Текст книги "Человек и пустыня"
Автор книги: Александр Яковлев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 41 страниц)
– Витя, иди сюда!
Схватил Витьку за руку, провел сквозь темную толпу по молельне, поставил впереди рядом с дедом. Старик – тот, что ловил упрямую косичку, – уже был в золотой ризе. Душистый дым поднимался из кадила. Старик закрестился, тяжело опустился на пол. И все закрестились поспешно, широко махая руками, поклонились в землю – каждый на подручник. Бабушка сунула Витьке подручник в руки. Кланяясь в землю, Витька клал подручник на пол и в поклоне касался лбом как раз его.
Ревучими голосами черные косматые начетчики запели точно козлы, а с ними батюшка в ризе. Дед тоже что-то зажужжал над Витькиным ухом. Начетчики пели в унисон – то глухо, протяжно, то голосами тонкими и быстро. Это наводило тоску. Витька оглянулся. Мама рядом, бабушка рядом – обе в шелковых белых платках, повязанных почти до глаз.
– Не вертись! – строго прошептал дедушка.
Витька испугался, стал как вкопанный. Вот дед взял его за плечо, пододвинул совсем близко к батюшке. Батюшка обернулся и над самой Витькиной головой зачитал раздельно, растягивая слова:
– …Страху господню научу вас… иже Соломона премудрости научивый, боже всех… отверзи душу и сердце, уста и ум раба твоего Виктора… Избави его от всякого искушения диавольского…
«Это про меня», – удивился Витька, услыхав свое имя в молитве, и от волнения кашлянул.
Когда стали кропить святой водой, дедушка опять выдвинул Витьку вперед.
Вышли из молельной, когда уже засинело в окнах. Витька устал от тоски. Вышел и удивился: толпой стояли гости у самой молельной. Все тети одеты нарядно, в тяжелых шумящих платьях, с большими сверкающими сережками в ушах. А дяди – сплошь в староверских кафтанах, подстриженные в кружок, расчесанные рядком, все важные, толстые, бородатые, с хитрыми глазами.
Незнакомый дядя ухватил большими руками Витькину голову, запел:
– А-а, вот он, ерой!
Кто-то еще трепал Витьку, женщины целовали. Целовались между собой. Мужчины ликовались… Было шумно, весело. И в этой толпе Витька опять почувствовал себя по-праздничному.
Однако за стол Витьку не посадили. Но Витька не обиделся, потому что знал: когда сидят за столом большие, маленькому не место с ними.
Старый священник и ревучие начетчики вместе с дедушкой уселись за стол у самых икон. А гости пестрой лентой вокруг столов по зале: женщины – по одну сторону, мужчины – по другую. Только папа, мама и бабушка не сели – их места остались пустыми.
– Гостечки дорогие, пожалуйста, получайте! Получайте, что кому желательно, – суетился папа.
– За здоровье твово внука, Михал Петрович!
– Спаси Христос, кушайте, пожалуйста!
– Анисия Васильевна, что вы не получаете? Икорки-то вот, балычку! Получайте, прошу вас!
Зашумели гости, застучали вилками, ножами, тарелками. Дедушка со священником разговор держал о чем-то благочестиво. И гости ели и пили чинно, вежливенько.
Витька походил по дому, опять вернулся в залу. Здесь уже было шумнее. Священник и поючие начетчики смеялись, их глаза совсем утонули в складках, головы чуть растрепались. Фимка, Глафира, Катя метались от кухни к гостям с блюдами, тарелками. На столе все было в беспорядке. Глаза у дядей осовели. А тети смеялись весело, жеманились.
Папа кричал исступленно:
– Василь Никанорыч, заморского-то! Ежели зеленое не пьешь, хвати этого.
А Василь Никанорыч – седобородый, борода у него страшенная, еще больше дедушкиной, – загудел:
– Не потребляю, Иван Михалыч, уволь! После того случаю не могу!
– Ну, да стаканчик-то можно!
Вдруг папа повернулся, увидел Витьку, схватил за руку:
– Ты чего здесь? Иди, спи! Фимка, отведи его спать.
Вот так, ради него собрались все эти, а теперь спать отведи?
Хотел покапризничать, но Фимка вела уже за руку наверх по лестнице.
– Раздевайся, спи!
Она торопила нетерпеливо, и Витька знал: ей хочется поскорее вернуться вниз, смотреть, как пьют, едят гости.
Витька разделся, лег. Фимка потушила лампу:
– Спи!
Она ушла. Витька долго смотрел на темные окна, на синюю лампаду, горящую перед иконами, послушал крики, что доносились снизу. Стало тоскливо. Он слез с кровати, оделся, спустился. И первое, что увидел он, – двое дядей, которые вели под руки пьяного священника, а священник вырывался и кричал:
– Стой! Тебе говорю, стой! Сокрушу всех дьяволов!
Дедушка шел сзади – красный такой, что не узнать, только волосы были те самые, белые и дыбырились, будто снег зимой в сильный ветер.
– Ты что здесь? – закричал сердито дедушка. – Марш наверх!
Витька побежал назад.
И сидел долго, слушал, как внизу плясали, гулко топая. И пели песни…
А через три дня он на лошади вместе с папой ехал в училище. Большой картуз с гербом мял его уши, на шинели сверкали пуговицы. Народ останавливался на улицах, смотрел на Витьку, розового от смущения и гордости.
В эту осень Витька ушел от бабушки. Внизу, в большой угловой комнате, два окна которой выходили к Волге, папа приказал поставить кровать, стол, диван, шкафчик для книг, мама окропила все святой водой. Витька перелетел в это гнездо новое.
Жалел? Не жалел. Была бабушка, будила, пела: «Права ножка, лева ножка», ласкала, радовала, ныне стала сердитой, точно чужой.
И этот вот случай еще:
– Бабушка!
– Ну?
– Ты мне говорила: земля на трех китах.
– Ну?
– А вот в книжке написано: земля – шар, по орбите катится. Вот гляди-ка!
И Витька с торжеством показал: в середине солнышко, лучи от него как от господней головы на иконе, а кругом линия, и по ней катится шар – земля.
Глянула бабушка, заворчала:
– Что ж, рыло-то брито, и стала орбита. Вот тебе и весь мой сказ!
А Витька этак с задором:
– Никаких китов нет. Ты не знаешь ничего.
И бабушка, не говоря худого слова, марш из комнаты, и через минуту отец пришел – с двухвосткой.
Можно тут жалеть?
О, бабушка, она позади осталась, не до нее!
Закружились дни, запрыгали, как никогда не кружились и не прыгали прежде, – будто поток хлынул прямо на Витькину голову. Из колдобинки поплыл Витька в большое море. Утром – темновато еще – Фимка придет в комнату, зажжет лампу.
– Вставай!
Поспать бы! А Фимка без слов, без споров одеяло стащит и на холоду оставит Витьку лежать в одной длинной, белой, тонкой рубашке. Не улежишь!
– Вставай!
– Уйди! Я сейчас.
– Вставай!
Настойчивая, не умолишь, не упросишь, как, бывало, бабушку. Поднимет, заставит умыться, одеться. А на дворе и свету еще нет.
– Иди чай пей!
Но умоется, пробежится Витька, увидит бурлящий самовар на столе, бабушку или маму возле самовара – и уже весело ему, и про спор с Фимкой забудет, заторопится, все бы ему пыхом…
У крыльца во дворе слыхать: топает лошадь. Там Храпон-зубоскал ждет, чуть дремлет на козлах в рассветных сумерках, и лицо у него зеленоватое. В длинной шинели с золотыми пуговицами, ранец за плечами, выбежит Витька, и вот мчатся-мчатся по проснувшимся улицам. Карий жеребец Забой несет, перегоняет, пугает – только ветер хлещет в лицо. На тихой улице, против городского сада – белый большой дом. Здесь.
Шумно уже в коридорах. Стриженые мальчики в серых куртках или черных мундирчиках с золотыми пуговицами кричат, бегают. Витька бежит в свой класс коридорами. И не робко, как вот недавно, две-три недели назад. А Краснов ждет. Он немного угрюмый, робкий, делает все, что захочет Витька. С Красновым можно поиграть в перышки, в пятнашки, можно поменяться книжками, поговорить, о чем хочешь.
В двери мелькает Барабан, молодой надзиратель, строго оглянет, не шалят ли мальчишки слишком, опять скроется.
В коридоре бьет звонок. Торопливо становятся мальчики в пары, идут, как солдаты, в зал, и там, установясь длинными рядами, оглушительно поют: «Царю небесный», «Отче наш», «Боже, царя храни»…
И странно: «Отче наш» так же томит Витьку, как в минуты его одинокой молитвы.
И после ждать учителя, чуть волноваться: не спросит ли?
Учитель придет, молодой, усики чуть-чуть, зовут Пал Палыч, прозывают Огурчик.
– Андронов, отвечай!
У Витьки птицей забьется сердце, зарумянится весь он.
– Ну?
И улыбнется ласково Пал Палыч.
– А ты не робей. Ведь знаешь урок.
– Знаю.
– Так вот.
И Витька уже отвечает.
– Вот-вот, молодец!
Скоро Витька привык: не бьется уже сердце птицей, ныне – спроси не спроси – он всегда знает.
– Э, да ты в самом деле молодец! – скажет Пал Палыч.
И батюшка, страшный, лохматый церковный батюшка, тоже:
– Молодец, молодец! Ты каких Андроновых-то? Иван Михайлыча, что ли?
Удивительно, даже батюшка знает папу!
Домой Витька идет с Красновым пешком. Оба маленькие, а ранцы – с вагон; побежать если, книжки и пеналы в них громыхают.
И дома с гордостью рассказывать папе, маме, что было в классе.
По воскресеньям кое-когда приходил Филипп из сада:
– Приказал дедушка прислать внучка.
И вот на Забое в возке мчались за город, в сад.
Дедушка будто пел, разговаривая с Витькой:
– Ну, ученик, как дела-делишки?
Так дни – кубарем, играя, как зайцы в степи. Только бабушка вот стонет, охает. Захворала, ноги отнялись, будто почуяла: не нужна она в жизни больше, раз Витька ушел. И уже редко-редко приходила сверху, тяжело шаркая больными ногами.
А весна шла. Каждое утро – Витька еще не просыпался – комната до краев наполнялась светом. Папа говорил:
– Скоро Волга треснет.
Витька знал:
– Волга треснет ночью.
И утрами, вскочив с постели, прилипал к окну: поглядеть, не треснула ли, не двинулась ли Волга? Но Волга еще не треснула. Только по закрайкам из-за снега заголубела вода, дорога почернела, темным широким полотном лежала от берега до берега, и еще на острове, что против города, проглянули пески, плешинами, заплатами маячили на белом снегу, сверкающем на солнце.
Но раз ночью за окнами заухало, зашумело. Витька поднял голову, долго слушал. Вдруг за дверью шаги. Вошел папа со свечой, одетый.
– Волга пошла. Оденься! Идем на балкон!
Витька поспешно оделся, и оба вышли на балкон молча.
Внизу, за садом, двигалось чудовище. Кругом трещало, кряхтело, ухало, стонало. Витьке показалось: движется змей. Он прижался к отцову боку.
«…Теперь отец твой воюет, а придет время – будешь воевать ты».
Витька засмеялся беспричинно и вдруг заорал:
– Эй, э-эй!
– Тю! С ума сошел? – удивился папа. – Людей перебудишь!
Витька сконфузился.
– Папа, хорошо!
– Хорошо, малый, это верно. Люблю.
Так двое долго стояли они, слушали, как ворчал под горой змей…
В вербное воскресенье Витька ездил к деду в сад. Ездил с папой. Везли вербу освященную деду. На Волге чки шли длинные, по целой версте, на конце острова вздымалась целая гора льдин. Хотелось выпрыгнуть и бежать, бежать, орать. Отец все посмеивался:
– У, какой вертун стал ты!
Сад бурел еще весь голый, но все деревья приветливо махали тонкими ветвями навстречу весеннему легкому ветру. Снег лежал только возле стволов яблонь и возле заборов. Льдины подходили к самому саду – вон за забором внизу ползли, шумели. Дедушка постарел за эту зиму, потемнел, будто согнулся. Но обрадовался крепко – это было видно по его глазам: дедушка моргнул, точно заплакал, когда целовал Витьку. Пока готовили чай, Витька убежал в сад, из сада – на берег. Там, забравшись на камень, стоял долго, смотрел на ползущие льдины. Пришел Филипп, позвал:
– Иди, дедушка зовет!
Отец и дед сидели за кипящим самоваром.
– …переродом засею, а по Чалыкле белотурку думаю пустить.
– Найдешь ли рабочих-то?
– Ну, этого добра много! У меня теперь везде машины работают.
– Хорошо ли машины-то? Поглядеть бы надо съездить.
– И глядеть нечего: все за первый сорт идет.
Дедушка помолчал, подумал о чем-то, поглаживая бороду; Витька заметил: рука у деда стала сухой, желтой, и синие жилки на ней обозначались, вот как на носу. Поглядел дед на Витьку, улыбнулся:
– А внучек как?
– Что ж внучек! – ответил папа. – У внучка дела не надо быть лучше. Намедни сам я в училище был: все учителя хвалят.
– Вот, слава богу, умник!
– В кого же ему дураком быть? – усмехнулся отец. – Дедов внучек-то!
Дедушка потянулся к Витьке, поцеловал.
– Дедушка, а я когда буду воевать?
– Хе, ты все про это. Подожди малость. Твой черед впереди.
Дед опять задумался.
– Надо бы мне самому съездить, поглядеть, направить.
– Ну, куда ты, папаша? Вишь, ты какой кволый стал!
Они заговорили опять про свое, оба бородатые, оба лобатые, суровые, и носы у обоих здоровенные. А Витька опять в сад, и чашку чаю не допил…
Уже в конце весны раз приехал дед из сада домой в город, дрожащий, сумрачный, но весь этакий решительный, и потребовал:
– Иван, вези меня за Волгу.
Побледнел тогда Витькин отец.
– Зачем, папаша?
– Хочу в остатний раз на хутора поглядеть. Чую: к осени умру.
О-го-го что было, как сказал он это слово: умру!
– Куда тебе ехать в такую даль? Умрешь дорогой. Здесь в спокое…
А дед бух палкой в пол:
– Вези, тебе говорю!
И разом все примолкли: вот какое в голосе у деда было!
Дня этак через три на волжском пароме – кибитка с кожаным верхом, на рессорах, похожая на большого жука; мужики и бабы боязливо заглядывали под верх:
– Кто это там? Не исправник ли?
А в кибитке, в темноте, борода белеет – большущая, волнистая. Узнали мужики, и шепот кругом пошел:
– Сам Андронов едет! Старик Михайло…
– А это кто высокий с ним?
– Это его сын, Иван.
– А-а-а!..
И все украдкой – на них, на них, этакие смущенные, в полном сознании своего ничтожества. И, наверное, не заметили бы большелобого реалиста в белой парусиновой курточке, что жадно глядел на Волгу, на мужиков, на дальний берег, – жадно, потому что ехал впервые в пустыню. Да нельзя не заметить: чуть реалистик подойдет к борту, из кибитки голос:
– Витька, куда ушел? Утонешь! Иди сюда!
И такой непривычный для слуха голос был, ласковый. Это сам Андронов-то, суровый старик Михайло! А на пароме шепот благоговейный.
– Ишь ты, о внуке как пекется!
– Свое, дорого!
Витька в кибитке, а сам ждет, ждет, ждет: когда же пустыня? Он много думал о ней, ждал.
Она – старуха старая, с сумрачным, свирепым лицом, исхлестанным морщинами, большая-большая, она не пускает человека, она не пускает Андроновых; зимой она дует ледяными ветрами, а летом – зноем и мглой, от которых мертвеет жизнь. Так говорит дед:
– Мы ей – жизнь, она нам – смерть. Ну, только шалишь, мы не поддадимся!
Витька ждал: он увидит эту пустыню, что посылает мертвящие ветры. Заглянет в ее сердитые глаза. Пусть боязно это, но заглянет.
Паром пристал к берегу. Через песчаные прибрежные отмели поехали Андроновы, и колеса кибитки глубоко тонули в песке. Потом дорога – между талами, потом по берегу потянулись немецкие колонки – аккуратные домики, скучные кирки, за колонками – хутора, и везде вокруг хуторов и колонок – поля, поля, поля…
– Дедушка, где же пустыня?
– Дальше, миляк, дальше! Теперь пустыня отодвинулась, мы ее шуганули. Бывало, едешь здесь – ни тебе посева, ни тебе кустика, ни тебе хутора. Типчак один желтел, да ковыль, да бурьян, да кое-где лесок. А теперь, гляди-ка, благодать какая! Отодвинули пустыню.
Ехали тогда весь день. Все поля, хутора, и никакой пустыни. Поля да синяя небесная чаша над ними, а по краям ее кое-где белые церкви: там села. И долгой показалась Витьке дорога. Глянуть вперед – никого, глянуть назад – никого! Только кибитка, похожая на черного жука, ползущего среди зеленых просторов. В кибитке сам дед и Витька, на козлах – кучер Храпон; позади кибитки – легкая коляска: там едет Витькин отец. Лишь порой – далеко – обоз. И верблюды. О, их много здесь! Витька глядел на них жадными глазами. Верблюды шагали широко, равномерно, чуть вытянув длинную шею, а голова маленькая, лодочкой, глаза большие, печальные, умные. Голова, шея и тело у верблюдов неподвижны, только ноги как весла: цоп-цоп-цоп! – мягко ступали по мягкой степной дороге. И птиц многое множество. Нарядные кулики сидели на дорогах: вот лошадь наступить готова – только тогда слетали. Косокрылые усатые дрофы тяжело поднимались из травы рядом с дорогой и, хлопая крыльями, летели прочь. Дед сказал:
– По пуду бывают.
– Кто?
– Дудаки-то эти. Бывало, когда я помоложе был, верхом на лошадь – да за ними, да плетью… Бежит, бежит, а подняться не может: тяжела. И убьешь.
– А вон скворцы.
– Где?
– Вон по дороге ходят.
– Это жаворонки черные. Скворцы сюда только осенью налетают.
И так ново было: и черные жаворонки, и большие серые суслики-свистуны, что, как кошки, мелькали то и дело по траве, и плаксивые пигалицы над лывинами, и густые стаи уток на синих озерах.
В пригрев, когда солнце сильно начинало припекать, все дали менялись. Видать: над зелеными полями, над лугами прозрачной мелькающей рекой лился нагретый воздух. И все вдали – хутора, пригорки, редкие деревья – отрывалось от земли, возносилось, меняло очертания, точно воздушные, неясные замки.
На второй день перед полуднем доехали до хутора, где красные кирпичные амбары для хлеба и машин, кирпичные конюшни для скота и кирпичный дом для приказчика и рабочих. Издали они завиднелись, и дед долго в них всматривался.
– Постой, Храпон, это наше?
– Так точно.
Дед нахмурился.
– Когда же построили?
– Недавно.
– А ну остановись!
Храпон остановил лошадей.
Иван подъехал. А хутор – вот он рядом, но не хочет старик въезжать туда.
– Иван, это что же такое будет?
– Ты насчет чего, папаша?
– Не виляй! – закричал свирепо дед. – Я тебя спрашиваю: откуда эти постройки?
– В третьем году поставили.
– А я где был?
– Дома.
Витька видел, как отец побледнел.
Дедова палка сама щелкала по дну кибитки. И дед стал весь малиновый, лицо из-за бороды пылало красным заревом.
– Перевод деньгам только делаешь. У, шкура!
Так свирепый и приехал дед на хутор. Все ходил, бурчал что-то под нос. И только когда увидел все хозяйство, крепко слаженное, сказал сыну милостиво:
– А ты это, пожалуй, хорошо удумал. Навеки сколочено.
Отец сразу повеселел.
– А чего глядеть-то? Мы не на один год поселились. Мазанки – шут ли в них толку? Пять лет простоит – строй другую. А тут без хлопот!
Дед самодовольно посмотрел на Витьку, смеясь одними глазами:
– Вот тебе, брат, и пустыня! Шабаш!
И помолодел будто. И уже любовно смотрел в степные просторы.
Когда опять выехали степью за хутор, самодовольно поглаживал бороду аршинную.
– Вот и наши края пошли. Видишь песок? Здесь пустыня была. Пришел я в те поры – только трава да песок, да киргизишки табуны свои гоняли. Десять годов не прошло – все распахал. Стоп, пустыня-матушка, отодвигайся, нам не до тебя!
Дед повел рукой, будто отодвинул кого.
А Витька ждал: когда же будет пустыня? Но только зеленые просторы, стаи птиц над дальними полями, маленькие церкви на краях степи, теплый ветер, хутора. И нигде никакого лица.
На четвертый вечер остановились ночевать на хуторе Красная Балка. Дед к вечеру заохал, опять заворчал недовольно.
– Ты, дедушка, что?
– Кости, внучек, ломят: ненастье завтра будет.
После заката работники собрались на краю степи, у колодца.
Дед подошел к ним.
– Будет?
– Будет беспременно. Вон небушко какое.
И Витька заметил: небо мутное. И беспокойство непонятное ходило кругом. В степи наперебой, взапуски кричали дергуны, коровы протяжно ревели, лошади нервно подергивали головами.
Работники переговаривались тихо.
– Дедушка, это пустыня идет?
Дед мельком глянул на Витьку.
– Не сама она, матушка, только посланца посылает. Мгла идет.
Мгла? Какое странное, тайное слово. Витька слыхал про нее, эту мглу, но не видал ее раньше.
– Мы увидим ее?
Только бы увидать, только бы увидать!
Дед опять мельком бросил сердито:
– А как же? Завтра!
Вот завтра, наконец-то!
– Дедушка, ты меня завтра рано разбуди.
– Зачем тебе?
– А так!
Хотелось Витьке сказать: «Буду мглу смотреть», – застеснялся.
– Разбужу.
Комната большая – приказчик сам здесь живет, но нынче, по случаю приезда хозяев, он с женой переселился в амбар, а здесь перин настлали прямо на пол, потому что приказчик знал: дед любил просторы. А на окнах герани, белые занавески, ковер над кроватью.
Дед посмотрел на герани, на ковры и сказал презрительно:
– Ишь живет, что твой князь! Мягкие перины не доведут до добра. Гляди за ним, Иван, я не верю тем, кто сладко ест да мягко спит.
А сверчки – два – поют в разных углах, задорно поют: «Завтра, завтра!»
Кусали блохи. Витька места не находил. Томило непонятное. Хотелось будто пить, а возьмешь кружку – только глоточек отопьешь. Ни рукам, ни ногам места нет. За окнами тьма, слыхать: кто-то ходит шарящей походкой. Кто? Может быть, это и есть посланец пустыни? Дед назвал пустыню смертью. Вот за окнами смерть! Витька укрылся с головой. Глухо теперь. Но прислушаешься: ходит!.. Витька прижался плотно к дедову теплому боку, а дед сразу обнял его большущими холодными руками.
– Не спится? – шепотом спросил дед.
– Я боюсь, дедушка!
– Ну, господь с тобой. Чего бояться? Бояться нечего!
– За окном ходит.
– Народ это ходит, не бойся. Это наши. Всем не спится. В этакие ночи не спят.
Хорошо под дедовым боком и не страшно. А в закрытых глазах плывут степи, хутора, дороги, летят лениво птицы, и слышно, как свистнул суслик. Вдруг – тррах! Витька испуганно открыл глаза. И разом почувствовал, что он один в комнате. Темно, душно, где-то свист и стук. Окна занавешены, но в щели лезут голубоватые прутья: свет. За стенами – шорох, хлопанье, вой.
Пришла!
Витька испуганно завыл, метнулся и, как был, раздетый, выскочил на крыльцо. Жаркий ветер ударил ему в лоб, в шею, пробрался под рубашку. А ничего страшного! Дед стоит поодаль, как черный столб, в черном, длинном, почти до пят, кафтане; ветер неистово чешет его длинную белую бороду, закидывает на плечи – то на одно, то на другое.
– Дедушка!
Дед оглянулся, и борода – белый флаг на черном столбе – затрепалась.
– Проснулся?
Дед зашагал к крыльцу.
– Пришла?
– Пришла, внучек, пришла, батюшка! Не избавил господь! Вишь, что делается! Засвистал свистень степовый!
Лошади у крыльца стоят, понуря головы, хвосты и гривы у них взъерошены, мечутся. Над степью вдали идут серые столбы, вышиной до неба. Сероватый туман везде видать, как облаками несется он. Солнце круглое, без блеска, вроде старый двугривенный. А ветер хлещет, хлещет.
Дед кричит, чтобы перекричать шумы:
– Иди одевайся! Нынче не поедем.
– Где же мгла, дедушка?
– А разве не видишь ветер-то с туманами?
А Витька-то думал: мгла – это живое, вроде старухи-пустыни. Только ветер, только туман, и еще – трудно дышать. Мутно-сизый ветер проносился над полями, ветер с пылью, мельчайшей, жгучей, пронзающей пылью. Так вот эта самая пыль? Папа рассказывал про нее Витьке. Сколько? Тысячи верст этот ветер – мутный и сизый – пронес эту жгучую пыль из далеких пустынь азиатских, чтобы сечь поля, сечь реки, сечь людей, скот, сечь все живое… Пустыня мстила людям.
Трескались губы, плакали глаза; не только у людей: у скота тоже; «пить, пить, пить», а в колодцах иссыхала вода, вот на глазах видно, как иссыхала!
Витька видел: взъерошенные птицы тревожно летали над полями, лошади стояли, грустно опустив голову, и огненный ветер рвал невидимыми пальцами их гривы, их хвосты. Еще Витька видел: лошади плакали – часто-часто моргали, из глаз их катились круглые, с горошину, слезы. И Витьке было не по себе от лошадиного плача, от взъерошенных птиц, от трудного дыхания, от жары… А дед как лег в комнате, так и лежал колодой, хрипел, кашлял, стонал, брюзжал, этакий колючий стал. И крикнул раз на Витьку сердито:
– Затворяй дверь! Шляешься тут…
Витька обиделся, ушел на двор, ходил долго около отца, потом пожаловался угрюмо:
– Меня дедушка ругает.
А хмурый отец сказал:
– Ты теперь не лезь к нему, сынок! Он теперь больной, сердитый.
«Вот, – подумал Витька, – завезли сюда и обижают».
Ему хотелось поплакать, пожаловаться, но смолчал.
Работники не работали в эти дни, ходили как неприкаянные, покоренные пустынным ветром, придавленные.
И все злые, злые неизвестно на что. Деду занедужилось: он заныл, расхворался, а на другой день он уже стонал вслух и жаловался Витькиному отцу:
– За-да-вит меня эта пустыня.
– Ничего, папаша! Вот уедем, бог даст!
– Тебе, борову, все ничего.
– Пройдет, гляди, скоро.
А сам, выйдя с Витькой на крыльцо, где еще бушевал ветер, говорил шепотом:
– Вот проклятая, ведь сгубит старика!
– Кто проклятая, папа?
– Пустыня. Видишь, дед-то? Ох, как бы не помер здесь!
Витька не уходил эти дни с хутора никуда, томился, разве к Поганой балке – глубокому оврагу с пологими берегами, где за зеленым чаканом пузырилась темная вода. Раз, томясь, до самой воды сошел Витька. Ух, как гадко пахнет здесь! Чем это? Вроде угар. Вода темная, и пятна голубые по ней плавают. Иногда большой пузырь появлялся в воде у мутного дна и, колыхаясь, выплывал через воду и лопался. Так гадко пахнет, что в ушах зашумело у Витьки. А отец уже стоит на берегу балки, ворчит:
– Куда ты ушел?
– Я, папа, гуляю.
– Ну, нашел место! Вылезай скорей! Задохнешься там.
Витька вылез.
– А что здесь, папа? Почему здесь так пахнет?
– Пес ее знает! Поганое место. Думали, в овраге вода будет, рыли колодец. И хутор-то из-за этого здесь поставили.
– Вода есть, папа!
– Есть-то есть, да, брат, такая, что лошади от нее морды воротят: негодящая вода. Что оно такое, бог с ней, – не пойму. Вроде гнилая вода. Ты не ходи сюда, дух тут тяжелый.
Отец помолчал, пошли вместе к хутору. А ветер все рвал-метал, и надо было держать картуз, чтобы его не снесло с головы.
– Вот дедушка-то разнемогся, беда!..
Опять Витьке стало нехорошо. Хуторские постройки под ветром казались ма-аленькие.
Витька видел, как на глазах увядала жизнь кругом: поля серели, листочки на ветлах, что росли у колодца, свернулись и загремели, птицы с беспокойными криками носились над степью, словно не находили себе места. Они потеряли страх, летели к хутору, садились здесь возле построек, и клювы у них были раскрыты, крылья не складывались плотно, отделялись, словно полы фрака у учителя арифметики Романа Павловича.
Ночью дед стонал, ворочался, говорил вслух жалобно:
– И откуда оно берется, господь с ней? Дует и дует, как из печки.
– Из Рынь-Песков, папаша! – ответил отец. – Видишь, песку сколько несет! Так все и пронизывает песком.
– Знаю, из Рынь-Песков. Да много очень уж! Будет бы!
Так и не поехали дальше. Три дня шла мгла над хуторами, над просторами заволжскими. Когда кончилась мгла, – это было на четвертый день, – дед решил ехать назад…
– Трудно мне, домой хочу…
Опять бескрайняя степь, теперь чуть пожелтевшая. Дед смотрел на нее больными, беспокойными глазами.
– Отудобит?
– Отудобит, – отвечал Витькин отец, – это не в цвету. Теперь что? Дождичек – и все пойдет. Вот если бы в цвету – не дай бог!
Караваны верблюдов на дальних дорогах теперь показались сиротливыми, и верблюды будто спешили, шагая широко.
Витька думал, глядя на них:
«Вот и не видал пустыню».
Назад Андроновы ехали – печальный кортеж: везли деда больного. Теперь Витька в коляске с отцом, а в кибитке, на перинах, – больной дедушка.
«Задавила меня пустыня».
На стоянках, очень частых, деду клали в кибитку траву, смоченную водой, чтобы ему не было так душно и жарко.
А степь такой печальной казалась, совсем не той, что вот была немного дней назад, когда Витька по ней проезжал впервые. И все теперь было тревожно, серо, казалось усталым. «Скорей бы домой!» Сюда ехали – не долго ехали, коротенькая дорога, отсюда – долго, скучно, и все думалось: «Когда же столько проехали?» Уже у самой Волги были – последние пески стали проезжать, – поднялась с запада туча, брызнула каплями. И капли, падая на раскаленный песок, разом превращались в пар, туманили воздух. Вдали заволакивалось. И, только увидев Волгу – синюю, большую, – Витька понял, почему так печальна была заволжская пустыня: в ней не было воды.
Дед уже не мог сам выйти из кибитки, когда вечером на третий день приехали домой. Его вынесли на руках – отец, Храпон, Гришка, приказчик Родионов. Несли и говорили тревожно, полушепотом. Дед шептал что-то пересохшими губами, а возле выцветших глаз у него было бело…
Мама, увидев деда, заплакала. Витька побежал наверх к бабушке. Бабушка тоже плакала. И… и некому было рассказать, что Витька видел там, за Волгой…