Текст книги "Человек и пустыня"
Автор книги: Александр Яковлев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 41 страниц)
В октябре пришли вести, что Временное правительство свергнуто и власть перешла в руки большевиков. Тревога усилилась: на базаре, на улицах, в думе кричали и спорили до потери голоса. Рабочие, мещане и кое-кто из солдат объявили себя большевиками, требовали, чтобы фронтовики передали им власть. Фронтовики противились, в думе и на базаре были иногда драки, и вечерами стало опасно ходить по улицам: где-то кто-то стрелял, где-то кто-то кричал «караул», но кто и где – неизвестно, и никто никому не шел на помощь. В одну неделю ограбили фабриканта Мартынова, убили мануфактуриста Мельникова, среди бела дня на двор к фабриканту Залогину пришли люди в шинелях, взяли лошадей, экипажи, заявили, что они – власть.
В середине зимы, как-то вечером, после прихода поезда, вдруг весь город наполнился выстрелами, по улицам испуганно забегали люди, в андроновском доме все заперли на семь замков: и ворота, и калитки, и двери, и окна занавесили, закрыли ставнями. Всем казалось, что сарынь в самом деле пришла, уже громит город.
Кучер Храпон с Григорием, закутанные в шубы, с топорами в руках ходили по двору, караулили. К ночи выстрелы смолкли, в городе наступила зловещая тяжелая тишина. Виктор Иванович послал Григория узнать, что случилось. Тот помялся (неохота было идти), потом решительно надвинул шапку, махнул рукой – «была не была!», – пошел. Вернулся он через час, сказал, что пришел красный отряд, разоружил фронтовиков и теперь в городе власть большевистская.
Женщины заплакали, закрестились от ужаса, и теперь уже откровенно, по-бабьи плакала и крестилась измученная Елизавета Васильевна. И Виктор Иванович за всю жизнь впервые почувствовал себя бессильным: «Что делать? На кого опереться?» Вот ему казалось, что захоти он, и все будет. Теперь же он увидел, что он только звено в этой большой цепи, которая именуется обществом. Цепь спуталась, рассыпалась. Он, сильный Виктор Иванович, выпадает.
Утром он сам ходил в город посмотреть. Везде – у городских складов, у городской думы – стояли вооруженные люди с красными лентами на шапках. Эти люди были одеты и в черные пальто с барашковыми воротниками, и в шубы, и в солдатские шинели. Они уже заняли дом купца Менькова: здесь были их казармы.
Рабочие с заводов все сплошь встали за новую власть. Виктор Иванович, проходя по улице, чувствовал на себе злорадные взгляды. Ему было не по себе.
Дома его встретила сама Елизавета Васильевна:
– Ну что? Как?
Он ответил коротко и выразительно:
– Беда!
И с того дня перестал выходить из дома. Выходил лишь Василий Севастьянович. Он по очереди навещал купцов, фабрикантов, и день ото дня его новости становились страшнее: Ивана Саввича арестовали, на Павла Сергеевича наложили контрибуцию.
И вскоре, в февральскую ночь, у ворот андроновского дома кто-то властно застучал. Храпон долго переговаривался, не отпирая ворот. Гришка прибежал в дом, в столовую, сказал, задыхаясь:
– Виктор Иванович, пришли!
А в столовой уже собрались женщины, перепуганные стуком до полусмерти.
Виктор Иванович пожал плечами:
– Что ж, впустите!
В дом пришло человек двадцать, молодые и пожилые, все в кожаных куртках или в солдатских шинелях. Виктор Иванович вышел им навстречу.
– Что угодно, товарищи?
Высокий солдат, белокурый, с испитым лицом, с широкой красной повязкой на рукаве, спросил строго:
– Кто здесь купец Виктор Иванович Андронов?
Солдат держал в руках маленькую бумажку.
– Я купец Виктор Иванович Андронов, – резким, строгим голосом ответил Виктор Иванович.
Солдат помахал перед его носом бумажкой:
– Вот мы на вас наложили контрибуцию в триста тысяч рублей. Давайте деньги.
Виктор Иванович развел руками:
– Мои деньги в банке. Если угодно, берите там.
– В банке мы и без вас возьмем. А вот потрудитесь здесь заплатить.
– Таких денег в доме у меня нет. Вряд ли сейчас найдется и десять тысяч.
– Так вы добровольно не хотите платить?
– Я же говорю вам, что денег таких нет.
– Ага, ну, мы тогда поищем сами!
Белокурый солдат сделал знак – и все, все его двадцать товарищей рассыпались по комнатам. А двое – с винтовками в руках, в шапках на затылке – остались в зале. Один закричал громко и повелительно:
– А ну, граждане буржуи, садитесь-ка вон на те диванчики! Мы вас покараулим…
Другой, зубоскаля, добавил:
– Покараулим, чтобы мухи вас не съели…
Пыхтящий, красный Василий Севастьянович уселся на диван прежде всех, расставил ноги и, усевшись, покачался вперед-назад, как всегда, как обычно. Грузно опустились рядом с ним Ольга Петровна и Ксения Григорьевна, обе красные: им было жарко, точно в бане. Важно уселась на конце дивана Елизавета Васильевна. Все ее манеры вдруг приобрели важную медлительность, она сделала вид, что не замечает солдат. Виктор Иванович спокойно сел рядом с ней. Он уже взял себя в руки. Солдаты пододвинули кресла, сели напротив, оба положили винтовки в сгибы левых рук – разученным движением – и закурили. Соня пронзительными ненавидящими глазами смотрела на них. Ксения Григорьевна, увидев цигарки в зубах солдат, вздохнула:
– Господи, господи, что же это будет?
Человек с револьвером, стоявший у двери, сказал строго:
– Гражданка, прошу вас не говорить ни слова.
– Сидите тихо, чтоб… не пикнуть!
Из всех комнат уже слышался шум: что-то трещало и падало, с кем-то громко спорила Груша, на минуту в столовую ворвалась Фима, сердито закричала:
– Виктор Иванович, что это будет? Они даже в погреб полезли.
Человек с револьвером схватил Фиму за руку, приказал:
– Гражданка, прошу вас не шуметь. Кто такая? Экономка? А ну садись вот к ним! Теперь рабы отменены. Садись, садись!
Солдат поспешно встал, взял Фиму за руку и усадил на диван рядом с Елизаветой Васильевной.
Виктор Иванович усиленно прислушивался, что делали в его кабинете. Там что-то бросали с силой на пол, – должно быть, книги. Потом зазвенели стекла, – вероятно, разбили шкаф или уронили картину. И за много, много лет впервые он не только без любви, но уже с ненавистью подумал о вещах: зачем он их собирал? Вот как-то совсем недавно он говорил Елизавете Васильевне:
– Хорошо, Лиза, твою комнату выдержать всю в голубых тонах.
И в самом деле сделали так, что ее будуар был весь голубой с золотом. Теперь… теперь в этом будуаре что-то трещало и падало… Солдат с повязкой на рукаве скрылся, через десять минут опять вошел, держа в руке портфель Виктора Ивановича.
– Гражданин Андронов, скажите откровенно, где вы держите золото?
– Вы же, вероятно, уже видели мое золото в несгораемом шкафу!
– Да, видели. Но там только двадцать монет.
– Это все.
– Ага, все? Так вы не хотите отдать? Ну что ж, посмотрим. Вам придется пойти в тюрьму.
Елизавета Васильевна нахмурилась, задвигалась беспокойно, сказала:
– У меня есть золото, – там, в моем столе. Возьмите. Только, пожалуйста, не трогайте мужа.
– А где ваше золото? Идите, показывайте!
Елизавета Васильевна поднялась, пошла вперед. Белокурый солдат пошел за ней. В зале напряженно слушали, ждали, что будет. Слышно было, как Елизавета Васильевна раздраженно крикнула:
– Вы уже взяли все!
– Где? Кто взял? – вызывающе спросил солдат.
– Ну вот, выдвинуты ящики. Видите. Замки сломаны. Чей-то голос, третий, торопливо заговорил:
– Да, да, я уже взял, товарищ Самохин. Все теперь у меня. Вот.
Елизавета Васильевна вернулась красная, дрожащая, глаза ее были полны слез, губы и подбородок тряслись.
– Все взяли, – прошептала она.
Обыск продолжался до утра. В зале, возле рояля, кучей складывали одежду, драгоценные вещи, старинные серебряные кубки. Взяли ножи, ложки и вилки, серебряные блюда. Долго гремели, перекладывая их.
Утром – уже рассветало – белокурый солдат приказал Храпону запрячь лошадь. Храпон хотел запрячь Гнедка – старого, изломанного, но солдаты сами пошли в конюшню и вывели оттуда двух караковых лошадей, любимых лошадей Виктора Ивановича, приказали Храпону запрячь их. И Гнедка захватили – сами впрягли в тарантас, а на тарантас навалили узлы, постели, подушки. Когда уезжали, уже благодушно смотрели на хозяев, шутили:
– Эй, тетки, не унывайте! Что носы повесили? Ваши мужья еще награбят!
Фима зашипела:
– Ишь пьяные морды, заглянули в погреб, вино нашли, шутят!
Высокий солдат сказал Виктору Ивановичу:
– Гражданин Андронов, народное достояние, отобранное у вас, перевозится в ревком. За всякими делами вы можете туда обращаться. У нас обиды не будет…
Уехали, увезли, ушли. Ворота и калитка за ними остались широко открытыми. Дом остался холодный, и в каждой комнате царил беспорядок и разгром. Женщины, переходя из комнаты в комнату, плакали в голос, как по покойнику. Плакала Фима, плакала горничная Груша… Повар-француз ходил по комнатам, качал головой и говорил ломано:
– Не карашо. Вор есть. Не карашо.
Ольга Петровна вдруг зарыдала громко, истерично…
Целую неделю после Андроновы приводили дом в порядок. Вещи ставили на места, разбитое выносили. Чего ни хватись, ничего не было или было, но переставлено в другое место, терялось – не отыщешь. Разгромленные парадные комнаты заперли, переселились в заднюю половину дома, в маленькие комнаты, и в голубом будуаре Елизаветы Васильевны устроили столовую.
И с этими же странными днями совпало начало голода. На базарах исчезли хлеб и мясо. Мужики, напуганные реквизициями, перестали возить продукты в город. И нужно было уходить за сады, в лес, отыскивать муку, мясо, масло, овощи, – туда еще – за сады и в лес – мужики решались привозить. Скоро в лесу, на поляне, устроился базар. Торговцы и покупатели, как воры, прятались между деревьями и, завидев красноармейца, поспешно убегали, уезжали.
Храпон и Фима ранними утрами на лошади ездили в лес покупать. Но теперь мужики уже не брали денег, а требовали вещи. И каждый раз Храпон увозил целую вязанку белья, одежды, – менял на хлеб.
Из деревни Рыбное в дом приезжал мужик Квасов – старый знакомый Василия Севастьяновича – и с добродушной, откровенной наглостью говорил:
– Денег за хлеб не беру, а вещи вот у вас хорошие есть, – их бы я взял.
Он, как хозяин, ходил по андроновскому дому, его провожал сам Василий Севастьянович. Квасов важно осматривал картины, мебель, шкафы, зеркала.
– Вот я бы эту трюму взял. Пудик мучки отдал бы за него.
Василий Севастьянович ругательски ругал его в глаза.
– Ты подумай-ка, что говоришь! Это трюмо шестьсот рублей стоит, а ты пуд муки даешь. Креста на тебе нет, на подлеце!
Квасов ухмылялся смущенно, мялся и все-таки в третий приезд положил на воз трюмо, повез к себе в Рыбное.
Но можно было мириться: большевиков ругали и в городе, и по деревням. Богатые мужики ругали за то, что большевики отнимают у них хлеб и скот, мещане ругали за то, что нет работы, ругали купцы и фабриканты, ругали попы и монахи, ругали все. Недовольство росло, а новая власть, точно не замечая этого недовольства, поворачивала жизнь круто, словно железной уздой усмиряла норовистую лошадь. Только заводские рабочие да солдаты будто были довольны: они хозяева.
Виктор Иванович теперь частенько ходил по улицам – дома нечего было делать и тоскливо было сидеть, глядеть на унылые лица жены, матери, тещи. И хотелось ему понять, что делается – в городе, в мире. По улице ездили красноармейцы – верхами. И сколько, сколько раз Виктор Иванович слышал, как вслед им мещане шипели:
– Вот они, архаровцы-то! Стащить бы их с лошади! Ишь зубы-то показывают!
И это злобное шипение радовало, как хорошая музыка.
Дни шли. А люди налились злобой, как банки ядом, – вот-вот разобьются, разольются, яд потечет. На каждой улице, на каждом перекрестке уже собирались маленькие толпы, говорили вполголоса, оглядывались испытующе и тотчас расходились, едва вдали показывался серый красноармеец или человек в кожаной куртке. В глазах залегла затаенность, и лица у всех были угрюмы, как лес, в котором живут разбойники.
Василий Севастьянович с удовольствием, с дрожащей радостью каждый вечер успокаивал женщин, обещал:
– Подождите, теперь скоро. Скоро этим разбойникам конец придет!
Ксения Григорьевна качала головой:
– Уж придет ли? Чтой-то и не верится.
– Придет. Что посеяли, то и пожнут.
И все тайно радовались, с дрожью ждали конца… Фима, Храпон, Григорий, горничная Груша – все теперь обращались с хозяевами фамильярно, по-свойски, и все в один голос утешали: вот-вот, не нынче завтра.
– Что ж это такое, Виктор Иванович? Жить никому не дают. Мужики ругаются, чиновники ругаются, все ругаются. В самом деле, кому же радость? Никому никакой радости.
Нагибовские парни ходили по улице козырем, с фуражками на затылке, с особенной решительностью поглядывали на красноармейцев, и смех у них у всех был затаенный, злобный:
– Подождите!
Уже шел май. Волга в этом году стояла совсем пустая: ни пароходов, ни барж. Носились слухи, что в Самаре и Саратове идут восстания. В Цветогорье от этих слухов стало еще тревожнее.
Как-то – уже в конце мая – мужики собрались в городской думе утром, чтобы потолковать, как они будут теперь делить сено. Из года в год они собирались, и ни революция, ни войны не изменяли порядка, и, как всегда, разговаривая, спорили и ругались, и можно было подумать: сейчас подерутся. Подошел красноармеец к мужикам, сказал строго:
– Разойдитесь!
Красноармеец был маленький, безусый, почти мальчуган, с торчащими из-под фуражки вихрами. Он держал винтовку наперевес, угрожающе. Мужики заворчали.
– Мы свое дело делаем. Мы об сенокосе. Это политики не касаемо.
Парни нахмурились, в толпе сразу стало тихо-тихо. А красноармеец стоял на своем:
– Расходись!
И тогда все заговорили погромче:
– Это что же? Нам и дело делать мешают?
Красноармеец нервно отскочил шага на два назад и закричал тоненьким голосом:
– Расходись! Стрелять буду!
Павел Ремнев, мужчина в сажень ростом, первый кулачный боец по Цветогорью, поймал рукой винтовку, дернул. Красноармеец кубарем полетел к ногам толпы, и в толпе тотчас сразу вспыхнул рев: «Бей!» Толпа потоком понеслась к гостиному ряду, где (это знал каждый в городе) в запасных магазинах были склады винтовок и патронов. Только немногие покружились минуты две-три там, где упал красноармеец. Часовой выстрелил раз, другой. Толпа сбила его с ног. Часовой закричал жалобным, тоненьким голоском и сразу смолк, задавленный. Перед дверями на момент все смешалось. Кулаками били в дверь, гремели огромным замком. Голоса кричали:
– Камень бери! Бей!
И сразу десятки рук подняли огромный камень, лежавший здесь, у перил, с размаху ударили в двери. Двери с треском вылетели. Толпа ворвалась в темный склад и через момент люди поодиночке начали выскакивать уже с винтовками в руках, набивая в карманы пачки патронов. Человек десять тащили измятого красноармейца на пароходную пристань, там, у перил, раскачали его и бросили в Волгу. В новом соборе зазвонили в набат. Набат отозвался в других церквах. В одну минуту весь город наполнился судорожным звоном и выстрелами.
В доме Андроновых, услышав набат и выстрелы, сразу заметались. Ксения Григорьевна упала перед иконами на колени, крестилась торопливо, взывала:
– Господи, помоги им! Помоги!
У Виктора Ивановича дрожали руки. Он вышел на балкон. Выстрелы были вот рядом, только за этими домами, гремели оглушительно. Василий Севастьянович кричал во дворе:
– Закрывайте ворота! Дело обойдется без нас. Пускай там повоюют!
Виктор Иванович поспешно прошел двором на улицу, на ходу надевая фуражку. Елизавета Васильевна побежала за ним:
– Витя, куда ты? Не ходи! Не ходи! Пусть они сами… пусть они сами, проклятые, расхлебывают!
Он оглянулся на жену. Лицо у нее было перекошено, в глазах – мучительная злоба. С растрепанными волосами, бледная, с дрожащими губами, она была страшна в злобе: он никогда в жизни не видел ее такой.
– Не ходи! – крикнула она.
Виктор Иванович махнул сердито рукой:
– Пойду! Не могу сидеть. Ты слышишь? Все бегут!
Он сам открыл калитку.
По Миллионной улице к базарной площади бежали саженными шагами мужчины и ребята, бежали раздетые, без шапок, иногда босиком, и у всех лица были серьезны и страшны. В широко открытых, круглых, как пятаки, глазах мелькало безумие: бей!
На углу стояли толпой женщины, о чем-то задорно спорили. Они увидали Виктора Ивановича, и тотчас три из них отделились от других, подбежали к калитке.
– А ты что ж не идешь? – закричали они наперебой прямо в лицо Виктору Ивановичу. – Все мужчины идут, а ты не идешь? Иди, иди!
И Виктор Иванович, не слушая, что сзади кричала Елизавета Васильевна, пошел. По улицам метались женщины… А набат всё звонил.
Выстрелы гремели с разных сторон. Мужчины и мальчишки, прячась за выступами стен, смотрели туда, где идет перепалка. Мелькали колья и вилы. Почтовый чиновник поспешно заряжал охотничью двустволку. Кто-то кричал:
– Забегай низом! На бульваре дают винтовки.
И многие шарахнулись за угол, в сторону, пригибаясь, побежали на берег Волги низом, за винтовками. Виктор Иванович так же, как и другие, из-за угла смотрел на базарную площадь. Она была какая-то новая. Те же лавочки, та же ограда нового собора, тот же круглый бассейн и старая ветла над ним. И в них было, сейчас что-то необыкновенное. Может быть, переродило их это напряженное, злое безлюдье? В торговых рядах виднелись темные, крадущиеся фигуры. Согнувшись, как крысы, они толчками подбегали к ограде собора, и видать было: у всех у них мелькали винтовки. Против собора, глазами на площадь, стоял дом купца Менькова – белый, большой, трехэтажный. Именно там помещался Совет, и туда именно стреляли теперь с площади и с улиц.
За оградой собора стрелки залегли рядами, мальчишки подтаскивали к ним патроны в мешках. А с колокольни набат лился все неудержимей.
Вдруг вспыхнуло «ура». Люди с винтовками показались на крыше меньковского дома. Выстрелы взметнулись вихрем. Темные согнувшиеся фигуры побежали прямо через площадь. Они падали. Из окон Совета гремел пулемет. Вот пулемет на момент задохнулся, и безумное «ура» понеслось с площади, с улиц, отовсюду. Сразу из-за всех углов хлынули толпы на площадь. Перед меньковским домом уже кружились сотни народа. С третьего этажа сыпались стекла, по крыше бегали люди с винтовками и белыми повязками на рукавах. Кого-то ловили, кого-то потащили к краю крыши, бросили вниз. Толпа на момент отхлынула и снова сжалась. Со второго этажа из окна выбросили женщину, ногами вниз. Взвилось ее платье, волосы.
– Ура! Бей! Хо-хо!
Хохот поднялся яростный. Стали выводить из белого дома людей. Одного за другим поднимали на воздух и враз бросали оземь – и опять на воздух. Слышался истеричный визг – как шило, он пронзал ухо. Выводили мужчин и женщин. Толпа разделилась на кучки, кучек много, и над каждой вздымались кулаки и винтовки. Порой в воздухе мелькало над толпой истерзанное тело… И кровь виднелась на лицах, на ситцевых рубахах. А набат всё звонил, и уже нельзя было разобрать криков толпы, – так, только общий звук, страшный, леденящий: «Ура!» На площади народу набивалось всё больше, уже вместе с мужчинами озверело метались женщины, так же выли и скалили зубы, растрепанные как ведьмы, и глаза у них были безумны, рты хрипели страшно, и все ругались страшными словами. Из окон белого дома теперь летели стулья, столы, бумага. Еще выбросили человека, и через минуту над толпой мелькнула оторванная голова.
Виктор Иванович остановился у ограды собора, где толпа была поменьше. Маленькая старушонка, вся в морщинах, как яблоко печеное, нетерпеливо перебирала ногами, стоя на одном месте, и сквозь слезы причитала:
– Мужики! Побейте главного-то! Главного-то побейте, чтобы неповадно ему было народ морить! Господи, да побейте же его!
Вдали, возле городского сада, еще слышались выстрелы. Здесь, на площади, кто-то взывал:
– Братцы, к саду! К саду! Красные там. К саду! Помогайте! Ура!
Выстрелы трещали отчаянно… Набат оборвался, затрезвонили во все колокола, как на пасху, и по всем улицам прокатилось новое, торжествующее «ура!».
И часа не прошло – от сада к тюрьме вели пленных красноармейцев. Толпа баб выла, кидалась на цепи конвоиров, готовая все терзать, рвать. Конвоиры со смехом отгоняли баб. А уже прямо на перекрестках попы служили молебны, все в золотых ризах, как в самый торжественный праздник.
Только поздно ночью Виктор Иванович вернулся домой, но не успел он раздеться, как приехал за ним верховой из думы.
– Пожалуйте! Вас выбирают хлопотать насчет продовольствия.
В белом старинном здании городской думы уже заседало в эту ночь новое правительство, неизвестно кем выбранное. Оно наскоро готовило воззвания и приказы…
Утром чем свет на площади перед думой толпился народ. С балкона почтовый чиновник говорил речь, толпа кричала «ура», махала фуражками, высоко поднимала винтовки. Теперь все, даже пятнадцатилетние мальчуганы, ходили с винтовками, очень важные, очень надутые, похожие на весенних петухов.
Отставной полковник Ермолов, чудаковатый старик с длинными седыми баками и бритым подбородком, здесь же, на площади, собрал добровольцев, обучал их строю. Шли к нему охотно: просто подходили, кто хотел, и становились с левого фланга. Шеренга быстро росла, но было странно – люди не по росту: возле бородатого, седого дяди блестела довольная морда мальчишки. Ермолов бодро и важно покрикивал:
– Ряды сдвой!
Шеренга ломалась, винтовка стукала о винтовку, добровольцы смеялись, сердито переговаривались:
– Иди сюда! Сюда вот, чучело!
Ермолов покрикивал:
– В строю не разговаривать!
И говор послушно смолкал, только улыбки оставались.
– В цепь рассыпься! – командовал Ермолов.
И шеренга неловко рассыпалась в цепь. Из толпы выбегали еще люди с винтовками и тоже вкраплялись в цепь. Из думы пришли два офицера. Открылось на площади настоящее учение.
А в думе в эти часы шумно спорили – обсуждали, как надо оборонять город от большевиков. И после целодневного спора перед вечером постановили: по звону в колокол все мужчины обязаны собраться к своей приходской церкви и оттуда идти, куда поведут их офицеры. Мужчинам предписывалось: всегда быть готовыми, припасти оружие и пищу. Отказываться никто не должен. Кто откажется, тот большевик, того в тюрьму.
Виктор Иванович, вернувшись домой, приказал Фиме приготовить на завтра пищу. Елизавета Васильевна рассмеялась:
– Неужели и ты пойдешь?
– Пойду.
Соня захлопала в ладоши.
– Я так и знала! Папа – храбрый. Храбрые все идут. Почему я не мужчина? Я бы тоже пошла с вами!
И вот утром на другой день – свет едва-едва протянулся из-за гор – колокола загудели у Покрова и Троицы. Виктор Иванович, немного смущенный, как бы играя в какую-то игру, ему не свойственную, не по возрасту, поднялся в нерешительности: идти или не идти?
Но за дверью спальни уже зашаркали чьи-то ноги, в дверь просунулась голова, зашептала:
– Виктор Иванович! Звонят. Идти надо!
Это шептала Фима.
Елизавета Васильевна из-под одеяла протянула к мужу руки, сказала:
– Все-таки не стоило бы ходить!
Виктор Иванович нахмурился.
– Сама же понимаешь: нельзя не идти.
Он с чемоданчиком в руке вышел на улицу. Улицы были полны прохладой. Солнце еще не вышло из-за гор, освещало только церкви, гимназию у Покрова и Собачий хутор, что на горе у ярмарки. Голубые тени протянулись от гор. Но пусть ранний час, везде уже виднелся на улицах народ. Мужчины шли с винтовками в одной руке, с узелком – в другой, туго подпоясанные новыми солдатскими ремнями, шли по двое и по трое. Полураздетые женщины провожали уходивших.
На площади у Покрова уже кипела толпа: старики, мужчины, мальчуганы, огородники и писаря – все именитое уездное мещанство – в сапогах, пиджаках, картузах. На паперти и на ступеньках церкви сидели густо и прямо на земле сидели, возле каменной ограды, где пахло прохладой и каменной плесенью.
Пришли два офицера, молодые, с шашками. Пришел глухой старик, отставной полковник, в офицерской шинели, в фуражке с гигантским козырьком, в огромных очках, с палкой. Его в городе насмешливо звали Скобелев. В толпе заговорили вполголоса:
– Смотрите, и Скобелев привалил. Он и до садов не дойдет – рассыплется.
Молодые парни окружили его, смеясь. Старик зашамкал:
– Проводить пришел. Всю ночь не спал, ждал звону. С вами бы, да сил нет!
От думы приехала телега с винтовками и патронами. Виктор Иванович взял винтовку, насыпал в карман патронов. Он хотел быть похожим на всех. Толпа построилась в ряды. Множество унтер-офицеров объявилось командовать. И Виктор Иванович неловко стал в ряд, большой, почти на голову выше других. Пошли шагом, молча. По сухой дороге нестройно застучали сапоги. Один офицер шел впереди, другой – сбоку. Вспыхнула песня: «Взвейтесь, соколы, орлами, полно горе горевать!»
Все странно приободрились, ответили нестройно, но громко и сильно: «То ли дело под шатрами в поле лагерем стоять!»
Бабы у ворот умильно плакали. Они выносили на улицу ведро с водой и с квасом – угощали. Когда дружина вышла за город, ряды смешались, теперь шли и дорогой и тропами. Навстречу попадались телеги. Это мужики ехали на базар с овощами (уже услыхали они, что город прогнал большевиков). Дружинники спрашивали:
– Не видать там чертей-то этих?
Мужики усмехались во весь рот, махали руками:
– Куды! Без оглядки убежали! Не догонишь! Вы-то далеко ли?
– До самой Москвы хотим идти. Мы их!..
– А ну давай бог! Вот от меня жертвую на поход.
Мужик снимал с возу крынку молока или пучок моркови. Дружинники с прибаутками делили подарки между собой, кричали мужику:
– Ты бы сам-то с нами шел! Всем надо идти!
Мужик хитренько посмеивался:
– Я староват.
– Как староват? Ты гляди, какие у нас идут.
– Да вы не сумневайтесь: вояки найдутся.
Вошла в лес дружина уже не стройной толпой. И там, у Волчьего оврага, глубокого, с крутыми скатами, решено было остановиться, вырыть окопы и ждать неприятеля. Офицеры вызвали унтер-офицеров, послали в разведку во все ближние села и деревни. Молодежь принялась за рытье окопов, старики лежали под деревьями, отдыхали. Лес кругом затрещал, задымился кострами, зазвучал перекликами и говором. Этот день – весь – рыли окопы, а к ночи вернулись в город, потому что разведка донесла: большевиков нет нигде в ближних селах.
На следующий день опять спозаранку звонили колокола, опять таким же путем ходили в лес: сидели у вырытых окопов, зевали от скуки, спали, и уже в этот день не пели песен, не перекликались весело.
Дружинники ходили по улицам бодро, с песнями, на базаре появились молоко, хлеб, овощи. У городской думы с самого утра шумела толпа: обсуждала, как защищать город. С думского балкона говорили речи агроном Данилин, товарищ прокурора Синцов, говорили бородачи мещане и какие-то юнцы. Из ближних сел приезжали крестьяне за винтовками и патронами. Им давали обильно: оружия было захвачено много.
В церквах все служили, а по улицам носили иконы, и как-то случилось, что все будто забыли о недавних бурных днях.
Прошло две недели. Раз вечером Василий Севастьянович сказал Виктору Ивановичу:
– А ты слыхал, брат? Все меньше народу по звону-то приходит. Кабы опять беды не было!
Виктор Иванович насторожился. В самом деле, все как будто устали. Около думы теперь спорили яростней, а о чем – сами хорошенько не могли разобрать.
Как-то, прислушавшись к спору, Виктор Иванович услышал:
– Я вот все сапожишки истоптал, а кто мне за них заплатит? Ведь за подметки теперь двадцать рублей надо отдать. Это как? «Идите, говорят, защищайте!» А кого защищать? Купцов защищать?
Говорил бородатый мещанин в пиджаке, в, староверском картузе. И его слова пронизали Виктора Ивановича холодом. «Вот дьявол, ему сапог жалко!» Он подумал минуту, прикинул:
«А ведь, пожалуй, он и прав! Где взять двадцать рублей? Подметки и… государство. Подметки важней».
Еще неделя миновала, уже во всем городе знали: по звону никто к церквам не приходит: всем надоело. И звон отменили, чтобы не было срама. В городе никто не работал, все чего-то ждали, на что-то надеялись, конца какого-то хотели, а конец почему-то не приходил. На улицах появились прапорщики и поручики в золотых погонах, пьяные. Вечерами они заполняли городской сад, тротуары Московской улицы, ходили с девицами – наглые, хохочущие.
Мещане поглядывали на них с недоумением, сердито. И в этих взглядах уже чувствовалось: что-то разладилось, трещит, все опять недовольны.
И дни пошли смутные. В такой вот день по всему городу вдруг появились думские приказы: «Красные наступают. Все должны быть готовы к обороне». И все закружилось, как в лихорадке. К вечеру в тот же день уже стало известно: красные идут Волгой и по железной дороге, идут к Цветогорью несметной массой – китайцы, латыши, русские…
Из сел бежали люди, насмерть перепуганные, сеяли в городе панику. Набатно звонил колокол. Опять бабы бегали от двора к двору, кричали:
– Звонят! Идти надо!
Но уже мало кто шел.
Бой с красными был в трех верстах от города. Виктор Иванович вместе с другими лежал в окопе, стрелял в кого-то, в кого – он не видел. Стреляли целый день. А ночью дружинники поспешно отступили к городу, и по отступающим била красная артиллерия.
Уже на рассвете, отступая, Виктор Иванович с горы, от Соловьева сада, увидел город. Через горы, черной лентой, как муравьи, уходили пешком люди с узлами на плечах. Волга была покрыта лодками: это уплывали из города беглецы. Пароходы уводили баржи. Дружинники побежали большой дорогой и по пути бросали винтовки и патроны.
Виктор Иванович прибежал домой: дом был пуст. Его встретила только Фима, плачущая, сразу постаревшая.
– Где наши?
– Все погрузились на пароход, поехали в Самару.
Виктор Иванович зачем-то пробежал по пустым комнатам. В комнате у Ксении Григорьевны перед иконой Спас Ярое Око горела лампада. Дом был гулок и пуст. Он поспешно вошел к себе в кабинет, захватил из письменного стола, из самого нижнего, потайного ящика, пачку денег – все, что у него осталось и что он тайком прятал, и, наскоро простившись с Фимой, выбежал за ворота, потом на берег Волги. С лодок ему кричали: «Скорей, скорей, скорей!» Уже последние лодки уплывали на луговой берег. Виктор Иванович прыгнул в лодку, лодка поплыла. Обезумевшие люди метались по берегу, выли, протягивали руки вслед уплывающим. Переполненные пароходы уже отошли от пристаней. На них было столько народа, что вода залила иллюминаторы.
Через двадцать минут Виктор Иванович вылез на остров, все оглядываясь на город, перешел пески, на другой лодке переплыл Воложку. Здесь, на коренном берегу, сидели мещане с узлами. Над городом столбом поднялся дым: там начался пожар.