355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Яковлев » Человек и пустыня » Текст книги (страница 15)
Человек и пустыня
  • Текст добавлен: 14 августа 2017, 11:30

Текст книги "Человек и пустыня"


Автор книги: Александр Яковлев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 41 страниц)

КНИГА ВТОРАЯ
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯI. Беспокойный человек

Сентябрь, сентябрь! Звонкий, точно серебряная монета, упавшая на каменный пол. Он звенел криками перелетных птиц, звенел золотыми и пурпурными красками сада, звенел этой далью, такой прозрачной, что церковь на Яланских хуторах за Волгой – сорок верст отсюда – была видна, точно звездочка в синем море заволжских степей.

Виктор Иванович долго стоял на балконе. Эти бесконечные просторы всегда его успокаивали. Сад внизу весь пестрел яркими красками. Яблони стояли красные, березы и тополя золотели. За садом Волга – ее синева по-осеннему бледнела.

– Ты здесь, Витя? Я тебя по всему дому ищу. Ну-ка, вот познакомься, это наш вятский доверенный – Андрей Митрич.

Отец в своем неизменном староверском кафтане-сорокосборке казался еще крупнее и толще перед этим вьюнистым молодцом, хоть и был одет молодец в такой же староверский кафтан.

– Люби и жалуй. Самый усердный наш помощник, – бубнил отец, и борода у него ходила волнами от спрятанных улыбок. – Наш по-настоящему. Мы его зовем Токо-токо.

Молодец поклонился и заговорил быстрым вятским говорком:

– Достаточно наслышаны о вас, Виктор Иванович! Как же! Хорошая слава далеко прошла. Куда ни пойдешь, везде говорят, по всему нашему миру: «У Ивана Михайловича Андронова сын что министр!»

И еще поклонился головой и плечами – средним староверским поклоном.

Виктор Иванович всегда относился недоверчиво ко всем отцовским ставленникам и теперь смотрел на гостя испытующе. Рыжеватый, кудрявый, как барашек к концу лета, с блестящими карими глазами.

– Садитесь, пожалуйста! Прошу!

Токо-токо опять поклонился: «Благодарю вас», но не сел, выжидая, когда сядут хозяева.

– Да ты садись, садись, Андрей Митрич! У нас просто. Чего там? – приказал Иван Михайлович и размашисто сел в плетеное широченное кресло.

Сел и Виктор Иванович, и только тогда, совсем почтительно, на краешек стула, сел Токо-токо.

– Витя, ты послушай, у Макария-то что было! Хе-хе-хе! Волосы дыбом!

Иван Михайлович понизил голос, подмигнул:

– Панихиду служили наши купцы об убиенном Стефане.

– О каком Стефане?

– О Стефане Балмашеве – о нашем, саратовском, который прикончил министра Сипягина. Уму помраченье!

Виктор Иванович откачнулся на спинку кресла, поднял левую руку, будто хотел защититься.

– Не может быть!

– Совершенно справедливо, – поклонился Токо-токо.

– Да как же так?

– Да уж так. Сколько купечества нашего было – не сочтешь. Миллионщиков человека три было. Прошла по всем рядам весть: «Собраться в моленной у старого Никиты». Само собой, втихомолку передавали, с глазу на глаз, верный человек верному. Собрались и отслужили. И вот заметьте, Виктор Иванович, в этом годе и пьянствовали меньше. Ей-ей! Будто серьезней народ стал.

– Балмашев вовсе не ради нас, староверов, шел. Мы ему что?

– Вполне верно, Виктор Иванович! Каждое ваше слово на месте, Сознаю: не ради нас. Но, как это говорится, они дерутся, а нам прибыль. Вот ведь где зарубка! – Токо-токо хитро усмехнулся. – Польза уже есть: в этом годе даже никого из наших не тронули. Начальству стало некогда за нами следить.

– А все-таки рано, пожалуй, радуются! – вздохнул Иван Михайлович. – Новый-то министр злее убитого.

– Правильно, Иван Михайлович! – опять с величайшей готовностью согласился Токо-токо. – Все знают: новый злее убитого. Ну и пусть! Он злее, а нам лучше. Поглядите, что студенты делают! У нас в Саратове, в Казани, в Москве – везде тюрьмы полны студентами. Это как? Пошла схватка не на жизнь, а на смерть. Что это, в самом деле? Мы – люди старой веры, мы – первая сила в государстве, а нас под ноготь да под ноготь! Ни тебе молиться, ни тебе правов настоящих! Почему такое! Нешто мы враги своей родине? Обида кругом. Намедни у Башкирова сын: «Хочу офицером быть». А выяснилось: не принимают людей старой веры офицерами: царь запретил. Всем можно: лютеранцам, католикам, татарам. А нам, исконно русским, нельзя. Конечно, нам плевать на господ офицеров, а все же обидно!

Он сдержанно поводил руками, потряхивая головой, весь был как огромная пружина: вот-вот развернется, ударит. Глаза у него потемнели, брови сошлись. Это уже был упрямый фанатик, готовый на все.

– Этот министр не даст леформы – и его убьют! Помяните мое слово! – как-то упрямо, с судорогой проговорил Токо-токо. – Царь у нас… Везде говорят: неблагополучно с царем.

Он постучал себя по лбу.

– Что? Ай какие вести? – шепотом спросил Иван Михайлович и весь подался к Токо-токо.

– Вестей особых нет. А все в один голос: царь вроде как дурачок. Ничего не понимает. И вот… – Токо-токо поднял левую руку, заговорил торжественно: – Седьмой фиал изливается на Россию. Похоже, конец скоро придет неметчине на святой Руси. С Петра мучаемся – все немцы и немцы в царях ходят… И ни капельки не понимают нашей жизни.

Эти слова – неслыханно дерзкие – были пьяняще новы для Виктора Ивановича. Он во все глаза глядел на Токо.

– Что ж, по-вашему, надо делать? – стремительно спросил Виктор Иванович.

– Что? А вот поглядим.

– Нет, вы скажите прямо…

Токо-токо глянул исподлобья. Показалось: ответ будет сейчас, ответ страшный. Но шумно дернулась дверь – даже стекла звякнули, – и на балкон выплыл Василий Севастьянович – красный, вспотевший, без картуза. Платком, похожим на скатерть, он вытирал лоб и шею. Токо-токо почтительно поднялся.

– Ага, вот вы где! Беседуете? – Он смешливо взглянул на Токо-токо. – Ты рассказал Виктору про панихиду? А, Витя? Дела-то какие! Миллионщики молятся не за убиенного, а за убийцу. Это как?

– Переметузились все карты, – сказал Иван Михайлович, – ну, пока суд да дело, раз сват прибыл, пойдемте-ка обедать! Соловья баснями не кормят. Пойдем и ты, Токо, с нами!

Но Токо уже опять был почтительным приказчиком: стоял навытяжку, кланялся.

– Покорнейше благодарю! Не смею обеспокоить!

Виктор Иванович молча взял его под руку, повел в комнаты.

Стол уже был накрыт. Елизавета Васильевна – в белом домашнем платье – и Ксения Григорьевна – с пестрой шалью на плечах – дожидались.

Елизавета Васильевна подала Токо-токо руку. Ксения Григорьевна лишь издали кивнула головой.

– Что ж, приступим! – пробасил Иван Михайлович.

Все повернулись к иконе, лица у всех сразу стали строгие, все закланялись, крестясь, зашептали. Горничная Наташа вошла с тарелками в руках и остановилась у двери, дожидаясь, когда кончат молиться. Поклонившись особенно низко, Иван Михайлович шумно вздохнул, поправил волосы, и все повернулись к столу, заговорили шумно.

– А ну, господи, благослови! – воскликнул Василий Севастьянович и протянул руку к графинчику с водкой. Выражение у него было жадное, сладострастное. Слегка дрожащей рукой он налил всем, кроме женщин. Токо-токо что-то замычал, когда Василий Севастьянович поднял графинчик над его рюмкой – дескать, не надо бы грешить, но Василий Севастьянович сказал строго: – Перед обедом одну выпить бог велел. И к тому же, видишь? Малосольные огурцы и соленые боровики. Не выпил бы, да под них выпьешь. А ты, сваха, все отказываешься? Для здоровья оно бы ничего. Люди свои. Ну, будьте уверены!

Он выпил, крякнул, поспешно стал закусывать.

– Ну, что же нам делать надо? – спросил Виктор Иванович у Токо.

Токо-токо, по какому-то ему известному такту, заговорил мягко, без возбуждения, будто присутствие женщин заставило его перемениться, – заговорил о царе. Главное, корень у нас неблагонадежен. Отсюда и вся беда, от корня. Он вынул из кармана картинку, – это было приложение ко «Всеобщему календарю»: царь был снят с семейством, – показал картинку сперва Виктору Ивановичу, потом Василию Севастьяновичу. От него по рукам картинка пошла вокруг стола.

– Поглядите на срам сей: у царя-то в руке папироса!

Недоверчиво, ужасаясь, все по очереди смотрели на картинку. Да, у царя в руке была папироса. Это всех ошеломило, все перестали есть.

– Вот видите, до чего царь дошел! – торжествующе сказал Токо-токо. – Уж если курить, так кури втихомолку. А он нет: «Гляди, весь мир, на мои грехи!»

– Ведь вроде бог земной. Мы-то, дураки, почитали его наравне со святым! – приглушенным голосом прогудел Василий Севастьянович.

– Не социалисты ли подстроили? – поморщилась Ксения Григорьевна. – Правильная ли картинка-то? Ведь это что? Срам на нашу голову!

– Картинка верная, – подтвердил Виктор Иванович, – я уж раньше ее видел, да как-то не обращал внимания на папиросу.

Токо-токо сидел молча. Довольная усмешка дрожала на его губах, и во всей его фигуре было теперь новое – независимое и властное: будто он стал выше своих хозяев.

– Похоже, один только и был царь, достойный уважения – Александр Освободитель, – пробубнил горестно Василий Севастьянович. – Никак до сей поры не пойму, за что его убили.

– Ну, папа, еще были хорошие цари, – вмешалась Елизавета Васильевна. – Петр Великий, например…

Токо-токо дернулся, точно его кольнуло в живот. Стул под ним скрипнул. Все поглядели на него. Глаза у Токо-токо заблестели пуще. Он заговорил строго, как учитель.

– Вот именно Петр Великий и был самый страшный царь. На нас, людей исконной веры, он воздвиг огненное гонение. Он стриг бороды, он нагнал на нас неметчину, он развел табашников, измывался над религией, мучил весь народ мукой мученической. Доводилось ли вам слышать, как он о великом посту со своими пьяными приспешниками ездил по домам бояр! Вместо евангелия возили поставец с водкой, а крест был сделан… простите, Христа ради, и сказать не могу, из чего был сделан крест… А называл всю эту свору всешутейшим собором… Подумать страшно! Как земля под ним не провалилась?

Когда после обеда, затянувшегося дольше, чем обычно, Токо-токо ушел, все заговорили горячо:

– Ну-ну, вот это парень!

– Видать, стоит за древлее благочестие. А тебе, Витя, он будто не понравился.

– Нет, наоборот. Я только удивлен: и хлебом торгует, и вот агитацию ведет. И очень ловко. Кто он такой?

– Кто? Приказчик наш.

– Я не о том. Вообще-то кто он? Женат? Холост?

– Холостой. Хорошие люди за него дочерей отдают, а он не женится. Он ведь чудной. Надо быть, он по обету.

– По обету?

– Да. Есть у нас люди – вроде монахи, а живут в миру. Живут приказчиками, торгуют, а сами божье дело делают.

– Здесь-то, положим, не божье дело. Здесь политика.

– А если божье дело в политику упирается?

Вечером, оставшись один, Виктор Иванович долго ходил по кабинету из угла в угол, думая об этом странном агитаторе.

Уже давно он замечал: каждую осень по всему староверскому миру начиналось оживление. На Нижегородской ярмарке – у Макария – собиралось самое сильное русское купечество – староверы, и, торгуя, наживаясь, они неизменно возвращались все к одному, к одному: к необходимости хлопотать о послаблении в церковных делах для староверов. Эти упрямые думы – об одном – объединяли всех: и волжан, и сибиряков, и москвичей, и уральцев. Алтари на Рогожском кладбище все еще были запечатаны, и разговоры всякий раз возвращались к ним. В этом была обида: исконным русским людям в России не дают молиться, как требовало древлее русское благочестие. В Нижний на ярмарку, вместе с купцами, приезжало множество начетчиков и уставщиков – людей почтенных и уважаемых в староверском миру. Они будто между делом указывали на преследование («Там закрыли моленную, здесь разорили скит»), возбуждали, сеяли недовольство. Старики все говорили про старую дорожку: надо отправить своих людей в столицу, хлопотать. Авось… Но молодые уже говорили сердито:

– Хлопотали. Хлопоты не помогут.

«Может быть, в самом деле виновата неметчина? Мы – коренные русские, а нас под ноготь!»

Эта встреча разбудила у Виктора Ивановича новые чувства, новые мысли. Они были и раньше – чувства и мысли, но без формы, без определенности, и некогда было останавливаться на них, осознать. Теперь они властно захватили. Он думал о словах Токо-токо, о том, что сам видел в Европе и Америке, о прочитанных книгах, и странно: почти все – и виденное, и прочитанное – осветилось теперь новым светом.

Ксения Григорьевна все следующее утро спорила с невесткой:

– Не верю я. Не верю я этому вятскому дьяволу. Пришел – и намутил, и намутил. Вчера до вторых петухов лежала и не могла спать. И молитва на ум не идет. Как это – царь… курит? Видано ли это дело? Должно, социалисты сочинили такую картинку, чтоб народ смущать.

Елизавета Васильевна усмехнулась:

– Ну, мамаша, я же могу принести вам из книжного магазина такую картинку. Я видела, там продают.

– Продают? Пожалуйста, купи! Господи, помилуй… Ты знаешь, Лизанька, мочи моей нет. Думы, как блохи, одолели. Может, у царя карандаш в руке-то…

Она заторопила невестку. Та съездила в книжный магазин. На картинке было совершенно отчетливо: у царя в руке папироса.

– А-а-а! – протянула с ядовитым ужасом Ксения Григорьевна. – А я-то, грешница, за него молилась!.. Ах, батюшки мои! – Она закудахтала сокрушенно и все качала головой. – Ах, родимые мои!

Ночью, в спальне, перед сном, Елизавета Васильевна рассказала мужу о разговорах с Ксенией Григорьевной. Виктор Иванович рассмеялся.

– Этот Токо всех смутил.

– А ты знаешь? Я тоже думаю о его словах. Будто гвоздик он мне вбил в сердце, – призналась Елизавета Васильевна.

– Вот они какие бывают, агитаторы. Я уже начинаю злорадствовать над неудачами правительства. В Уфе убили губернатора – я радуюсь. Сам не узнаю себя.

– Насолили эти правители всем. Но… только ты уж, пожалуйста, не ставь себя рядом с Токо-токо! Не хватало, чтобы ты еще занялся агитацией.

Они рассмеялись.

– Кстати, ты слыхала? В тюрьму привели из Саратова пять бунтовщиков. Их видят – они работают в тюремном саду. Одеты великолепно, в свое.

– Как странно: одеты великолепно, а бунтуют.

– Ничего странного. Я и то… как подумаю о том, что с нами проделывают…

Он замолчал: не нашел нужных слов. Елизавета Васильевна поднялась на локте, повернулась к нему, посмотрела с удивлением.

– Что ты?

Виктор Иванович ответил, раздумывая:

– Знаешь, мне тоже… что-то хочется делать, говорить, кричать, спорить. У меня обида, которую хочется снять.

– Как снять? Отомстить?

– Не то что отомстить, а устранить. На днях я говорил с твоей Серафимой. Острая девица. Так все будто на ладонь и выложила: конституцию требует.

– Жениха ей надо, а не конституцию.

– Женихи есть, а она требует конституцию.

Они говорили долго, в темноте. Крик петухов донесся – они еще не спали, гадали, чем все кончится. И обоим было тревожно, и… еще какое-то чувство волновало их… вроде бы радость.

Токо-токо прожил в Цветогорье два дня – пароходом ему надо было торопиться в Симбирск захватить первый осенний привоз хлеба. В последний вечер его опять позвали из конторы в дом пить чай. Он пришел – все тот же почтительный, с поклонами, с круглыми, мягкими словами.

В него всматривались все. Глаза у Ксении Григорьевны округлели, будто проснулись. Она с прямотой стареющей женщины, которой все дозволено, спросила:

– А ты, дружок, не боишься, что тебя в тюрьму посадят?

Токо ответил почтительно, спокойно и мягко:

– Не боюсь, Ксения Григорьевна, ибо готов пострадать за веру и родной народ. Что тюрьма, ежели вся жизнь наша – тюрьма?

– Это как сказать! – задребезжал Василий Севастьянович. – Вот мы всю жизнь прожили – для нас тюрьма была тюрьмой, а свобода свободой. А вот вы, молодые, уж перестаете отличать тюрьму от свободы.

– Свободы нет, Василий Севастьянович! Свободы в России нет ни для кого, а для нас в особенности. Был я на Урале, на Каме был, Ветлуге, в «верхах», – везде прижим и прижим. Нам, людям исконно русским, прижим чинят несказанный. У нас все: умы, капиталы, а воли у нас меньше, чем у татарина. Глядите: наши люди строят города целые… Иваново-Вознесенск, возьмем, Шую, Орехово-Зуево – все нашими староверами обстроено. А наши же священники и епископы по двадцать пять лет в монастырских тюрьмах в Суздале да в Соловках мучаются. Это как?

– Ну да, да, это верно ты говоришь! А все-таки свободу надо понимать. Мы, старики, понимали. Верно, что ли, Иван Михайлович?

– Не знаю, сват! Знамо, капитал мы могли наживать свободно. А вот насчет совести… тут наша свобода на откупе была. Ежели помолиться, надо полицейскому дать взятку.

Токо-токо почтительно наклонил голову.

– Разрешите доложиться… Наше старое купечество еще помнит крепостное право, и куцая свобода ему казалась раем. А вот уже новое купечество, оно уже недовольно. Вот, к примеру, Виктор Иванович… Образование, богатство, ум, весь мир, можно сказать, объехали, а ежели полицеймейстер захочет – ни с того ни с сего может в тюрьму посадить как старовера. С ними разговор короткий. Крест-то на вашей церкви, что у водокачки, по-прежнему спилен. Скиты-то на Иргизе разрушены. Это как?

Он говорил торжествующе и властно.

После чая Виктор Иванович, все время молчавший, позвал Токо к себе в кабинет. И едва за ними затворилась дверь, он, не садясь, стремительно спросил:

– Андрей Дмитрич, вы мне скажите: что же делать нам?

В словах, в лице, в жестах у него было горячее нетерпение.

– То есть вы насчет чего же?

– Ну вот… как все изменить? Чтобы не было такого безобразия.

– Надо бороться, кто как может. Господа студенты вот прямо бунтуют. Есть писатели, которые пишут против правительства…

– Да, но я не студент и не писатель.

– Вы, Виктор Иванович, вы могли бы капиталом в этом деле участвовать. Кто борется, того и поддержать.

Он поглядел в глаза Виктору Ивановичу. И Виктор Иванович смутился.

– Капиталом?

Ему рисовалось нечто прекрасное, большое, борьба, а тут деньги!

– По силе возможности говорите о свободе, где можно. Это будет иметь тоже свое дело. А еще как вы могли бы?

– Капитал? Если понадобится… Вы напишите мне, кому и сколько надо дать.

– Сейчас нужды в деньгах нет. Ежели будет нужда, не откажите.

– Хорошо, хорошо, всегда располагайте.

Почему-то Виктору Ивановичу вдруг стал тягостен разговор. Он торопливо оборвал его, пожал руку Токо, повел его назад в залу. Токо стал прощаться со всеми.

– Пиши нам больше! – наказал ему Иван Михайлович. – И про политику пиши. Не напрямки только, а так – вроде как про горох. «С горохом тихо», «с горохом устойчиво». Мы уже будем знать, про какой горох идет говор.

Токо ушел. Виктор Иванович сам проводил его до дверей. И когда вернулся в залу, Василий Севастьянович сердито поглядел на Ивана Михайловича.

– Не надо нам политика в дело пускать. Разве так можно?

– Будет, будет тебе, сват! Дело сделано. Доверенность дана. А теперь кто без политики? Твоя приемная дочь гляди-ка что говорит! Намедни я послушал – прямо волосы дыбом. Девчонка ведь, а гляди, о больших делах думает…

Василий Севастьянович поморщился, махнул рукой.

– Э, что там! Ну, старуха, пора ко дворам. Послушали умных людей – и будя.

– А ты, никак, обиделся? Будет тебе, сват!

Вбежали внучата – Ваня, Вася, Соня – прощаться. Сразу стало шумно. Василий Севастьянович схватил своего любимца, Васю, на руки, поднял кверху.

– А ты, Васюк, будешь у меня политиком?

– Буду! – запел Вася. – Буду!

Урожай в Поволжье в этом году был пестрый: местами вовсе плохо, местами изобилие. И надо было нащупать эти изобильные места, скупить хлеб. Иван Михайлович и Василий Севастьянович совещались от утра до вечера, кого куда послать, куда перевести деньги. Виктор Иванович помогал. На стене повесили карту – красными кругами отмечали уездные города и крупные села, где был урожай. Синим карандашом на кругах ставили крест, – значит, здесь есть агент «Торгового дома Андроновы и Зеленов», скупает.

А из Петербурга и Москвы уже шли заказы:

«Просим сто тысяч пшеницы хорошей натуры. Телеграфируйте цену».

Заказы подстегивали. Агенты заметались по всему Поволжью, «Торговый дом» пустил три четверти капиталов на скупку. Первый привоз был взят хорошо. И Симбирская губерния не отстала, хотя и боялся Василий Севастьянович, что Токо-токо, занятый политикой, упустит нужный момент.

А на всех хуторах – зеленовских и андроновских – шла молотьба. Молотили где как – всеми урядами. Там говорливо стучали молотилки и веялки, здесь вереницы лошадей бегали по кругу, а там ленивые волы таскали выграненные молотильные камни. Высокие хуторские амбары всклень наливались тучным хлебом, точно кадки в дождь водой. Бунты полнокровных мешков, переполненных пшеницей, складывались под сараями и на мостах – уже не хватало места в амбарах.

Осень надвигалась. День и ночь над степью – под низким серым небом – тянулись к югу стаи перелетной птицы, кричали тоскливо. И степь, прощаясь с ними, хмурилась, и лицо у ней становилось серым-серым.

Овраги и лиманы наливались водою, отрезали дорогу, не давали ни прохода, ни проезда, и в степи людская жизнь замирала. Лишь буйно пели ночами села и хутора, где теперь были сыть и отдых. Ночи были черные как сажа.

По черным непролазным дорогам черными ночами и серыми днями подходил батюшка Покров. Его ждали с радостью и нетерпением: «Батюшка Покров землю снегом покроет…»

И правда, вечерами уже замораживало, ветер дул с посвистом, облака неслись быстрее, и срывался первый снег. И ночью однажды взвыла метель, крутягом закрутился снег, укрывал холодную, сырую землю. Снег лег не сразу. Он таял, степь опять чернела, но неделя какая – и все кругом побелело.

По селам и хуторам еще ждали. Ждали, когда «придет Егорий с мостом», а за ним «Никола с гвоздем». Тогда вся белая степь будет как дорога – куда хочешь поезжай.

И тогда отовсюду – из сел и хуторов, деревень и колоний – по всем дорогам длинными-длинными лентами шли обозы к Балакову, к Покровску, к Баронску: везли новый хлеб.

На зимнего Николу в андроновском доме в Цветогорье служили торжественный молебен – в благодарность Николе за урожай и прибытки. Так уже велось из года в год.

К николину дню выяснилось, сколько где чего собрано: не только на своих землях, в своих краях, но и в целой стране и, гляди дальше, в целом мире. В конторе среди пачек писем и газет, что приходили каждый день, попадались письма на имя Виктора Андронова с пестрыми нерусскими марками.

Никольский молебен был всегда только свой, и никого посторонних на него не приглашали. Ныне – вот уже семь годов – прибавились Зеленовы.

Иван Михайлович в черном кафтане-сорокосборке стоял, как черный высокий столб – толще всех, крупней всех, с черной бородищей, тронутой сединой. И рядом с ним, на голову ниже, Василий Севастьянович – круглый, рыжебородый, подвижной. Оба они старательно подпевали дьячку: Иван Михайлович – густым бубукающим баском, Василий Севастьянович – сладким тенором. Оба размашисто крестились и кланялись в землю уставно, на подручники. Впереди сватьев стояли мальчуганы: одному пять лет – Иванушке, другому четыре – Васеньке. Оба тоже в черных кафтанчиках. А позади сватьев, тоже в кафтане и тоже с подручником у ног, – сам Виктор Иванович Андронов, ростом с отца, но тоньше, стройнее. У него красивая небольшая бородка, прическа лежала модной скобкой, и по тому, как он крестился и кланялся, было видно, что Америка и академия не даром прошли для него: что-то неуставное глядело в нем, вольное.

А на женской стороне – обе свахи: Андрониха и Зелениха, и с ними Елизавета Васильевна. Все они сверкали белизной шелковых платков и негнущихся тяжелых парадных платьев, все три породистые, большие, точно баржи. И с ними девочка лет двух – Соня.

У дверей и вдоль стен полным-полно набилось своего народа – домашние, приказчики, приживалки, прислуга, кучера, караульщики…

– Отче священноначальниче Николае, яко мы усердно к тебе прибегаем…

Голоса пели строго, уставно. Виктор Иванович полузакрыл глаза, и ему казалось, что все, все как в детстве. Сколько раз так же вот, как теперь Ваню или Васю, держал его перед собой дедушка во время домашних молебнов. Он прикинул, как изменилась жизнь, и усмехнулся. И тотчас погасил улыбку и перекрестился торопливо.

Кадильный дым, медленно поворачиваясь, поднимался к потолку, синел в лучах скупого солнца, бившего сквозь двойные стекла. Виктор Иванович пристально посмотрел на дым.

И выпрямился. Он привык в такие дни – маячные, чем-нибудь отмеченные, – привык учитывать, что сделано им за месяц и за год. И сколь много сделано!

Кидком бросила его жизнь вверх. Ему только тридцать лет, а о нем говор идет по всей Волге, его знают в Москве, Петербурге, Берлине, Лондоне, Стокгольме.

– Многая лета! Многая лета!

Это ему поют так торжественно, сильно, прославляюще – ему, Виктору Ивановичу Андронову.

После молебна все пошли в столовую – угощать духовенство. И поп – старый, уважаемый – больше говорил с Виктором, чем с его отцом и тестем, и в глазах у него глядела наивность, любопытство и почтение, как будто Виктор Иванович для него был необычайным человеком. А дьячок и причетники только глядели на Виктора Ивановича и не решались заговорить.

За длинный стол, обильный яствами и (по-постному) скупой бутылками, уселись все. На дальнем конце, под присмотром бабушек, сели внучата.

Угощал Иван Михайлович:

– Отведайте, батюшка, пирога с рыбой. Нам новый повар пек. Сынок из Москвы нового повара привез. Я было сперва рассердился – все расходы да расходы, а теперь вижу: дело не плохое.

Поп почтительно улыбнулся.

– По прибытку и расходы. Греха тут нет.

– Я тоже полагаю, отец Ларивон, что греха тут нет! – воскликнул Василий Севастьянович. – А спасение явное. Бывало, хорошо поешь – сразу подобреешь. А добрый человек разве согрешит?

Отец Ларивон закивал головой:

– Что верно, то верно. А вот я хочу спросить тебя, Виктор Иванович, какие пироги в заграницах едят? Сладкие, поди, больше?

– Совсем пирогов не едят, батюшка! И знать о них не знают.

– Ого! Да как же так?

– Все больше печеньями да сухариками пробавляются.

И пока Виктор Иванович рассказывал, как едят и пьют в «заграницах», все почтительно слушали. Поп покачал головой, сказал:

– Время-то что оказывает. Гляди тебе – Америка, гляди тебе – Англия. А я вот дальше Самары во всю жизнь нигде не был.

– Нам чего унывать, отец Ларивон! – воскликнул Иван Михайлович. – Мы свое взяли. У него вся жизнь впереди. Я и то вот только благодаря сынку в Москву-то попал. А то никогда бы и слухом ничего не слыхивал.

– Куда теперь сынков-то определишь, Виктор Иванович? Сам все науки произошел, всю землю оглядел. Им мало что и останется!

– Ничего, батюшка, лишь бы задались – хватит и им работы.

– Зададутся. У хорошего отца хорошие дети.

Иван Михайлович махнул рукой.

– Ну, не скажи, отец Ларивон! Вот у Северьяна Михайловича, слыхал, что сынок-то делает? Бунты затевает. В тюрьму его посадили.

– Кому что на роду написано.

Виктор Иванович вмешался:

– А я так полагаю, батюшка, что нам нет нужды осуждать тех, кто за политику да за веру сидит в тюрьме. Вспомним прошлое. Преподобного отца Аввакума, например, боярыню Морозову. Не всегда будешь радоваться, если тебя жмут.

– Что правда, то правда.

– Чем мы не русские люди? А гляди, как нас, староверов, притесняют! Однажды в Америке я встретился с одним господином. Такой же, как все: бритый, толстый, заговорили по-английски. Он спрашивает: «Откуда?» – «Из России». – «Русский?» – «Да». Он вдруг по-русски и заговорил, да как! На «о», по-нашему, по-волжски. Я и рот раскрыл. Оказалось – старовер. Их целая колония там – убежали из Нижегородской губернии от наших мытарств.

– Что говорить! Достаточно известно, – поспешно согласился поп.

– Ну, что там! Нашли об чем говорить! – забеспокоился Василий Севастьянович. – Ну, посадили и посадили… Нас это не касаемо. Ты про политику, Виктор, брось. Который раз я от тебя слышу. Аль ты тоже стал политикой ушибаться? Студенты бунтуют невесть чего.

– Они знают, из-за чего бунтуют.

– Одначе ты не вмешался, когда у вас академия бунтовала.

– Я и сейчас не вмешиваюсь. А только что ж, не надо забывать: у бунтарей есть своя правда.

Василий Севастьянович настойчиво замахал руками и оборвал разговор. И на его толстом лице мелькнуло столько плутовства и насмешки, что все невольно улыбнулись.

Когда поп и причт ушли, Виктор Иванович повел отца и тестя к себе в кабинет. Василий Севастьянович обнял Виктора за талию, сказал:

– Осторожность никогда не мешает. Разве ты знаешь, перед кем сейчас говорил? За нами – староверами – во все глаза глядят. Глазом не моргнешь, как могут слопать. «А ну, – скажут, – отправить Виктора Андронова на церковное покаяние в Соловки лет на десять». Что тогда? И богатства тебя не спасут.

– А, папаша, что говорить! Меня раздражает эта полицейская глупость. Чем староверы хуже церковников?

– А ты, брат, терпи. Знаешь? «Претерпевый до конца спасется».

– Ну, брось, сват! – вмешался Иван Михайлович. – Не спорь ради праздника, не маленький у нас Витька-то! Сам знает.

– Намедни приезжал из Москвы человек. Говорит, что на Рогожском опять подписи и деньги собрали – хотят опять царя просить, чтоб отпечатали алтари, – сказал Василий Севастьянович.

Иван Михайлович безнадежно махнул рукой:

– От просьб толку нет. Вот поглядим, может, Токо-токо со студентами что сделает. А так просили, просили, ждали, ждали – ничего.

Василий Севастьянович озабоченно сморщился:

– Студенты эти… Вот от Серафимы нет писем… Как бы она не втяпалась в какую историю!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю