Я верю, Андронов! Пока идите, мы посмотрим.

В большую перемену Витька остался в классе, и все время У дверей мелькали мальчишеские лица, жадно искавшие его глазами. Стена: по одну сторону он один – Виктор Андронов, по другую все остальные – ученики, учителя, сторожа, весь мир. Он в отчаянии сжимал пылающую голову. Сердце колотилось, и первый раз в жизни он услыхал, как оно колотится.

И на четвертом уроке его не спрашивали. Домой он пришел почти больной, не ел за обедом – мать по этому случаю кудахтала испуганно. А Витька смотрел на нее раздраженно. Он весь вечер лежал и был рад, что никто – ни отец, ни мать – не приходил. За вечерним чаем отец шумно спрашивал:

– Витька, ты не слыхал, кто это у вас вчерась эту штуку выкинул?

– Какую?

И мать вскинулась испуганно:

– Какую?

– Закурил, говорят, реалист один и в залу вышел к гостям с папироской в зубах и плясать вприсядку начал.

У Витьки все рванулось внутри.

«Вот оно!.. Нет, нет, я не плясал…»

– Кто это такой? – допытывал отец. – Ведь это отчаянной жизни кто-то. Аль ты вчера не слыхал?

У Витьки едва повернулся язык:

– Не слыхал, чтоб плясал…

Тут отец заметил:

– Да что с тобой? Какой-то вялый ты! Аль захворал?

– У меня голова что-то.

– Поди ляг, Витенька! Знамо, вчера поздно вернулся.

Вечер он крепился. Катя посоветовала матери напоить его малиной. Но болезнь шла, и уже бред был. Утром он едва встал.

Теперь все уже было зелено, и голоса шли, как из-под воды, глухие.

Он был в училище, сидел за партой, слушать не мог ничего, в перемены клал голову на руки на парту, дремал, почти спал, а мальчишки лезли к нему, он ненавидел их…

Опять на третьем уроке пришел Михеич, позвал Витьку к директору. Он шел тупой, директор что-то говорил ему, что – не разобрать. Потом подошел близко, глянул Витьке пристально в глаза, приложил к Витькину лбу большую мягкую руку и вдруг вскрикнул:

– Да вы больны, Андронов! Вы как в огне…

Через десять минут Михеич вез на извозчике Витьку домой, закутанного в чью-то шубу, пахнущую табаком.

И не понимал уже Витька ничего. Сонно слышал он материн вой, бурные крики отцовы… «Дерюшетта, Дерюшетта…» – дискантом кричали верблюды, и Витька крикнул: «Тону, спасите!» Стены качались и пели смешными, пьяными голосами.

Перед самым роспуском на рождественские каникулы в реальном училище говорили:

– Виктор Андронов умер.

Но это было неверно. Как раз в этот день Витька впервые за две недели пришел в сознание, и доктор сказал, что кризис миновал. На Новый год Витька впервые сел в кровати, а перед крещением кое-как, по стенке, двигался. Мать ходила за ним, растопырив руки, боялась: упадет, разобьется. И на крещение же к нему пришел Краснов.

– Мама, уйди, нам поговорить надо.

Мать покорно вышла.

– Меня исключили?

Краснов захохотал.

– Обошлось, брат! Тройку по поведению поставили. Решили, что ты уже больной был, вроде как с ума сошел.

И опять захохотал. Витька опустил голову.

– Пожалуй, это верно. Я с ума сошел.

И Витька вдруг заплакал.

– Ишь, это в тебе еще болезнь ходит, – угрюмо усмехнулся Краснов, – бросай плакать, теперь что же?

– Знаешь, я боялся, что меня исключат.

– И исключили бы, да директор заступился. Вот как заступился – всех удивил. Знамо, ты богатей. И учишься хорошо. А помнишь, как Ваньку Скакалова? Раз, два – готово! Барабан застал его за куревом в уборной… «А, кухаркин сын!» Не то что ты. Тебе прошло. Выздоравливай скорее!

Когда – час спустя – Краснов ушел, Витька упал на кровать и плакал долго и сладко. Через две недели он, обвязанный, как куль, ехал в училище. Мать вопила: подождать. Доктор говорил: подождать. Отец бурчал: подождать. Но Витька настоял на своем:

– Еду!..

В классе его встретили криками «ура»: его любили. Витька будто вырос за эти полтора месяца, похудел, глаза стали большими. Все смотрели на него с любопытством и лаской. И ученики, и учителя. И странно – товарищи не называли его Витькой: звали его Виктором или Андроновым. Директор на большой перемене встретил его в коридоре.

– А, выздоровели, Андронов? Ну, вот хорошо! Доктор вам уже разрешил выходить?

Витька посмотрел на него преданными глазами и не ответил ничего.

В перемену Барабан принес Витьке четвертную ведомость, шнырял глазами, будто смущенный. Там в первой графе «поведение» стояла тройка.

Вот все, что во внешнем мире произошло после Витькиного выздоровления. Если еще прибавить короткий разговор с отцом, то это будет действительно все. А разговор был такой:

– Ты, Виктор, теперь выздоровел. Так вот я напрямки говорю тебе: ежели бы не болезнь твоя, я бы тебя выдрал за твое курево. А? На что похоже?

– Не говори, папа!

– Гляди, малый, при случае я припомню и это.

Больше не сказал ни слова.

И никто не узнал, что в эти немногие недели, в болезни, Витька постарел на годы… Уже не Витька теперь – Виктор. И чуяли, должно, другие – так и звали его: Виктор.

Ладья переплыла большие пороги.

VIII. Ладья переплыла пороги

Медленно потянулись дни – одинокие. Дома: отец не приходил, как бывало, в расстегнутой рубахе, в туфлях, к Виктору, уже не говорил, как прежде:

– Ну, почитай!

В его глазах Виктор замечал отчужденность и недоверие. И понимал, откуда они.

Мать кудахтала, но и у ней жалость проглядывала к Виктору, будто он юродивый или, во всяком разе, глупенький.

В училище учителя и директор смотрели на него испытующе: «А ты еще не устроишь скандала?» Барабан явно шпионил. Батюшка звал Виктора трубокуром. «А ну, трубокур, отвечай урок». Краснов как-то вскоре по выздоровлении сказал Виктору на большой перемене:

– Пойдем курнем, что ли?

– Не пойду.

– Не бойся, не заметят.

– Не хочу.

– Боишься?

Виктор ничего не ответил. Краснов подошел к другим, что-то сказал. Виктор услышал сдержанный смех и слово «трусит». Он возмутился, но промолчал.

«Пусть!»

Так родилась у него отчужденность – от всех. И странно, Виктор рад был ей. Мало кто лез – не мешали думать. Он налег на уроки – опять замелькали пятерки: он догнал. Опять появилось время для мечты, для дум одиноких, он им предался необузданно. Проснуться рано, вскочить с кровати, пустить морозный воздух форточкой и – в одном белье – приседать, выбрасывать машиной руки, ноги, сгибаться, прыгать, сгибать руки так, что затрещат мускулы, пока сердце не забьется тугим боем. Собраться быстро и, пока в столовой ни отца, ни матери, пройти к бурливому самовару, пить в одиночку, только кое-когда ответить на вопрос Фимки или она что ответит шепотом. Потом – опять в комнату, уже убранную Грушей – новой горничной, освеженную, и в полчаса просмотреть уроки, дочитать страницы, не дочитанные вчера.

Потом, под звон великопостный, тягучий, идти по улицам долго и чуять пробуждение весны – жизни новой, чуять щеками, всей грудью. «Жильян, Жильян, Жильян». Уроки медленно – это работа, а работа была святым делом для Жильяна. К ней Виктор относился по-взрослому. И, может быть, только поэтому опять теплота прежняя на момент обволакивала его сердце, когда математик с довольной улыбкой бросал:

– Вер-рно, Андронов! Вот золотая голова!

Или француз:

– Се бьен, мон брав анфан!

И даже немец, сухой-пресухой, кривил губы в улыбке:

– Гут, гут, гут!

В перемены он ходил один – по протоптанным узким дорожкам уходил в сад, чтобы не быть на шумном дворе. Но скоро Барабан отравил:

– Напрасно уединяетесь, Андронов! Я знаю, что вы курите, но не могу уследить…

– А вы не следите, Петр Петрович! Я не курю.

– Зачем же ходить вам так далеко по саду?

– Мне так нравится.

– Смотрите, Андронов, я вас поймаю.

– Не поймаете, Петр Петрович! Я не курю и не буду курить, вероятно, никогда. Так что ваше драгоценное внимание лучше направить на что-нибудь более полезное.

Барабан ушел, но с того дня Виктор заметил: за ним ходили Барабановы глаза. Это злило. Но два часа – улица, полная света, домой. Опять книги, одинокие думы, одинокие прогулки по пустым окраинным улицам и работа до полуночи.

Так проходил день. Виктор думал: он взрослый, он боец, вот его крепкое тело, вот его сильная воля, вот его острый ум. Придет время – он двинет на борьбу с пустыней. Тогда к нему придут богатство, слава, и тогда – Дерюшетта, настоящая.

«Победит тот, кто умеет ждать терпеливо». О, Жильян!

О своем поступке Виктор думал с отвращением, ругал себя:

«Фанфаронишка несчастный! Разве же такое мог сделать Жильян?»

На пасху пришло примирение с отцом.

– Вижу, ты исправился. Ну, быль молодцу не в укор.

В этот вечер говорили долго-долго, как после большой разлуки.

– Вот еду, новый хутор завожу, аж под самым Деркулем. Десять тысяч десятин у казны купил. Целина, ковыль – вот. После экзаменов туда тебя.

Виктор угрюмо сказал:

– Ты как-то говорил маме, что Зеленов скупил всю землю под Уралом.

– Верно, брат! Такие Палестины захватил – уму помраченье. Хапуга мужик!

– Значит, мы отстали?

– Ничего не сделаешь. Он оборотистей. Вот подрастешь, тогда мы вдвоем с тобой ему покажем кузькину мать. А впрочем, нам он, кажись, не опасен.

– Почему не опасен?

– Да дело-то такое…

Отец хитренько засмеялся. Виктор вспыхнул, поняв.

– Я тебя прошу, папа, без глупостей!

– Ого? Это ты отцу? Здорово!

– Ты меня извини, папа, но я уже не маленький.

Отец опять засмеялся. И вдруг стал серьезный, погладил бороду.

– Да, но ведь это же дедов завет.

Дерюшетта и голенастая Лизка… разве можно? Есть ради чего бороться!

Витька скривил презрительно губы. Отец посмотрел на его губы и забрюзжал:

– Э, глуп ты еще, Витька! Лизка – первая невеста в Цветогорье. И баба из нее выйдет за первый сорт, а ты морду воротишь. Ну, да что там толковать! Дурак ты, и больше ничего.

Отец окончательно рассердился.

– Все же, папа, хоть я и дурак, а я думать не хочу о Зеленовых!

– О, ай лучше найдешь?

Виктор ответил твердо:

– Найду лучше.

Отец захохотал:

– Это вот по-нашему! Это вот верно! Лучше? Валяй, сынок! Ж-жарь!

Здоровенной лапой он похлопал Виктора по плечу. И опять серьезный:

– Так, все же хорошо объединиться: сила к силе, а простору, брат, многое множество. Не надо поодиночке, гурьбами надо, гурьбами! Это самое лучшее. Я думаю, в последствии времени все капиталы объединятся и вместе заработают. И-и, каких делов наделают! Главное, брат, просторов много, и зачем капитал капиталу на ногу будет наступать? Вместе их надо, сукиных детей. А? Как ты думаешь? Хо-хо-хо!

И опять от серьезного тона он пошел в хохот и от хохота – в серьезность.

– А то ты фордыбачишь. Знамо, ум-то у тебя еще молодой, вроде теленка, бегает, загня хвост, а что оно и к чему оно – не может обмозговать. Тут, брат, все надо на прицел брать. Взял – и пли!

Когда он – шумный, размашистый – ушел, Виктор сказал вслух, обращаясь к двери:

– Все-таки Лизка – не Дерюшетта, и никаких разговоров!

И засмеялся.

После экзаменов, не отдыхая, Виктор кинулся в работу. Верхом на Галчонке, в тонкой парусиновой рубашке, в белой фуражке, скакал он по степным дорогам, один, через Синие горы, и казалось – не будет конца дороге. Степь была бесконечной, небо над ней и Виктор на Галчонке маленький; он сам сознавал, будто со стороны видел: он букашка, потерявшаяся в просторах. А воздух – весь чистый, дыханием трав напоенный. Хотелось петь, кричать:

– Мы поборемся!

Уже были приятели у него в селах и хуторах, его встречали ласково и кланялись низко.

– Вот он, хозяин-то молодой!

Он чуть смущался, но сознание, что он – сила, бодрило; он приучался смотреть на себя по-особенному – на богатыря сильного, которому все можно, все дозволено. И на своих хуторах он разговаривал властно с приказчиками, ходил по полям, расспрашивал. Откуда-то у него появился такт – не переступить меру. А было ему лет только шестнадцать. Должно быть, отцовское брюзжание в зимние вечера где-то, как-то укладывалось.

Отец возился с новым хутором – на Деркуле. Виктор ездил туда раз, вначале только, видел, как могучие лемеха вздымали целину, мяли ковыль, цветы и травы, во веки веков колыхавшиеся здесь под ветром пустыни. Степь кругом была бескрайней. И было чуть жутко смотреть на кучку людей, быков, лошадей, копошившихся в этой бескрайности. Среди необозримых зеленых трав – вдруг черная развороченная земля, будто рана на молодом, пышущем здоровьем теле.

А уже мужики с корявыми руками копали в стороне над долиной ямы – ставили столбы: здесь должен вырасти дом, сараи, амбары. Здесь встанет забор. Забор…

Это и чуть страшно и вместе интересно. «Культура начинается от забора». Виктор видел: отец приходил в раж. Он кричал, бранился, понукал, кипел. Или брал Витьку за руку, вел на пашню, говорил приглушенным голосом:

– Ты погляди, какая земля. Это же золото черное. Понял? Золото! Ты понюхай. Да тут такая белотурка взойдет, ахнешь! Или переродом засеем. В один год все расходы окупим. Вот увидишь!

Виктор ходил вокруг пахарей, плотников, смотрел, примерял – тогда, впрочем, редко, – покрикивал, подбадривал. И, намаявшись за целый день, засыпал в палатке сном пружины, на время отложенной в сторону. А вставал с зарей, когда на степь летели предутренние тени и ветерок, кричали птицы; видел, как на стану просыпались продрогшие за ночь люди с синими лицами, скрюченные; с тяжкими вздохами поднимались волы, отдохнувшие, но отяжелевшие за ночь. А в стороне уже дымился костер – дым тянул низом, – и кипели на нем три котла с жидкой кашицей. Отец уже кричал:

– Живо, живо, ребята!

Он уже успел сходить куда-то, и сапоги у него были мокры от росы.

Потом ветер стихал, дым выпрямлялся, птицы орали оглушительно, из-за темного далекого края поднималось солнце – сперва огромный красный эллипсис («вроде утиного яйца»), будто стоял момент неподвижно, потом расправлялось, круглело, уменьшалось, из красного золотело, ярчело и, оторвавшись от черной земли, начинало сиять ослепительно.

Тут отец приходил в исступление:

– Живо, ребята, кончай завтрак! Солнце столбунцом пошло.

И первый садился верхом на Серка – здоровенного сытого жеребца. Новый приказчик Суров – плут, как все приказчики, – скакал за ним на пегой кобыле Машке. За ними тянулись быки к оставленным далеко в степи плугам.

Когда обогревало, отец возвращался на стан, и Виктор видел, как плотники и землекопы начинали быстрей поворачиваться на работе.

– Видишь? Во-о-он маячит бугорок – это все наше. За бугорком еще версты две. Здесь вот построим амбары, а здесь вырою колодезь. Как ты думаешь, будет вода?

Тут подрядчик вмешался:

– Обязательно должна быть, Иван Михайлович! Самое водяное место.

– Так вот. Эти места под пшеницу, а эти вот, – он поворачивал лицо и руку, протянутую в другую сторону, – подсолнухом. Чтоб, брат, ни клока не пропадало. Всей земле дело дадим: пусть не барствует.

И подмигивал самодовольно.

– Ты как об этом понимаешь? Гляди вот. Мы – делатели хлеба. Народ, можно сказать, самый нужный. Кто без хлеба обойдется? Никто. Хлеба нет – жизни нет. Значит, мы даем жизнь всему краю.

Говорил шумно и долго. А Виктор восхищался молча. Ему казалось: отец – царь, вот показывает на свои владения, а он, Виктор, он царевич.

Иногда отец орал на рабочих, десятника, приказчика, орал оглушительно, грозил нагайкой, раз даже ударил работника, у которого сдох вол; Виктор сцеплял зубы, злился на крики.

Через неделю отец уехал и взял с собою Виктора. Опять – хутора, степи, просторы. Отец в одну сторону, Виктор – в другую.

Отец:

– Посматривай там… Ты хозяин.

Виктор:

– Хорошо. Посмотрю.

И скакал. И смотрел. И какой уж ему был отдых! Весь в деле…

И вот он не понимал, как этим летом в его сердце появилась зависть. Зависть к Зеленовым. Сперва стыд – из-за Лизки. Теперь зависть. Он мимо, за версту, объезжал их хутора, вид которых будил в нем злость, чтобы только не встретиться с кем-нибудь. А когда на Карамане Зеленовы затеяли – еще год назад – паровую мельницу, – дорога мимо Караманского хутора стала просто тяжела Виктору. Он злился на обозы, которые везли на мельницу кирпичи, железо, доски. Он очень обрадовался, когда какой-то котел провалился на мосту и упал в речку.

«Может быть, не достроят».

Но видел: мельница росла. Кирпичные стены поднимались выше, выше…

Как-то уже в августе, вечером, Виктор возвращался с хутора в город в тарантасе. Галчонок был привязан сзади. Давно смерклось, ехали в мягкой, теплой темноте. Когда спускались в лощины, влажная свежесть ласкала лицо, и спине под тонкой рубашкой на момент становилось холодно.

Вдруг светлое зарево показалось впереди. Сперва неясное, оно росло.

– Это не пожар, Григорий?

– Никак нет, это у Зеленовых.

– А не пожар, спрашиваю?

– Нет.

Григорий ответил неохотно, потому что знал, знал о зависти Виктора. И вот со взлобка Виктор вдруг увидел волшебную стену из огней. Четыре ряда маленьких огней, а внизу – белые блестящие шары…

– Это что же, мельница?

Виктор спросил с трудом.

– Мельница.

– Работает?

– Работает. Пятый день сегодня. Прошедчее воскресенье освященье было. И гостей съехалось – масция. Ваш папаша были с мамашей вместе.

Виктор сердито нахмурился. Были? Вот у них никакого самолюбия. Ему казалось: его, Виктора Андронова, грабят. Он должен быть в степи первым. А тут – мельница в четыре этажа. «Чья?» – «Зеленовых». И досадно – Андроновы к ним в гости…

– Заедем? – спросил Григорий, когда поравнялись с зеленовским хутором и мягкий свет осветил дорогу.

– Ты с ума сошел? – сердито закричал Виктор. – Погоняй скорее!..

Григорий хлестнул по лошади…

«Ну что я завидую? Мало места? Работай только. Разве Жильян позавидовал бы? Фу, глупость какая!»

Он оглянулся назад уже дружелюбно: мельница торжествующе светила всеми четырьмя этажами, и ровный шум – тоже торжествующий – несся от нее. Опять стало неприятно.

«Нет, далеко мне до Жильяна! – усмехнулся Виктор. – Однако, вот тебе и Зеленов!»

Он вспомнил старика Зеленова – длиннополый кулугурский кафтан его, рыжеватую широкую бороду, маленькие глазки.

Слыхал ли он про Жильяна? Не слыхал, конечно! А вот – воюет. Вот как по пустыне-то трахнул! Какая там пустыня?!

В шестом классе и потом в седьмом было много работы. Виктор хотел быть первым и сделался первым, но это первенство досталось не даром: долгие вечера он сидел в своей комнате, согнутый над столом, а когда поднимал глаза от книги, перед ним мелькали золотые искры – от утомления. Давно пропала отчужденность товарищей, учителей, отца – все забыли его выходку, но помнил крепче всех о ней сам Виктор.

Не-ет, теперь он не позволит ничего подобного. Он уже не мальчик!

Правда, он стал внешне сдержанней, чуть отрастил волосы и причесывал их на прямой пробор, следил за чистотой своей шинели и блузы, пытался говорить басом. Товарищи относились к нему с уважением, но не очень любили его. На переменах они вполголоса распевали неприличные песенки: «У Фонтанки, где был мост» и «Углей, углей, углей». Эти две были их самые любимые, и случалось, что припев «Тирлим-бом-бом, тирлим-бом-бом» они пели во все горло, оглушительно и стучали кулаками по крышкам парт и каблуками в пол. Виктор не пел с ними, только снисходительно посмеивался, словно был старше их на десять лет. По средам пятый – последний – урок был французский, и целых два месяца вместо молитвы после учения «Благодарим тебе, создателю» дежурный читал скабрезные стишки «Купались бабы во пруде», весь класс усердно крестился и низко кланялся, сдерживая хохот, а учитель, мсье Коппе, всегда улыбающийся, делал на этот раз очень серьезное лицо и пристально и благочестиво смотрел на икону. Коппе не понимал по-русски.

Когда дошла очередь до Виктора, он прочитал молитву, и при выходе, в коридоре и в раздевалке, полкласса накинулось на него за то, что он лишил их приятного развлечения. Виктор спокойно сказал им:

– Дураки вы. Я и разговаривать с вами не хочу об этом.

Те сжались, обозлились, упрекать не стали, но почуялось и Виктору, и им: они опять разошлись, и теперь еще дальше разошлись, чем в те дни, когда он был накануне изгнания.

Так замкнуто, один прожил Виктор эти два года. Не много оставалось свободного времени от школьных работ. Его Виктор отдавал книгам, и странно, его не влекли романы, стихи – его влекла история, те места, где говорилось о людях сильных, кипучих, людях единой воли. А Жильян немеркнущими глазами смотрел на Виктора. И еще кое-когда – герои Жюля Верна, Купера, Густава Эмара, Стивенсона, эти смелые люди, которым все дозволено.

Тихими вечерами он предавался мечтам необузданным: он смелый завоеватель, он ученый, он богач, его любит Дерюшетта – настоящая. По улицам он украдкой смотрел на лица девушек, искал в них черты Дерюшетты. Он был чуть угрюм, серьезен, и ни одна гимназисточка не смотрела на него с улыбкой. Ни одна! А между тем Виктор знал, что веселый, глупый балагур Гаврилов получает по три любовных записки в день. Это уязвляло Виктора и еще сильнее отодвигало в одиночество.

На училищных балах он не показывался: помнил случай, о котором забыли, вероятно, все.

И только летом, в бескрайних заволжских просторах, он развертывался. Да, это был отважный флибустьер. Верхом на лошади он мерил бесконечные проселки, распоряжался, требовал, кричал, и само собой случалось: его губы привыкли складываться властно и твердо. И уже не нужно было сдвигать брови, чтобы получалась вертикальная морщинка, как у Жильяна. Морщинка держалась сама собой.

Товарищи мечтали стать инженерами, профессорами, говорили о дорогах широких. Даже самые последние ученики – тупицы, полуидиоты – говорили об офицерском мундире и Суворове (потому что так завелось уже, что самые тупые из реалистов уходили в офицеры), – они все мечтали. Лишь Виктор был внешне суров и молчалив.

– А ты куда идешь, Андронов?

– Вероятно, в Петровскую академию. А возможно – никуда. У нас свое дело.

Для них – мечтателей вслух – слова «свое дело» были глухими, бледными, принижающими мечты. Да, конечно, Виктор богач, но в этом что-то купецкое, от Тит Титыча, о котором так красноречиво и с таким презрением говорил на уроках литературы учитель Никольский. И пожимали в недоумении плечами.

– Первый ученик записывается в купцы.

Виктор сердился:

– А что же, по-вашему, инженером сделаться и пойти служить на железную дорогу?

И, не получив ответа, добавлял презрительно:

– Ослы!

Что ж, на золотой доске в актовом зале имя Виктора Андронова было первым, а Николая Смирнова – вторым. Они двое стояли впереди всех учеников в торжественный день молебна «по случаю окончания учебного года». В первый день выпили с учителями очень умеренно. Во второй и третий пили уже только ученики – и очень неумеренно. На этот раз Виктор не отставал. Пьяные ездили по улице, этот первый ученик, Виктор Андронов, рявкал во всю глотку, пел песни, порывался бить фонари, и Рыжов (чистоплюй) укорял его:

– Перестань, Виктор, перестань! Это в тебе купец говорит. Смири его.

Но и попойка эта, и нежное прощание с товарищами – семилетними сострадальцами – все же не сблизили. Виктор ушел из училища холодно, без всякого сожаления.

В августе собрался в Москву.

Отец говорил:

– Погляди там, понюхай, что тебе для нашего дела подойдет. Едут оттуда умники разные – агрономишки эти, только все дрянь: будто знают довольно, а чуть до дела – из рук вон плохие. Ты помнишь Агапьева? Вот, и умница, и знает массу такого, что и знать-то будто лишнее. А в прошедшем году приезжаю к нему на хутор, идем на пашню, стал он мужикам на огрехи показывать: «Так, товарищи, невозможно. Вы, товарищ Павел, будьте внимательней». А мужичишка, вижу, ухмыляется. Да и как не ухмыляться? Тут им «вы» говорят и «товарищ». Я этому Агапьеву и говорю: «Да вы что, батенька, в бирюльки играете? А?» И кричу мужикам: «Эй вы, хамье, счас чтоб ни одного огреха! А то я вам, сукины дети!» И нагайкой погрозил. Так они у меня как встрепанные побежали. С мужиком как надо? Нагайкой, кулаком, матерным словом – вот это его до корня пронимает. А то – «вы», «товарищ». Уж эти ученые: в голове-то знают, как надо, а чуть до дела – целоваться с мужичишками. Ты, брат, науки там набирайся, а плеть в руке держи. Сам видел, сколь нужна она здесь.

Виктор засмеялся.

– Наука, значит, для степи, а плеть для людей?

И отец засмеялся.

– А что ты думаешь? Это верно. Бери, глуши, тащи, а про плеть не забывай. Степь-матушка – она тихая, ее наукой можно смирить, а мужик что же? Мужик и пьян, и ленив, и груб – его погонять надо! Работай, мерзавец, кипи! И тебе хорошо, и нам. А то что же? Вот ты про Жильяна мне читал. «Стихия»… Ты думаешь, мужик что? Сознает? И ни боже мой! Мужик – стихия. Я так понимаю: степь работай! Лошадь, верблюд работай! Плуг работай! Мужик работай! Вот! Всех под один загон. Чтоб кипело, горело… А то «вы», «товарищи»! Прямо не люди, а верхогляды божьи. Нынешним ученым людям только в попы идти, а не в дело. Вот в попах они на своем месте были бы. «Православные христиане, милостивые благодетели».

Отец скорчил сиротливое лицо.

Ну, тут мать вмешалась – она всегда вмешивалась непрошено:

– Уж ты бы не богохульствовал.

Отец вдруг стал серьезен и покачал головой с укором:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю