355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Яковлев » Человек и пустыня » Текст книги (страница 38)
Человек и пустыня
  • Текст добавлен: 14 августа 2017, 11:30

Текст книги "Человек и пустыня"


Автор книги: Александр Яковлев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 41 страниц)

ПОСЛЕДНИЙ ВЫСТРЕЛ

Часы на Спасской башне в Кремле играют «Интернационал».

Точно стая перелетных птиц в небе, они перекликаются в полдень и в полночь и перекликом зовут вдаль – к борьбе и будущему. Десять лет назад, в день Первого мая, они заиграли впервые гимн рабочих всего мира. До этого часы молчали пять лет, потеряв голос в октябрьскую ночь, когда в Москве шли уличные бои. Солдат революции Егор Толчков заставил их тогда замолчать, возмущенный их старой песнью…

…Толчков прошел по темной казарме, переполненной спящими, проорал во всю глотку:

– Товарищи! Кто хорошо знает Москву? Иди в канцелярию! Товарищи!

Фонариком он освещал нары. Перепуганные, бледные лица поднимались на крик:

– А? Что? Москву? А-ну, ребята, кто москвичи?

Толчков прошел до конца казармы, – солдаты, уставшие после четырехсуточной борьбы, спали каменно, и надо было многих будить. Через пять минут в канцелярию пришло семеро. Наскоро накинув шинели, они на ходу застегивались. Лампочка светила под потолком. Лица были встревожены: «Что такое?»

– Вы хорошо знаете Москву? Откуда лучше всего видно Кремль? – торопливо приступил Толчков.

Все семеро переглянулись. Откуда? Из многих мест хорошо видно Кремль: с Каменного моста, например, с Воробьевых гор…

– Нет, вы мне укажите такое место, чтоб можно подъехать с орудиями и бить прямым выстрелом. Бить надо в Малый дворец. Там сейчас штаб белых… а на Каменный нельзя. Нас перебьют, как ворон.

Низенький большеголовый фейерверкер спохватился:

– А, вот, лучше всего видно Кремль со Швивой горки. Оттуда как на ладони. Там есть церковь Никиты. Я помню, от нее Малый дворец хорошо видать. И подъехать можно незаметно, переулками.

– И ты знаешь дорогу? Чтобы под обстрел не попасть? А ну, веди.

В темноте под моросящим дождем батарея двинулась по улицам и переулкам. Впереди на зарядном ящике ехал большеголовый солдат-москвич, указывая путь, а Толчков верхом на лошади крутился справа и слева. Обе пушки тяжело ворчали по камням мостовой, зарядные ящики гремели звонко. А впереди и сзади шли цепи пехоты с винтовками наготове, дробно стуча сапогами. Цепи прикрывали батарею. Весь воздух дрожал от пулеметной трескотни, ухал от пушечных выстрелов, что доносились с Воробьевых гор и Ходынки. Полыхающее зарево красной тучей стояло над огромным городом, фасады домов с темными окнами, как лица со слепыми глазами, тревожно менялись. Порой впереди резкий голос орал:

– Кто идет? Стой! Пропуск!

То были заставы восставших. Толчков на лошади скакал к ним, совал бумажку.

– В Кремль! Прямой наводкой!

Улицами и переулками мимо вокзалов и дальше через Яузу батарея к рассвету добралась на Швивую горку. В мутном рассвете красная церковь Никиты с белыми наличниками казалась зловещей громадой. Зарево пожара отражалось в ее окнах и в стеклянной галерее. Егор Толчков верхом въехал в ограду, объехал церковь кругом. Вниз от церкви целой сетью спускались кривые переулки. Кремль на ближнем холме был виден весь. Черные башни вонзались в небо. Храмы и дворцы стояли безмолвно, притихшие, придавленные. За Кремлем полыхал пожар.

Толчков подал знак, и пушки въехали в ограду. Все делалось очень торопливо: всем хотелось, чтобы до полного рассвета можно было встать незаметно на позиции. Зарядные ящики встали за церковью. Ездовые быстро отпрягли лошадей, увели за церковь, пушки выставили хоботы через ограду. Ограда и липы прекрасно маскировали батарею. В самый разгар установки вдруг из-за церкви вышел бородатый поп в черной шляпе-полукотелке и с ним молодая девушка. Поп, сердито хмурясь, подошел к Толчкову, все еще кружившемуся верхом на лошади, сказал строго:

– Вы начальник здесь? Уберите пушки отсюда! Нельзя стрелять там, где святыни.

Толчков плетью показал на Кремль, спросил запальчиво:

– А там святыни есть? Ага. А ты не видишь, как оттуда стреляют в нас? Что ж, от тех святынь стрелять можно в нас, а от этой в них нельзя?

– Все равно, отсюда стрелять нельзя, – упрямо отрезал поп.

Толчков кинул плеть, резким движением вынул из кобуры револьвер и направил его попу в лицо:

– Уйди, гад, прочь! Застрелю!

Поп в испуге поднял руки, сделал шаг назад и, споткнувшись о камень, грохнулся наземь. Девушка кинулась на него, защищая его от выстрела. Толчков, размахивая револьвером, кричал:

– Убирайтесь прочь сейчас же! Прочь! Прочь!

Девушка судорожно вцепилась в попа, помогла ему подняться, оба торопливо убежали за церковь. Солдаты хохотали.

– Белье пошел менять. В другой раз не придет.

Толчков соскочил с лошади и с биноклем в левой руке поднялся на ограду, правой держась за решетку. Рассвет уже был полный. Внизу правильными громадами лежал воспитательный дом, за ним – серая полоса Москва-реки, перечеркнутая мостами, и Кремль над рекой с игрушечным Царем-колоколом у подножия Ивана Великого. Ни одной человеческой фигуры не было видно ни на площади, ни у дворцов. Только в пролетах памятника Александру Второму мелькал часовой да на стенах между зубцами шевелились серые фигуры.

– Что видно? Что видно? – нетерпеливо спросил большеголовый фейерверкер-москвич, хотя простым глазом было видно, что Кремль пуст.

– Попрятались, дьяволы! – сказал Толчков, слезая с ограды. – А вот мы сейчас их пощупаем.

Прищуренные глаза у него засветились буйством. Он громко скомандовал:

– Первое орудие на пристрелку по Малому дворцу!

Пока он лазил на ограду, солдаты («номера») уже успели зарядить снятые с передков пушки. Фейерверкер проверял панораму.

– Первое орудие!.. Огонь!.. – отрывисто выкрикнул Толчков.

Длинная струя огня сверкнула молнией, пушка скакнула, гром грохнул оглушающе, позади с тонким звоном посыпались стекла галереи и церковных окон. С куполов и крыш сорвались стаи голубей и галок и судорожно заметались над городом, над рекой. Толчков смотрел в бинокль. Стена у кремлевской церкви Двенадцати апостолов закрылась пылью.

– Возьми правее! – повернулся Толчков к наводчику.

Орудие снова было заряжено. Толчков сам проверил панораму.

– Огонь!

Стена Малого дворца задымилась, в бинокль было видно, как куски штукатурки и камни плеснулись на тротуар. Красное пятно пробоины завиднелось над окном нижнего этажа. Прицел был найден.

– Беглый огонь из обоих орудий!..

Солдаты забегали – заряжали быстро, – оба орудия били вперегонки. Малый дворец весь закрылся пылью, словно загорелся. Из окон выскакивали люди, бежали вдоль стен. На площади между соборами у подножия Ивана Великого появилась пушка – за ее щитом прятались артиллеристы. Огонь мелькнул там, – Толчков неистово крикнул:

– Ложись! – сам присел за камни ограды.

В воздухе лопнул гром. Над оградой развернулся белый тугой клубок дыма, и по камням щелкнули пули.

– Ах, они так?.. – заорал большеголовый солдат-москвич. – Товарищ Толчков, ну-ка их катнем!..

И тут Кремль, дворцы, храмы, старина, «святыни» как-то сразу исчезли, уже никто не думал больше о них, – только остались люди, борющиеся не на жизнь, а на смерть. Белогвардейская шрапнель разрывалась точно над оградой и куполом церкви «великомученика Никиты, что за Яузой», – белые клубки дыма, похожие на кораблики, плавали в воздухе, – шрапнельные пули дождем осыпали и стены церкви, и камни ограды, сбивали ветки с деревьев, ранили двух лошадей, убили солдата в тот момент, когда он вынимал снаряд из зарядного ящика. И надо было точно следить, прятаться при выстрелах…

Отсюда оба орудия били по Кремлю тоже точно: снаряды рвались на каменных плитах у подножия Ивана Великого, у Грановитой палаты, и какой-то снаряд ударил в орудие, – от него скакнул прочь человек и упал (в бинокль Толчков видел), орудие встало боком, и никто к нему не подходил. Здесь закричали радостно:

– Подбили! Подбили! Ура!

С кремлевских стен работал пулемет, стреляли из винтовок, пули срывали ветви деревьев – вот здесь, прямо над головой, – били в стены церкви, звякали в окнах и в застекленной галерее. И солдаты уже добирались ползком к орудиям, к зарядным ящикам. От выстрелов гудело в ушах, все были сосредоточены, с упрямым выражением в глазах. И деловиты. В этот день вся Москва была полна пушечной и ружейной пальбой – и, кроме пальбы, ни Толчков и никто из солдат не слышали будто ничего. Но вот все тот же большеголовый фейерверкер-москвич крикнул:

– Толчков! Ты бы распорядился за обедом послать. Пора. Двенадцать часов.

– Откуда ты знаешь, двенадцать?

– А слышь, часы бьют?

Толчков прислушался. Раздельно, точно, неторопливо часы Спасской башни отбивали полдень, Были моменты – ахнет пушечный выстрел, очередной удар часов пропадет в громе, но потом опять точно, неторопливо: «дон, дон, дон». И, отсчитав двенадцать, часы заиграли… Они заиграли что-то Толчкову незнакомое – будто рассыпали звоны, беспорядочные и разноголосые, – так разноголосо и беспорядочно кричат перелетные стаи журавлей в небе осенью.

Они звонили долго, и со странным напряжением Толчков слушал их, прижавшись к каменной ограде у ствола самой толстой липы. Потом он забыл о часах, но этот разноголосый звон все еще звучал у него в ушах.

День пошел туманно и беспокойно, – над Москвой моросил дождь, пелена сизого дыма стояла над Кремлем, над Замоскворечьем, гул все усиливался, – артиллерия била по Кремлю со всех сторон. За церковью, где понуро стояли лошади и лепились под стеной солдаты и мальчишки, уже работал полевой телефон. Толчков кричал кому-то:

– Никого не видать! В Малом дворце выхлестали все окна! А? Не слышу! От них не стреляют. Только из пулемета жарят. Еще нажать? Нажмем! Снарядов хватит!

От телефона, пригибаясь, почти ползком, опять бежал к ограде, к липе – на свой наблюдательный пост, – командовал: «Огонь!». И после грохота его слух невольно ловил бой часов, – может быть, ухо, слушая мирный звон, хотело отдохнуть от пушечной пальбы. «Дон, дон, дон…» Часы отзвонили шесть раз. Толчков повернулся к солдату-москвичу, сказал:

– А в полдень они что-то названивали.

Солдат сердито засмеялся:

– В полдень и в полночь они восхваляют царя.

– Как восхваляют?

– Играют гимн «Боже, царя храни»!

– Гимн? Не может быть! – насторожился Толчков.

– А вот послушай.

Толчков приставил бинокль к; глазам, долго смотрел на башню, на часы.

«Не может быть!» Кремль стоял уже заваленный обломками.

С вечера стрельба все усиливалась и только перед полночью вдруг начала стихать. Из темноты к церкви Никиты пришли рабочие с винтовками на веревочках, с ними два солдата, четыре мальчугана лет по шестнадцати, тоже с винтовками, все говорливые, с задором, веселые.

– Наши взяли Думу, выходят на Красную площадь. Гляди, сейчас Кремль заберут. Белые пардону просют!

Один рабочий с широкими, как ворота, плечами безбоязненно подошел к орудиям, к ограде. На него крикнули:

– Куда прешь? Убьют!

Но он, не оборачиваясь, ответил:

– Кто убьет? Юнкеря теперь деру дают. Гляди, вся площадь в Кремле порожняя.

И эти слова для всех будто свет: юнкеров уже нет на стенах. Кремль опустел. Стреляли теперь только где-то на Остоженке. Толчков поднялся на ограду, долго смотрел в бинокль. Вдруг в неясном свете за Малым дворцом он увидел что-то живое – будто уходила толпа.

– Гляди! Уходят! Уходят! Бей их! – заорал он и, соскочив с ограды, показал наводчику, куда бить.

Пушки грохнули. Черное, живое исчезло. Опять стало тихо. И вдруг в наступившей тишине зазвонили часы Спасской башни, Толчков встрепенулся и замер, слушая. Часы торжественно, неторопливо пробили двенадцать. И тотчас заиграли – разноголосый звон рассыпался в тишине. Толчков весь вытянулся, чуть повернул голову, левым ухом вслушиваясь. Да, часы играли «Боже, царя храни». Звуки четко сплетались в знакомый мотив. Казармы и война врезали в сердце этот мотив. Пусть царь уже свергнут и уже сидит в Сибири, а часы над разбитым Кремлем все поют «Боже, царя храни» – гимн насилия и унижений.

Словно подкинутый, Толчков скакнул к орудиям, закричал:

– По часам Спасской башни! Оба орудия!

Наводчик правого орудия тотчас припал к панораме. А другой удивленно сказал:

– Что ж стрелять? Там нет никого!

– А не слышишь «Боже, царя храни»? Наводи!

– Есть часы! – сказал первый наводчик, поднимаясь.

– Огонь! – скомандовал Толчков и отбежал в сторону, чтобы видеть, куда попадет снаряд. Широкоплечий рабочий стоял возле, зажимая уши ладонями. Выстрел ахнул, на Спасской башне заклубилась пыль, но часы, едва видные в полумраке, все еще пели. Из-за церкви прибежал солдат: «Товарищ Толчков, тебя к телефону, скорей, скорей!»

– Снова заряжай! – крикнул Толчков наводчику и побежал за церковь.

Знакомый голос из штаба орал в телефон:

– Толчков! Немедленно прекрати огонь! Белые сдались!

– Ага! Сдались? – торжествующе крикнул Толчков.

– Сдались! Сдались! Больше ни одного выстрела!

«Как ни одного? А часы-то? Они останутся и будут петь царские гимны?» – подумал Толчков и, усмехаясь, крикнул в телефон:

– Еще нажать? Я это могу! Снаряды есть!

В телефоне заорало:

– Пре-кра-ти! Ни одного выстрела!

И так же во всю глотку заорал Толчков:

– Не слы-шу!

– Ты будешь отвечать по всей строгости, если будет еще хоть один выстрел! – орал телефон.

– Не слышу! Пришлите приказ письменно!

Он бросил трубку, побежал назад к орудиям. Он властно отстранил наводчика:

– Ну-ка, я сам!

И припал к панораме. Он высматривал долго, хобот пушки плавно повертывался. И, выпрямившись, сам соединил ударник. Пушка скакнула. Широкоплечий рабочий тотчас закричал из-за дерева:

– Браво! В самый раз!

– Попал! Попал! – заговорили, закричали кругом.

Толчков всмотрелся: на циферблате часов зияло черное пятно. Стрелки показывали двадцать одну минуту первого. Толчков подождал одну минуту, другую, третью, пятую… Стрелки стояли неподвижно.

– Ага. Теперь не запоют царю гимн! – торжествующе сказал он и устало, спокойно крикнул: – Кончай, ребята! Белые сдались!

…Пять лет спустя в день Первого мая часы опять запели. Запели боевую песню трудящихся всего мира…

1933

ГЛУХАРЬ
I

Глухаренок родился в глухом чапыжнике, под еловыми ветвями, нависшими крышей над гнездом. Он, как темный шарик, откатился на слабых беленьких ножках в сторону, грудкой прилег к земле и впервые глянул кругом. Над головой у него протянулись темные колючие ветви, между ветвями белели пятна света, а сбоку, рядом, что-то ворочалось большое, черное и звало: «Ко-ко». Глухаренок, услышав зов, быстро поднялся, подбежал к черному, ткнулся клювом в мягкие перья, перья раздвинулись перед ним, он просунул голову и пролез под крыло матери. Там уже кто-то возился, маленький, мягкий, теплый. Глухаренок пискнул: «Пиу-пиу» и опять услышал те же звуки: «Ко-ко». Потом крыло открылось, мать поднялась на ноги, и глухарята торопливо отбежали от нее в стороны. Она, осторожно ступая и при каждом шаге квохча, пошла. Глухарята – их было восемь – побежали за ней, перегоняя друг друга. Они сталкивались, сбивали один другого и пищали жалобно: «Пиу-пиу, пи-пи».

Глухарка с детьми вышла на маленькую полянку, окруженную со всех сторон высокими деревьями. Здесь было так много света, что глухаренок остановился, закрыл глаза и так минуту целую стоял, покачиваясь. Но мать позвала, и глухаренок вместе с другими побежал. Глухарка шла по опушке, наклонив голову к земле, полуоткрыв крылья. Она время от времени останавливалась, поднимала голову высоко вверх, смотрела во все стороны, слушала. А маленькие глухарята, сбившись у ее ног, стояли неподвижно. На опушке, возле старой сломанной сосны, чернела высокая муравьиная куча. Глухарка взмахнула крыльями, взлетела на вершину кучи и начала ногами разбрасывать ее. Мелкие палочки, хвоя, кусочки земли и вместе с ними муравьи и муравьиные яйца полетели во все стороны. Глухарка поспешно слетела с кучи, схватила белое яичко в клюв и позвала: «Ке-ке». Глухаренок вместе с другими глухарятами бросился к матери, к ее клюву, и первый, так как он бегал быстрее других, схватил яйцо и проглотил. А мать уже подняла другое яйцо, опять крикнула, глухарята наперебой, отталкивая один другого, хватали белые сладкие яйца и глотали их. Это была веселая беготня.

Муравьи тащили яйца назад, в муравейник. Глухарка еще два раза взлетала на кучу и разрывала. Глухаренок уже насытился, ленивее бежал на ее зов, ему стало тяжело. Он припадал грудкой к земле, потому что его слабые ножки уже не могли его носить. За матерью еще бегали два, самые слабые глухаренка. Им теперь доставалась вся пища.

Потом глухарка громким и протяжным «ко-ко» позвала детей с собой, пошла вдоль опушки, опять время от времени поднимая высоко голову и слушая, не крадется ли враг.

На поляне торчал большой пень сосны, вывороченный бурей. Тонкие корни поднялись вверх, как пальцы чудовища, и между ними застряла земля. Под корнем виднелся желтый песок, сверху чуть забросанный прошлогодними листьями и хвоей. Мать разрыла листья, грудью припала к теплому песку, растопырила крылья, и птенцы один за другим пролезли к ее теплому телу. Песок ласково грел их нежные ножки. Глухаренок забился далеко в перья к самому боку матери, весь сжался в комочек и задремал. Он слышал, как справа и слева возились другие глухарята, как вздрагивало иногда тело матери, – было хорошо дремать в тепле. Мать повернулась, толкнула глухаренка, он перестал дремать, потянулся и, наступая на перья, выглянул из-под крыла. Солнце опять ослепило его. Он на миг зажмурил глаза, потом, высунув головку далеко между перьями, долго глядел во все стороны. Мать большими круглыми глазами заботливо смотрела на него.

Глухаренок выпрыгнул из-под крыла, обежал кругом матери. Он старательно смотрел на землю, маленьким желтеньким клювиком перебирал камешки, кусочки дерева и хвои. Он искал муравьиные яйца, как их помнил, – белые, круглые. Из-под крыльев матери вылезали и другие глухарята, потягивались, растопыривали крылышки, качались, падали, поднимались. Они забегали по желтому песку, по листьям. Они попискивали, уже проголодавшиеся. Мать ласково сзывала их, не позволяя далеко отбегать. Потом она поднялась на ноги, три глухаренка еще дремали под ней. Глухарка, высоко поднимая ноги, пошла. И за ней – суетливой толпой глухарята.

Лес уже изменился: верхушки деревьев покраснели. Было прохладно. На другой стороне поляны у корней деревьев ложилась тень. Глухарка подвела детей опять к муравьиной куче, разбросала ее и, сзывая детей, кормила из своего клюва. Глухаренок ждал ее крика. Со всех ног первый бежал к ней, отталкивая других. Потом он что-то понял: он сам отыскал на земле муравьиное яйцо, остановился над ним, не решаясь съесть. Он жалобно запищал: «Пиу-пиу», мать подошла, взяла яйцо, сказала: «Ке-ке». Глухаренок из ее клюва взял яйцо и проглотил его. И потом, отбежав, он отыскал на земле яйцо сам и, уже не дожидаясь матери, съел. Мать сказала беспокойно и коротко: «Ко», и быстро пошла от муравейника. Она привела выводок к гнезду. Здесь она долго стояла неподвижно, высоко подняв голову, слушала, ждала. Кругом было тихо. Глухарка села на гнездо, растопырила крылья. Глухарята пробрались через перья к ее телу, повозились, попищали и утихли, засыпая.

II

Глухарка просыпалась рано, едва в лесу краснела заря, поднималась на ноги, вытягивала крылья, одеревеневшие за ночь, а голодные глухарята пронзительно пищали. Она быстро выводила птенцов на опушку леса, вела к муравейникам, кормила, от муравейников вела к сечи, где у корней срубленных деревьев в молодой траве возилось множество насекомых. Она сзывала детей, каждому указывала, что можно есть. Пищи было много, глухарята насыщались быстро. Сама глухарка тоже ела много, ела насекомых, прошлогодние иссохшие ягоды, белые корешки трав и, насытившись, шла с птенцами на песок, на солнышко. Птенцы старательно прятались в ее теплых перьях, дремали, отдыхали и, отдохнув, снова вылезали на свет, бегали вокруг матери, точно веселые подвижные шарики. А лес вокруг поляны стоял все такой же темный. Иногда над поляной пролетали большие птицы, глухарка вся вытягивалась и строго, отрывисто говорила: «Ко», – и все птенцы рассыпались в траву, плотно прислонялись к пням, и замирали неподвижно, и были похожи в эти минуты на темные кочки. Птица пролетала, глухарка успокоительно говорила: «Ко-ко», – птенцы снова бежали за ней.

Птенцы росли быстро, и уже на шестую ночь глухарка не повела их к гнезду, а осталась ночевать возле поваленной сосны под корнями. Глухаренок был больше своих братьев и сестер. У него потолстела голова, он был темнее других, бегал быстрее и дальше всех от матери, и мать с особенным беспокойством каждый раз звала его. В полдень, греясь на солнышке, он уже перестал подлезать под крыло матери, а вырывал себе в песке ямку, ложился в нее боком, раскрывал крылья, то одно, то другое, растопыривал перышки, едва наметившиеся, вытягивал ноги с широко растопыренными пальцами. Глядя на него, скоро и другие птенцы стали вырывать себе в песке ямку и сидели в них, а мать, подняв голову, тревожно сторожила.

В начале второй недели глухаренок почувствовал сладкое томленье в плечах и в сгибах своих крылышек. Он замахал ими и так, махая, побежал по песку. Это было ново, это задорило. Он весело попискивал, убегал далеко в траву, спотыкался. Он не понимал, что его зовет и что заставляет вот так бегать и так махать крыльями. Мать испуганно подзывала его протяжным криком, он повертывался, бежал к ней и на бегу опять махал крылышками.

Глухаренок теперь самостоятельно отыскивал пищу, пожирал и червяков, и нежные белые корешки трав, что мать вырывала из земли своими мощными лапами. Ножки у него слегка потемнели, стали шерхнуть. Среди нежного пуха показались перышки, темные, со стальным блеском.

С маленькой полянки глухарка перевела детей через лес на сечь. Переход был трудный и страшный. Семья шла очень осторожно. Глухарка поминутно останавливалась, слушала. В лесу было сумрачно, прохладно, кое-где виднелись болотца, и над ними толклись большие мухи. Глухарята понимали опасность, шли молча. Лес становился все темнее. Нужно было пробраться через валежник. Птенцы разбивались поодиночке и парами, убегали в сторону, теряли из виду мать и вдруг поднимали отчаянный крик: «Пиу-пиу». Испуганная мать возвращалась, забирала их, шла дальше. Вот между деревьями мелькнул свет, и выводок вышел на просторную, большую поляну, на которой кое-где виднелись отдельные деревья.

Но не успели все выйти на поляну, еще у самой опушки, глухарка вдруг крикнула: «Ко», – и шумно взлетела на воздух. Глухарята врассыпную бросились в траву, в самые укромные уголки, и замерли. Кто-то большой с треском пролезал через валежник, потом пошел дальше, еще дальше и, наконец, ушел прочь. Шум больших крыльев раздался над головой – это летела мать. Она опустилась в траву, позвала, глухарята собрались вместе, пошли. На сечи еды было еще больше, над маленькой колдобинкой вились мушки. Глухаренок подпрыгивал, ловил их на лету, это его забавляло, и опять, подремав на песке, он расправлял крылышки, бегал, махая ими. Он чувствовал, как все тело его становилось легче, – ноги едва-едва касались земли.

Это было на двенадцатый день, когда глухаренок впервые взлетел. Он оторвался от земли и так, с вытянутыми книзу ногами, пролетел с полметра и упал с размаху в траву. Ему было и больно, и в то же время все его существо переполнилось радостью. Он быстро вскочил, пробежался, тотчас забыл боль, опять полетел и, увлеченный своими маленькими полетами, далеко убежал от матери, потерял ее из виду, испугался, закричал пронзительно. Глухарка прибежала к нему, сердито квохча. Все больше и больше беспокойства было у ней. Птенцы один за другим поднимались на крылья. Они забывали осторожность, вылетали из травы, их было видно издалека. Хищные птицы пролетали над поляной и над лесом. Глухарка теперь боялась каждой тени и часто заставляла птенцов прятаться. Время от времени она сама взлетала на воздух и, призывно квохча, летела через пни, совсем низко над землей, над травами, и птенцы один за другим поднимались за ней, летали, махая часто и усердно крылышками. Лишь двое, пролетев немного, падали в траву, начинали отчаянно кричать. Глухарка делала круг в воздухе, возвращалась к ним.

Ночевать глухарят мать уводила в глухие чащуги, и всю ночь она настороженно слушала, не крадется ли враг. С ночлега уходили, как только занималась заря, и бродили по поляне до тех пор, пока солнце не вставало столбунцом, а зной не смаривал птенцов.

Однажды глухаренок увидал: по опушке ползет желтый зверь с черными большими глазами. Мать сразу насторожилась, крикнула, взлетела. Глухарята взлетели за ней, но желтый зверь – это была лиса – судорожно прыгнула раз-другой, и один глухаренок, тот самый, что отставал от других, жалобно пискнул. Весь выводок в ужасе стремительно пролетел через поляну. Обеспокоенная мать оставила всех в траве и, высоко поднявшись в воздух, полетела назад к тому месту, где была лиса. Она тревожно заквохтала, увидев, как лиса с глухаренком в зубах убегала в лес.

Потом мать быстро летала над поляной, сделала один круг, другой, спустилась к птенцам, каждого обошла кругом, опять сорвалась и улетела в лес, туда, где скрылась лиса. И ночью она просыпалась и беспокойно звала.

Ночи теперь были короткие, теплые, – заря сходилась с зарей. Весь лес полон пением птиц. Над болотами носились стрекозы, везде пестрели птицы.

Однажды вечером мать поднялась на дерево, села на самой толстой ветви и позвала детей. Все семь глухарят взлетели к ней и рассыпались по ветвям недалеко от нее. Они ждали: вот-вот мать опять спустится на землю, потому что шли сумерки, шла тьма, они все устали. Но мать не спускалась. Глухаренок цепко схватился за тонкую ветвь и так, в чуткой дреме, продержался всю ночь, вздрагивая и боясь упасть. Это был первый ночлег на дереве. В эту ночь один глухаренок оборвался, упал вниз, в темноте тяжело бился о ветви и кричал. Мать тревожно звала, но с места не тронулась, ослепленная темнотой. Глухаренок так и ночевал под деревом один.

Утрами, наевшись, глухарята любили перелетать с ветки на ветку по опушке. Им сверху была видна вся поляна. На поляне в траве возились птицы. Вон там глухариный выводок, глухарка, совсем похожая на их мать, водит своих детей. Низко над болотцами летят серые большие птицы. Нужно спрятаться в ветвях, чтобы птицы не заметили. Иногда через поляну пробиралась лиса. Она пряталась в траве, приникала к корням и пням, минуту лежала неподвижно, зорко высматривая. Тогда все птицы – и глухарка, и птенцы, и сороки, и маленькие белые птички с черными хвостиками, что живут в ракитнике над болотами, – все поднимали крик, тревожный, как будто предупреждали друг друга: «Берегись, лиса идет». Лиса, злобно оглядываясь, бежала дальше через поляну, скрываясь в лесу.

Раз глухаренок увидел большого бурого медведя. Медведь разрыл кучу муравьев, поставил передние ноги в самую середину муравейника и длинным розовым языком слизывал муравьев, ползших по его ногам. В этот день шел дождь, летать не хотелось. Глухарята сидели на тонких ветвях молодой сосны, недалеко от ствола. Медведь повозился с муравейником, пошел по поляне дальше. Он ворочал лапой листья, сучья, под ними отыскивал улиток, ел их, громко чавкая, вырывал какую-то траву, тоже ел. Он поднял морду, поглядел кругом на лес и увидел глухарят. Он перестал жевать и чавкать, подошел к сосне. Глухарка громко сказала: «Ко». Глухарята замерли. Медведь, подняв высоко морду, долго ходил вокруг сосны! Глухарята и мать беспокойно смотрели на него сверху. Лапами медведь обнял деревцо и сильно тряхнул. Ветви задрожали, глухаренок крепко вцепился пальцами в ветку, раскрыл крылья, готовый взлететь. Медведь тряхнул еще раз, два, глухаренок не удержался, упал и низом, почти над землей, тяжело махая мокрыми от дождя крыльями, полетел прочь. Медведь быстро и ловко, скачками, помчался за ним. Глухарка пронзительно заквохтала, полетела за медведем, настигла его, заметалась над его головой, повернула в сторону, упав в траву. Медведь побежал за ней, но мать перед самым его носом опять поднялась, тяжело и лениво полетела над травой к болоту. Медведь гнался за нею, вода брызгами полетела из-под его ног. Воды становилось больше, больше, медведь кувыркнулся, упал. Тогда глухарка поднялась высоко вверх, быстро полетела назад, а медведь остался среди болотины.

В середине июня поспели ягоды. Сечи и опушки леса закраснели. Глухарята наедались так, что им тяжело было ходить.

Но пришла тревога: на полянах появились люди, весь день слышались голоса, а по вечерам и ночью то там, то здесь горели костры, и запах дыма заполнял лес. Глухарка уводила детей в глухие заросли, недоступные человеку, а на большие поляны выводила их только по зорям.

В августе у глухаренка уже выпал последний пух. Все тело покрылось черными перьями со стальным отливом. Хвост украсился белой каймой. Мать уже меньше беспокоилась, улетала иногда от детей надолго, а глухарята пока держались вместе.

Ночи стали длиннее. Заморосили дожди. На утренних зорях глухаренок уже один летал над полянами, над лесом, слушал, высматривал – и мир ему казался большим и радостным.

III

Глухарята еще долго ночевали на одном дереве, разместившись на разных сучьях. Но когда прилетали на поляну, все разбредались в разные стороны. Каждый жил самостоятельной жизнью. Молодой глухарь больше всего держался со своими двумя братьями. Наевшись брусники и клюквы, молодые самцы летели к трем соснам, росшим над оврагом. Сосны были старые, дуплистые, с темными густыми ветвями. Молодой глухарь забирался на ветки к самому стволу, и в дождь сидел неподвижно, втянув голову в крыло. Обычно двое спали, а один слушал. Овраг был глухой, очень глубокий, было видать сверху, как у корней иногда проходил медведь. Недалеко по опушке бегали зайцы, филин кричал откуда-то из дальнего леса. Иногда по утрам долетал звон далекого колокола.

Осень навалила крепкая и беспокойная. Над лесом постоянно развевалась мелкая сетка дождя, небо нависло низко-низко, солнца не было, и в эти дни мокрядь и дождь пронизывали тело, и не хотелось летать, не хотелось двигаться. Потом начало замораживать, холод напитал воздух – молодые глухари сильно зябли.

Однажды – это было после погожей ночи – утром молодой глухарь увидал, что поляна от края до края покрылась белым инеем. На рассвете иней пропал, к полудню опять пошел дождь, и в дожде, точно белые мухи, замелькали снежинки. В этот день глухари летали только на ближнее болото, чтобы поклевать клюквы. Вернулись скоро и сидели весь день в дреме. К вечеру белых мух стало больше, лес зашумел печально, протяжно. Ночью пошел густой снег и закрыл всю землю.

Утром глухари полетели на знакомое болото. Все кругом изменилось. Они кружили над полянами, не зная, где сесть, и пугаясь этой незнакомой белой земли. Они увидали: два больших белых глухаря ходят по опушке. Молодые спустились недалеко от них. Старые сердито захрюкали, но не тронули молодых. Так все пятеро паслись, разрывая снег крепкими лапами, отыскивая ягоды. В лесу, поднимаясь вершиной, высоко над соснами и елями росла громадная лиственница. Старые глухари сели на нее, принялись собирать опадавшую хвою, уже хваченную морозом. Молодые попробовали хвои – им она очень понравилась. И с того дня они летали к лиственнице кормиться, собирая хвою на земле. Каждое утро, пролетая над лесом и над полянами, они высматривали, где пасутся старые глухари. Заметив их, молодые опускались недалеко, делали то же, что старые. Они научились отыскивать ягоды – рябину и калину. Эти ягоды им нравились больше хвои.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю