Текст книги "Человек и пустыня"
Автор книги: Александр Яковлев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 41 страниц)
Хоть стену каменную поставь, стену до небес между Виктором и Елизаветой Васильевной, пробьет стену Виктор, лбом пробьет, руками разворотит, такое буйство сил почуял он в себе в эти первые дни. И поглупел будто, ошалел от счастья, сразу потерял чутье жизни. На спас медовый люди пошли в церковь (папа с мамой на лошадях в моленную поехали), а Виктор тайком убежал в Нагибовку, к зеленовскому старому дому, и все утро ходил сторонкой, будто вор поглядывая, когда Зеленовы тоже поедут в моленную. Вот отворились ворота, пара белых коней вынесла пролетку, едва Виктор успел за угол нырнуть. Уже издали видел: в пролетке сидел сам Зеленов с женой. Веселыми, трепетными ногами Виктор опять пошел к зеленовскому дому, позвонил. Встретила его старушка в беленьком платочке, в темном сарафане, поглядела удивленно:
– Вам кого, батюшка?
– Ольгу Петровну.
– Сейчас уехали в церкву. Никого дома нет.
– А Елизавета Васильевна?
Старуха строго поджала губы: пришел молодец ни свет ни заря, барышню спрашивает. Негоже так, не по обычаю. Виктор и сам знал: не по обычаю, да что ж там, если горит-пылает?
– Мне Елизавету Васильевну повидать надо, – настойчиво сказал он.
– Не знаю, батюшка, пойду спрошусь. Кажись, еще спит она.
Вдруг веселый смех зазвенел сверху. Глянули оба – старуха и Виктор – вверх по лестнице, а там, держась за перила, стояла, как белое видение, сама Елизавета Васильевна.
– О, какой гость ранний! – пропела она.
Махом одним Виктор взлетел по лестнице наверх, шагая через три ступени, позабыл про строгую старуху, уцепил руку Елизаветы Васильевны, поцеловал. Он видел: мелькнули лица – старухи, потом молодой горничной. Испуг в них. Отроду такого не было видно в строгом зеленовском доме. Девочка показалась в дверях лет четырнадцати, тоже вся в белом, темные глаза, как копейки, смотрели испуганно. Елизавета Васильевна сказала ей и потом Виктору:
– Вот познакомьтесь. Сестра моя богоданная.
И, смеясь, спросила:
– Знаешь, кто это, Сима?
И, спрашивая, взяла Виктора за рукав тужурки, взяла вольно, фамильярным, словно уже привычным жестом. У Виктора зазвенело в ушах от волнения.
– Жених мой.
– Жених?! – воскликнула девочка и всплеснула руками.
А позади где-то зашептали:
– Жених! Жених! Жених!
– Пойдем на улицу, – попросил Виктор. Ему было и сладко, и до муки стыдно этого слова: жених.
Когда они уже пошли по улице, Виктор мельком оглянулся: из всех окон зеленовского дома на него смотрели глаза, изучали. Это было чуть неприятно, но забылось сразу.
– Два года назад, в такой же день, я бродил по Москве в первый раз и думал о тебе.
– Ты же говоришь, что ненавидел меня.
– Да, ненавидел Лизку Зеленову. Задразнили меня ею. А любил Дерюшетту. Разве я знал, что моя Дерюшетта и Лиза Зеленова – одно?
– Слушай… А ты не боишься?
– Чего?
– Вдруг ты ошибаешься? И вовсе я не Дерюшетта? Кстати, я и не знала, что ты романтик. Я Елизавета Зеленова, которую ты…
– Любил всегда.
Они засмеялись.
– А ты не боишься меня? – спросил Виктор.
– Нет. Я тебя знаю давно. Тобой мне прожужжали все уши. Сначала я сердилась, потом привыкла, потом ты мне стал нравиться. Я издали следила за тобой. Ты думаешь, я не узнала тебя на пароходе в мае? Узнала. Я видела, как ты побежал за мной. Но я испугалась: думала, ты бегаешь за всеми так.
– И что же?
– И узнала, что ты очень скромен.
Виктор покраснел: Вильгельмина мгновенно мелькнула перед глазами.
– Скажи, ты никого не любил?
– Клянусь, только тебя.
Она незаметно очень быстро пожала его руку.
Все утро они ходили по городу, забирались на горы, почти молчали. Расстались, когда в церквах давно оттрезвонили, – расстались, чтобы вечером встретиться опять по уговору.
Виктор удивился, что дома не было ни отца, ни матери.
– Где?
– Прямо от обедни поехали к Зеленовым, – сказала Фима.
За праздничный спасов стол Виктор сел один, но вдруг зеленовская пролетка въехала во двор.
– Просят пожаловать, – сказала горничная, – чтобы беспременно ехали сейчас.
В первый миг у Виктора мелькнула мысль не ехать.
Ему показалось, что его тянут на торжище, и весь он запылал от смущения. И тотчас подумал: как быть? Никто в тишине не женится. Надо покориться. Надо перетерпеть.
Торопливо он оделся в парадную тужурку, и когда вышел на крыльцо, вся прислуга – раздобревшая Катя, Фима с мужем Храпоном, Гриша, новый кучер Степан и пять старух-приживалок – стояла во дворе у пролетки. Катя и Фима закрестились, когда Виктор садился в пролетку. И все закрестились.
– Дай, господи, час добрый, мать пресвятая богородица!
Виктор сказал:
– Трогай!
Но Фима остановила его:
– А ты, Витенька, перекрестись! В какой путь-то едешь! Перекрестись трижды.
Виктор снял фуражку, перекрестился. Он был скован смущением и раздраженно подумал:
«Ну, начались теперь муки!»
Зеленовский кучер Кирюша был одет в плисовую безрукавку и малиновую рубаху, круглая плоская шляпа с павлиньими перьями была как-то торжественно надвинута на лоб, и сидел Кирюша величавым истуканом, далеко протянул вперед руки в белых перчатках и лошадьми командовал строго:
– Вперед! Пшел!
По улицам неслись торжественно, и народ останавливался и смотрел на парадный зеленовский выезд, на белых лошадей с пышными гривами и хвостами, и Виктору сперва хотелось спрятаться за борта пролетки. Но эта быстрая езда, эта радость толкнули, подожгли: «Что я смущаюсь? В сущности, тут мое самое большое торжество». Он выпрямился и посмотрел по сторонам с гордостью.
Множество старушек, женщин и девушек стояли у ворот зеленовского дома. Тротуар и улица возле дома были посыпаны песком, а не были посыпаны вот час, полтора назад, когда Виктор провожал Лизу. Сам Василий Севастьянович – в праздничном кафтане, в сапогах бутылками – стоял на парадном крыльце, ждал, чтобы встретить Виктора. Он был серьезен, торжествен. Он сказал глухим от волнения голосом:
– Милости просим. В ожидании тебя находимся.
Они на крыльце поликовались троекратно, крест-накрест. Зеленов взял Виктора под руку, повел по лестнице вверх. Виктор в смущении едва различал желтые пятна лиц. Ему показалось, что везде полно народа. Зеленов, держа Виктора под руку, ввел в зал. Парадно одетые гости сидели вдоль стен и у стола. Отец и мать Виктора – в переднем углу, под иконами, а рядом с ними – Лиза, вся как белое облако. Никто не поздоровался. Все поднялись молча. Виктора и Лизу поставили рядом, на коврик, лицом к иконам. Лохматый поп с беспорядочной седой бородищей начал облачаться в золотую ризу. Старушка в черном сарафане с белыми рукавами разводила ладанницу. Душистый дым росного ладана заклубился, поднялся к потолку. Поп торжественно взмахнул рукой, перекрестился, возгласил:
– Благословен бог наш всегда и ныне, и присно, и во веки веков…
Служба началась. Виктор стоял внешне покорный и спокойный. А все в нем вихрилось. Поп кланялся в землю, а за ним – точно по команде – кланялись все. Позади себя Виктор слышал шарканье. Лицо у Лизы было строгое и важное. Щеки побледнели. Она ни разу не взглянула на Виктора. Только мельком глянув на нее, Виктор понял всю важность минуты… Наконец поп кончил читать и дал молодым приложиться ко кресту. Василий Севастьянович первый подошел поздравить молодых. Он попытался что-то сказать, но от волнения только всхлипывал. По его бороде катились слезы. Иван Михайлович, целуясь с Виктором и Лизой, тоже дышал шумно. Матери жениха и невесты откровенно плакали. У Лизы на глазах стояли слезы. Виктор стиснул зубы: так невыносимо было это общее волнение. Успокоившись немного и вытирая платком рыжую широкую бороду, Василий Севастьянович сказал хорошим теплым голосом:
– Пятнадцать годов мы готовились к этому дню. А вот пришел он – и все мы удивляемся, как скоро случилось! Будто недуманно-негаданно.
– Верно, сват! – закричал Иван Михайлович. – Уж кому-кому, а мне совсем негаданно. Знал бы ты, как он отбивался! «Ни за что, говорит, никогда, говорит, не женюсь, говорит, на Елизавете Зеленовой!» А потом сразу: «Папа, я хочу жениться». У меня ножом полыснуло по сердцу: «На ком?» – «На Елизавете Зеленовой». Ах ты!..
Гости придвинулись стеной, поздравляли шумно, жали руки жениху и невесте – все толстые, крупные, выросшие на цветогорских жирных купеческих хлебах. И между ними Иван Иваныч Кульев – ростом сажень без вершка, молодой красавец с темной мягкой бородкой, со смеющимися глазами, весь такой огромный, сильный, и рот у него открывался, будто западок.
– Поздравляю! Поздравляю! – пророкотал он октавой, точно прогремел гром за горой.
А Василий Севастьянович, с растопыренными руками, уже носился среди гостей, точно ловил кур, лапая каждого, звал:
– Гости дорогие, в сад пожалуйте! Хоша и нежданно все свалилось, а обмыть такое наше торжество надо.
Виктор и Лиза, держась под руку, пошли впереди гостей в сад. Яблони, все унизанные румяными, полновесными, крепкими яблоками, стояли словно молодые, щедрые купчихи. И между яблонями толпились столы, накрытые сверкающими скатертями, столы, переполненные яркими бутылками, блюдами, тарелками. По усыпанной желтым песком дорожке нареченные прошли к столу, а гости – за ними. Василий Севастьянович и Ольга Петровна усаживали гостей. Виктор наклонился к невесте и сказал вполголоса:
– Моя Дерюшетта!
Лиза улыбнулась. Сам Василий Севастьянович на подносе подал нареченным по бокалу шампанского…
С того дня и повелось: как утро – Виктора уже нет дома. Где? У Зеленовых. Вдвоем уходили на горы, на лодке уезжали за Волгу. И в эти немногие дни оба они расцвели, развернулись: счастье всегда красит и дает силу. Когда они вдвоем проходили по улицам – оба красивые и сильные, – народ останавливался, смотрел им вслед, и по самым суровым лицам бродила улыбка. Виктор сердился, что идет пост и приходилось отложить свадьбу…
Ксения Григорьевна приходила к Зеленовым.
– Свашенька, матушка, где сынок-то мой? У вас, что ли? Уедет скоро в Москву, и не увижу его.
– Ушли, милая свашенька! По горам ходят, обувь бьют. Приданое надо примерять, а ее нет.
– Что же это они? Будто и негоже так до свадьбы. Люди бы не осудили.
– Уж говорила я своей-то. Не слушает. Смеется только.
– Беда с нынешними. Вот как скоро! Ровно вихрем подняло их.
– Истинно – вихрем. Что ж, от судьбы не уйдешь. Пойдем-ка, погляди, какое приданое шьем. Пусть они там по горам ходят…
Да, по горам. Тропинками – чуть отстать – жадно глядеть, как идет она, большая, вся трепещет под тончайшей белой преградой, вдыхать ее аромат, от которого кружится голова и поет сердце. Поцелуи украдкой, торопливые объятия, затуманенные глаза. И вздох – шепотом:
– Мы сумасшедшие. Оставь! Не надо! Подожди!
А вечером отец смеялся над Виктором:
– Ты, брат, сперва с тестем о приданом поговорил бы. Смотри, прогадаешь.
А Виктор, смеясь, отвечал:
– Не прогадаю!
Свадьбу справили через два дня после успения, справили по-старинному. Елизавета Васильевна была в белом платье, в белом шелковом платке, а в руке – голубая лестовка. А Виктор – в черном старообрядческом кафтане-сорокосборке, в высоких сапогах, – этакий мужчина молодой да здоровенный! И могуче пели дьячки в унисон старинным знаменным распевом, голосами задорными, высокими. И шумен был пир свадебный в андроновском и зеленовском домах – все цветогорское купечество было на пиру. Об этом пире весь город говорил потом целые полгода. И в первую ночь, когда свахи и дружка со смехом и старинными прибаутками проводили Виктора в спальню, где, укрывшись одеялом до подбородка, уже лежала на кровати невеста, стыдливо прикрывая глаза, Виктор встал перед постелью на колени, она обвила его голову руками. И, только увидев и ощутив ее всю – прекрасную, большую, он понял, что иногда можно захлебнуться от счастья.
На третий день отец сказал Виктору:
– Поезжай, отслужи панихиду на могиле дедушки. Я послал за священниками.
Молодые поехали в пролетке вдвоем. Виктор правил сам. Когда попы и дьячки запели «Вечную память», Виктор поклонился в землю, прислонился лбом к могиле, и ему разом представился сад, Волга, Змеевы горы, дедушка с белой бородой и – пустыня.
«Дедушка, ты видишь?»
Возвращались тихо, молчаливые. Виктор сказал:
– Ты знаешь, мой дедушка завещал, чтобы я женился на тебе.
Елизавета Васильевна улыбнулась:
– Я знаю об этом.
Дома их встретили новым торжеством. Иван Михайлович поцеловал сноху и подарил ей дорогое жемчужное ожерелье.
– Двадцать годов я хранил вместе с моим отцом это ожерелье, готовились подарить жене моего сынка. Вот теперь дождались. Носи, сношенька, на здоровье!
Через неделю молодые уехали на карамановский хутор Зеленовых.
Сентябрь стоял яркий, теплый. Просторы, покой кругом, паутина, птицы – все было полно жизни, крепкой и неубывной. Обозы с зерном тянулись к зеленовской мельнице. В саду дозревали последние яблоки.
Молодые не разлучались ни на час. С утра они ходили далеко в степь, часами сидели на курганах, порой молчали, переполненные взаимным любованием, порой говорили неудержимо, и не разговоры были – огненные реки. Страстные, утомительные бури, так ошеломившие его в первые дни, уже начали утихать. Все время одни, все время с глазу на глаз, – они уже с некоторым покоем смотрели один на другого. Чего желать? Он теперь знал ее всю, до последней самой сокровенной родинки. Она теперь была для него до конца прочитанной книгой – прочитанной враз, залпом, оставившей один восторг в душе, и можно и нужно читать теперь покойно – страницу за страницей, любуясь и наслаждаясь каждой строчкой. Но уже звал город, нужно было ехать в Москву, в академию, теперь почему-то вдруг потускневшую. Они вернулись в Цветогорье. На семейном совете (теперь целым табором совещались – двое Зеленовых и все Андроновы) решено было: Виктор доучится, кончит академию и уже тогда возьмет дело на себя.
– Надо быть, царем ты будешь, – сказал ему, смеясь, тесть. – Похоже. Потолковать бы вот нам, объединить капиталы. Теперь все объединяются. Сила к силе – не две силы, а три. Ты как думаешь?
Но не хотелось Виктору говорить ни о деньгах, ни о делах: еще стоял туман в голове. И только уже в Москве, в тихой квартире на Лесной улице, уже в начале зимы он немного опомнился и посмотрел на все трезвыми глазами. Да, это правильно: он кончит академию и тогда возьмет дело в руки. Что ж, цель ясна.
Труднее было взяться за науки; сухими и серыми показались теперь они, но взялся, впрягся. Свеча загоралась светом сильным и ровным. Дерюшетта здесь. Утром, до света, вскочив с постели, он видел ее полусонную улыбку, чуть сбившиеся волосы, она обнимала его теплыми, круглыми, голыми до плеч руками, говорила сонно:
– Уже встаешь? А я еще полежу.
Он завтракал один, собирался торопливо, бежал в академию. Утро только-только начиналось. Теперь ему совсем неинтересны были товарищи – их попойки, интрижки, песни… С отвращением он вспоминал Вильгельмину, словно на новую очень высокую ступень он поднялся. Он стал деловит, держался ближе к профессорам, читал много. А вечером, возвращаясь, он ждал радостную улыбку Дерюшетты – жены самой законной. Месяц и два она неизменно встречала его одним и тем же известием:
– Посмотри, что я сегодня купила.
И показывала картину, вазу, кружево. Она создала сразу уют, бодрость и радость… Вечерами – поздно, к полночи – лечь в постель и ждать. Жена подошла к зеркалу, чуть усталой походкой, лениво глянула пристально на свое лицо, наклонившись к самому стеклу, и быстро отодвинулась, выпрямилась. Она подняла руки к прическе – и на момент сверкнуло богатство ее груди, схваченной тонким платьем. И волной упали золотые волосы на плечи, закрыли, одели. Лицо стало проще. Она села перед зеркалом на стул, медленно перебирая тонкими пальцами пряди волос. В золоте волос порой сверкало золото обручального кольца. Все – все струной, – неизведанное вино – ждать, томиться.
А коса уже заплетена, змеей на плечо, с плеча – на спину и ниже. Еще раз жена глянула в зеркало, подняла руки к застежке у ворота. И вот рабынями покорными падают у ног ее и возле на кресло одна за другой одежды, словно опустошенные мехи, в которых нет больше сладчайшего ароматного вина. Стыдливая, смущенная усмешка:
– Что ты так смотришь? Закройся!
Покорно одеялом закрылся, а щелочка есть, и – видение еще прекраснее. Упали последние преграды. Сусанна библейская встала, и… разом тьма. И через миг чьи-то руки тронули одеяло, аромат ударил в лицо. О, будь благословенна жизнь!
И еще вот много раз Виктор удивлялся: иногда его жена говорила о литературе, музыке, живописи и называла имена, о которых он никогда не слыхал. Он чувствовал: жена говорила умно, и ему немножко было совестно признаться:
– Я их не знаю.
Она смотрела на него снисходительно:
– Узнаешь.
«Узнаю. Когда узнаю?»
Ему казалось: времени у него мало, а работы над собой и вообще много, – скорей надо, скорей.
В академии в этот год шли глухие брожения. Студенты собирались тайно, были возбуждены, но держались молчаливо, как заговорщики. Виктор, как и прежде, ни с кем из них не сходился, держался далеко и от их сходок, и от разговоров с ними. Иногда кто-нибудь из них – лохматый, в красной рубахе – совал ему в руки подписной лист, говорил почти приказывающе:
– А ну-ка, коллега, черкните что-нибудь на самые настоятельные нужды.
И Виктор полуснисходительно писал:
«NN – три рубля».
И эта сумма – три рубля – была оглушающей, потому что кругом были только студенческие гривенники и пятиалтынные. А куда шли эти сборы, Виктору было совсем безразлично, как и вся студенческая жизнь с ее сходками и тайнами, он думал – такими же маленькими и дешевыми, как эти гривенники и эта красная рубаха и длинные волосы.
Бывали дни: дома он заставал письмо в широком белом конверте, надписанном размашистым почерком. Это Лихов вызывал к себе. Он был прост – Лихов (дома он носил фланелевую рубаху с отложным воротником), настоятельно расспрашивал о всех мелочах андроновского хозяйства, нервно крутил пальцами бородку, нервно посмеивался, если ему были приятны Викторовы вести, или хмурился и отрицательно качал головой, если ему не нравились вести.
– Ай-ай-ай! Какое хищничество! – укоризненно восклицал он. – Вот варварская страна!
И, спохватившись, говорил, будто оправдывал:
– Впрочем, иных путей и нет. Что хорошо в теории, на практике не всегда осуществимо. Ваш отец поднимает целину, первым входит в пустыню. По-настоящему ставить хозяйство будете вы. Он завоеватель-хищник. Вы уже и завоеватель, и культурный строитель. Для меня вы – интересный хозяин. Я думаю, вы будете большим работником для всего края. Вам следует осознать свою роль. В Америку бы вам съездить, там посмотреть и поучиться.
С отуманенной головой возвращался в такие вечера Виктор домой от Лихова. И ему казалось, что он в самом деле необыкновенный человек – завоеватель, герой.
Этот год пролетел незаметно. Весной тотчас после экзаменов Андроновы уехали домой.
Раз перед вечером – с неделю уже прошло по приезде и уже сгладилась острота встречи – Виктор с отцом и тестем долго сидели на балконе, беседовали. В двое рук – отец и тесть – расспрашивали Виктора о Лихове, об учебе. Оба здоровенные, пышущие энергией, они наседали взапуски, и Виктор невольно поддавался их жадным расспросам, сам заговорил, вкладывая в слова тайное, что накопилось у него. Он говорил о мировом хлебном рынке, о конкуренции с Америкой, о возможностях поднять на ноги весь край… Тесть рассмеялся:
– Ну, ты, брат, почище американца у нас.
И похлопал широкой ладонью Виктора по плечу – весь такой круглый, подвижной Василий Севастьянович Зеленов, – и любовно посмотрел на его голову, на плечи, в глаза.
– Эх-хе-хе, продвинулась жизня, пошла, не стоит середь двора, а на улицу да на площади прет. Идут люди, которым все надо захватить, чтобы теплее было да сытнее.
– Не только мне. Я буду сыт и обогрет, и другим тепло и сытно будет.
– Правильно, это еще Евстигней Осипович говаривал покойный: «Мы, купцы, первые строители русской земли». Из пустыни мы делаем богатую страну. Твой дед с отцом, мой отец – все там работали. Кто дорог-то настроил? Мы. Хутора-то чьи? Наши. Так-то, зятек любезный! Сперва друг к другу с ножами подступали, а теперь, гляди, вся сила в одно русло сливается. Не дрейфь, малый!
– Ну, будет вам возноситься! Глядите, бог рога не сбил бы, – засмеялся Иван Михайлович.
– А что, сват, бога-то мы не обижаем…
Трое они сидели на балконе, а внизу, по скату от балкона – сад, дальше – Волга необъятная. В саду Ксения Григорьевна ходила с Елизаветой Васильевной. Одна толстая, будто кубышка. Другая – в белом платье, высокая и гибкая. Они ходили медленно, и не слыхать было, о чем они говорили. По золотым дорожкам ходили, будто плавали. Волга была вся синяя, и лес за Волгой уже потемнел в надвигающемся вечере. Далеко в лугах – в Маяньге – виднелась белая церковь. Василий Севастьянович замолчал, долго задумчиво глядел на дочь, потом наклонился к Виктору, оглянулся воровски: не слышит ли кто? – и обжигающим шепотом зашептал:
– Ты вот что, зятек, мечты мечтами, а дело делом, – прошу тебя: не плошай, готовь нам смену поскорее. А то порасспросил я намедни Лизу – театры там у вас, музыки, – баба за каждой тряпкой пестрой бежать готова. А ты в корень лупи, чтоб нам смена скорее. Мне внука надо. Это без разговоров. Не отвиливай, брат!
Виктор заполыхал полымем, даже шея загорелась. Иван Михайлович искоса насмешливо посмотрел на сына:
– Что? Съел?
Виктор насупился, не зная, куда глаза девать.
– Музыка-то музыкой, а дело делом, – сказал серьезно Иван Михайлович. – Ну, не стыдись, дело житейское.
Лето и вся почти зима прошли точно в тумане – в работе. Некогда было остановиться и задуматься. Отец с Василием Севастьяновичем стакнулись, купили участок казенной земли в пятнадцать тысяч десятин: это был первый шаг объединенного капитала.
«А еще сообщаю тебе, сынок, – писал Иван Михайлович уже в Москву, – порешили мы строить хутор на самой речке Деркули. Земля там пустующая, и мы с твоим тестем тот хутор назвать хотим Новыми Землями. Похоже, толк будет».
Елизавета Васильевна засмеялась, прочитав письмо.
– Послушай, мы, кажется, скоро будем первыми богачами в Цветогорье.
Виктор улыбнулся, сказал:
– Скорее бы развязаться с Москвой – и туда бы!
А жена вдруг задумалась:
– Ну хорошо. Богаты. А дальше что?
Виктор удивился:
– То есть как дальше?
– Что с этими богатствами делать? Что нам делать с нашей жизнью?
– Вот тебе раз! Это странно!
– Почему странно? Прежде я много думала – зачем я живу? Думала и не могла решить. Ждала. Вот придет ко мне муж, придет любовь – тогда он скажет, и все будет ясно.
– Что же теперь?
– Вот ты смеешься, радуешься богатству, хочешь скорее бросить Москву, ехать туда дело делать. А я не знаю, я боюсь чего-то.
– Чего?
– Как будем жить?
– Да, конечно, цель должна быть ясна. Для меня она ясна. Я хочу строить. И буду строить. Знаешь, когда я был маленький, я вообразил себя Жильяном из «Тружеников моря» – с такой твердой волей, с большой настойчивостью. И годы целые воображал, готовился сражаться с каким-то страшным врагом, хотя и сам хорошенько не знал, с каким. Отец мне говорил: враг – это заволжская пустыня. А я верил и не верил. Приехал сюда. Лихов говорит: «Россия спит. Вы должны разбудить ее. Вы строители. Перед вами самые широкие благородные задачи». И – молнией передо мной: спит Россия, я ее разбужу. Ты меня понимаешь?
– Я не знаю… Я не знаю, как ты можешь разбудить. Строить хутора, пахать землю – разве это разбудить? Вот если бы ты был писатель, как Пушкин или Белинский, например. Вот у них и жизнь интересная, и на самом деле… будили.
– Ну, не всем быть Пушкиными! Пушкин сам по себе, я сам по себе. Каждый в России может работать: будить, жить красивой жизнью, бороться. Только бы воля твердая была.
– Но Пушкин… и хутора.
– А чем же мои хутора хуже пушкинской поэмы?
У ней широко открылись глаза.
– Разве можно сравнить?
– Почему же нельзя? Разве твой отец не творил дело побольше, пожалуй, поэм пушкинских? Пустыню он превращал в благоустроенные поля и сады. Это разве не творчество? Творчество настоящее, прямо как в священном писании: земля была безвидна и бесплодна. Все наше Заволжье безвидно и бесплодно. Пришли наши отцы…
– И стали разорять киргизов и башкир.
– Ну, это, положим, не совсем так. Киргизы и башкиры – дикари. Они должны были сменить образ жизни. Из земли надо извлекать максимум пользы. А они что делали? На тысяче десятин они пасли тысячу овец. Впрочем, мы не обижали никого. Русское правительство отняло у башкир землю или купило за бесценок, давало русским мужикам и русским помещикам.
– И нашим отцам.
– Мой дед и отец и твой отец покупали на чистые деньги.
– Да, по гривеннику за десятину.
– Что ж из этого? Эти десятины были брошены. Кроме типчака, на них ничего не росло. Вся земля впусте лежала. А мы теперь ей дело даем. Мы хлеб на ней делаем, и хлеб не только сами едим, а кормим половину России, и Европу кормим…
– Может быть, ты и прав, а вот я… ждала чего-то большего.
– Чего же большего?
– Не знаю, а чего-то ждала.
Виктор вспыхнул, сказал раздраженно:
– Да, конечно, если бы я был доктором, ходил по больным и получал за это полтинники и рублевки, ты была бы довольна.
– Что ты?
– Или инженером – за полтораста целковых…
– Перестань!
Она посмотрела на него пристально, темными, вдруг глубоко запавшими глазами, повторила:
– Перестань!
– Разве ты не понимаешь, какая путина перед нами? Мы пустыню сделаем цветущим садом. Строить, творить – разве это не дело? Не знаю, как ты, а я… Кажется, я знаю свои пути. В чем цель жизни? По-моему, в творчестве, в борьбе с хаосом. Вот этой дорогой я и пойду.
– А я?
– А ты…
Виктор будто на стену наткнулся, не зная, куда метнуться.
– А ты… мой оруженосец. Мы – двое.
Она опустила голову, обняла руками колено, большая, в синем – в своем любимом – платье.
– Знаешь, я тебе верю. А чего-то хочется. Я думала, жизнь у нас будет необыкновенная.
– Да, у нас жизнь будет необыкновенной.
– Да, да, я верю. Ты прав. Так что-то я в последнее время нервничаю.
– Но что с тобой?
– Знаешь… У меня, кажется, будет ребенок…
В июне в андроновском доме было торжество: крестины. Опять полон дом был гостей, опять был молебен с лохматыми попами, опять в большой зале столы стояли покоем – и за столами шумело все цветогорское именитое купечество. Пили за молодых родителей, пили за стариков – Андроновых и Зеленовых, пили за новорожденного внука Ваню.
Мучник Иван Федорович Волков – балагур и балясник – закричал на всю залу:
– Ну-ну-ну, одному деду есть теперь внучек, есть смена. Только которому деду? Ивану или Василью?
– Ивану, это как пить дать, – засмеялся Иван Михайлович.
Но вмешался Василий Севастьянович:
– А похоже, Василью. Гляди, весь в наш род идет, в зеленовский. Ты нос-то, нос прими во внимание. Нос у него – курнофлястый, как у нас.
Василий Севастьянович говорил серьезно и убедительно.
– Нет, сват, ты не спорь. Внук мой. Я этого внука сколько годов ждал.
– А я не ждал? Га, чудак ты, Иван Михайлович! Будто ты один ждал.
– Да будет вам, сватья, спорить-то, – пропела пьяно сама Зелениха, – жребий лучше метните.
– Не дозволительно метать жребий о живом человеке, а паче о младенце, – забасил поп Кирилла, уже достаточно пьяный, со свеклеющим лицом, – не дозволительно. Но, братие и сестры, будем молить и будем просить молодого мужа, а также молодую жену молить будем: «Не прекращайте сего великого дела, не останавливайтесь на половине пути».
– Верно-о! Го-го-го!
И рев, и хохот, и веселые, прозрачные, солоноватые шутки прервали попову речь. Уже пьяненькие мужчины стеной поднялись вокруг стола с бокалами в руках, а за ними поднимались, смеясь смущенно, женщины, тоже с бокалами.
– Виктор Иванович и Елизавета Васильевна! Просим продолжить! Ур-ра-а!
Попы запели:
– Многая лета! Многая лета!
И весь сонм подхватил, заорал, заревел:
– Многая лета! Ура!
И лезли чокаться со смущенной Елизаветой Васильевной, говорили грубоватые шутки:
– Дорожка теперь проторена – только катайся.
– Почин дороже денег.
– Не забудь, молодая, до двенадцати еще далеко.
– Старайся, Лиза, на пользу отечества! Баба только этим делом и сможет послужить Расее!
Старики и женщины целовали ее в губы, а кто помоложе – влажными губами присасывались к ее руке. Кто-то облил ей платье вином. Поп Кирилла бубнил над ее ухом:
– Ты смоковница, давшая плод. Господь благословит тебя, а мы за твое здоровье хорошенько выпьем.
И, отойдя, уже качаясь, запел, помахивая левой рукой, а в правой высоко держа бокал:
– Многая лета! Многая лета!
И притопнул, как будто собирался пуститься в пляс, и чуть расплескал вино. Гости опять запели, заорали. У дальнего стола оглушительно кричали «ура»: там поймали Виктора, пили за его здоровье.
– Да не погибнет род андроновский! Ур-ра-а!
А через день после пира Виктор уже скакал верхом по заволжской дороге – на Красную Балку. А еще через неделю уехал в Москву, где надо было сдавать летние зачеты.
Лето целое он жил в пустой квартире, работал все дни напролет, не давая воли ни страсти, ни скуке. Он стал серьезнее, словно мысль, что теперь он отец, подстегивала его, состарила. В августе Елизавета Васильевна приехала в Москву с ребенком, нянькой и матерью. И дом ожил, наполнился бодрящим шумом. Тихим светом теперь светились ласки, совсем неутомительные. Виктор видел, что жена его переживает пору безбурного счастья, по-настоящему крепкого, и сам был спокоен и счастлив и работал бодро и упорно. Чаще он теперь думал о своей будущей жизни самостоятельной, о России, о богатстве и бедности народной, и мысли были у него какие-то новые – крепкие и трезвые, какие-то мускулистые, не то что прежде – все розовый туман и расплывчатость.
Однажды вечером – уже зимой это было – Елизавета Васильевна пришла к нему в кабинет. Ему не хотелось отрываться от книги, но он встретил ее обычной улыбкой. Елизавета Васильевна цвела теперь, пышнела, была вся уютная, и тепло было около нее хорошим человеческим теплом. У нее были мягкие движения, чуть ленивые.
– Я тебе не помешала? Ты что делал?
Они поговорили о книге, которую он читал. Она спросила:
– Скажи, почему купца так осмеивают? Читала я сейчас вот и, знаешь, удивилась как-то. Умнейшие люди ведь пишут.
Виктор подумал.
– Я думаю, над нами смеются, не понимая нас. Конечно, были такие – и грабители, и самодуры, и дураки. И есть еще. Но уже отошли и отходят. Над этим я и сам много думал. Купец стоит между двух вражьих сил: бедняком, который завидует, и аристократом, который купца боится.
– Ну, а писатель, интеллигенты вообще?
– Ну, ты опять о том же? – Он чуть-чуть покривился. – «Писатели, интеллигенты…» Что ж, это – люди мечты. Или, если хочешь, – собаки, лающие на ветер. Дьявол их знает. Вот не сообразили, что купец – представитель народа: в третьем, четвертом восходящем поколении это обязательно мужик. А только народ строит жизнь и государство, а не интеллигенты и не аристократы.