355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Яковлев » Человек и пустыня » Текст книги (страница 22)
Человек и пустыня
  • Текст добавлен: 14 августа 2017, 11:30

Текст книги "Человек и пустыня"


Автор книги: Александр Яковлев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 41 страниц)

– Ур-ра! – заревело сразу несколько голосов.

Виктор Иванович поднял руку, сделал знак, чтобы не мешали говорить. У него было такое чувство, будто он летел на больших крыльях – кругом просторно, далеко видно.

– Чш-ш! – зашипели на крикунов со всех сторон.

– Мы, купцы, давали царям деньги на все их благие начинания! – воскликнул Виктор Иванович с особенной торжественностью. – Мы на помин своей души устраивали храмы, теперь мы с любовью храним старое русское искусство, только в наших родах сохранились и иконы, и древние книги. Мы гибли на дорогах глухими ночами ради завоевания культуры. Вы знаете, как много ходит грабительских легенд, и каждая легенда обязательно строится по одному шаблону: купец идет по дороге ночью, на него нападает грабитель, убивает. Но этот купец, – добавляю я от себя, – ехал не только ради своего богатства, но и ради культуры, носителем которой он был сам. А куда же пойдут деньги, отобранные грабителем или, как его называют в песнях, «лихим добрым молодцем»? Куда пойдут эти деньги? Они пойдут на пропой, на распутство. Из этого сравнения вы видите, кто прав и где должна быть любовь народная. Русское купечество пережило крепостное право, пережило взяточничество чиновников, иногда буквально грабивших его. Оно пережило всякие преграды и запрещения, оно завоевало жизнь, и теперь перед ним самая широкая дорога.

У России небывалые возможности. У России больше сил, чем у Америки, этой воистину купеческой страны. И мы, купечество, из нашей дорогой родины сделаем первую страну мира. Я поднимаю бокал за нашу родину и за русское купечество, этого истинного и верного ее сына!

Громоносное «ура», от которого зашевелились новые шелковые шторы на окнах, потрясло воздух. Все потянулись с бокалами к Виктору Ивановичу, чокались с ним, обливая один другого шампанским, красные от возбуждения. В середине стола началось замешательство – там сидел Иван Михайлович и всхлипывал, и слезы неудержимо лились у него по бороде. Он хотел вслед за другими пойти к сыну, уже взял было бокал, но дрогнувшей рукой расплескал вино. Он опять сел, захлипал. Счастливыми, полными слез глазами он смотрел на кучку, толпившуюся вокруг сына. От сына шли к нему, целовали его, обнимали, а он все всхлипывал, мокрой седой бородой прислонился к чьему-то лицу, целовал, но не замечал кого.

Толстый, черный Залогин хлопал его по плечу, орал:

– Исполать тебе, Иван Михайлович! Взрастил сына! Ура!

И, обернувшись ко всем, воззвал:

– Братцы! Господа! Вот где корень-то! Корень-то не забывайте, вот откуда пошло!

И пальцем показал на Ивана Михайловича и заорал по-дьяконски:

– Ивану Михайловичу многая лета!

Пьяные от возбуждения, купцы орали оглушительно, носились, будто окрыленные, а Иван Михайлович все не мог успокоиться. Когда Виктор Иванович подошел к отцу, отец судорожно и цепко обнял его, поцеловал в голову.

Вся чинность пира сломалась. Все орали оглушительно, кто-то крикнул: «Музыка, валяй!» – и в гул голосов ворвался торжествующий звук музыки.

X. Один в поле – воин

Сарга, ее вечернее журчание успокаивало Виктора Ивановича, словно колыбельная песня в детстве. Недалеко от калиток, выходящих на самый берег Волги, Виктор Иванович выстроил беседку в виде большого гриба. Здесь он любил проводить вечера. Сбоку, возле беседки, Сарга журчала по камням, из беседки было видать, как она вот здесь, белая и пенистая, впадала в Волгу, точно маленькая девочка шла к матери.

При закате горы были красные, Волга текла утихомиренная и ласковая. Пароходы розовели в последних лучах солнца. Они проходили вверх под луговым берегом, там, где вода была тиха и легче было идти. Лишь пароходы вниз шли быстро, самым стрежнем, могуче рассекая спокойную воду.

Вечерами здесь, в беседке, Виктор Иванович отдыхал.

И вот в этот вечер больше часа он сидел один, неподвижно, посматривая на просторную, величавую реку. Солнечные пятна закраснели, стали угасать. Вдалеке под белыми горами Виктор Иванович заметил людей, трое шли сюда: двое маленьких, один взрослый. Он узнал: это Иван Михайлович с внучатами Ваней и Васей. Они шли медленно. Ваня тащил удочки, Вася – ведро. Иван Михайлович тяжело опирался на палку. С зимы он стал прихварывать. Перед пасхой тяжко заболел, целый месяц не выходил из дома и теперь вот все не мог оправиться, скрипывал, жаловался на ломоту в ногах, носил плисовые мягкие сапоги.

Дедушка и внуки подходили медленно. Иван Михайлович что-то говорил. Иногда он останавливался, палкой показывал на Волгу, на дальние розовые горы. Они дошли до калитки, сели на лавку. Теперь Виктор Иванович слышал, о чем они говорили. Ваня спросил:

– Какой же змей, дедушка?

– А такой большой змей лежал вот здесь вдоль Волги, на сорок верст длиной, лежал врастяжку. Вот отсюда начинался, здесь была голова. А у села Воскресенского был хвост.

– Что он делал?

– Пустыня сюда прислала его свой покой стеречь, чтобы никто не смел прийти. Совсем пустая Волга была. И все-таки не убереглась пустыня, пришел человек с запада…

Ваня нетерпеливо перебил дедушку:

– Какой человек с запада?

– А такой… Пустыне было предсказано, что победит ее человек с запада. Вот такой, который придет оттуда.

Иван Михайлович палкой показал на тот край неба, где в красном полыме закатывалось солнышко.

– Так вот, пришел человек с запада и рассек змея на части, и змей окаменел, стал горой. Теперь у нас и зовут: Змеевы горы. Голова-то змеиная вот отскочила сюда. Видишь? Возле нашего сада начинается.

Виктор Иванович усмехнулся. Ему разом представилось, как много лет назад он сам, маленький, ходил здесь же со своим дедушкой Михаилом и впервые услышал эту легенду о Змеевых горах.

– Дедушка, дедушка, – закричал Ваня, – я буду человеком с запада!

– И я, и я! – заторопился Вася.

Иван Михайлович снисходительно засмеялся:

– Ну, ну, будете, будете – хорошее дело. Тут вот приходили люди с запада, говорят: «Продайте нам сад, мы возле вашей горы, на месте вашего сада цементный завод построим». – «Ну, говорю, нет, до этого мы еще не дойдем! Пока я жив, сад так и останется садом». Райский уголок такой, тишина такая, птиц сколько, а здесь завод хотят строить! Дым будет, пыль, шум, суета. Нет уж, бог с ними, с такими людьми с запада.

– Дедушка, расскажи про пароход. Я сам читал, а ты рассказываешь лучше.

– Идемте, я дома расскажу. Сыро становится, что-то ноги ломит.

Он грузно поднялся. Внучата пошли за ним. Иван Михайлович тяжело переставлял ноги, тяжело вез их по песку. Они прошли, не замечая Виктора Ивановича.

«А ведь начинает сдавать старик!» – подумал Виктор Иванович об отце. Эти плисовые сапоги, эта одышка, постоянная усталость, бледное лицо, на котором морщины вдруг странно углубились. «Как изменяется время, и как изменяются люди!» Виктор Иванович вспомнил шумливость, постоянную энергию отца, и теплое чувство тронуло сердце, захотелось поскорей увидеть отца, поговорить с ним. Он поспешно пошел к дому. Иван Михайлович один сидел на балконе. Тьма уже здесь сгустилась, нельзя было различить лица, так белело оно чуть-чуть. А в доме светились окна, там слышались детские голоса.

– Ты что, папа? – спросил Виктор Иванович.

– Фу! – дохнул Иван Михайлович. – Вот поднялся на лестницу, и уже сердце так бьется, как будто хочет выскочить. Старость пришла. Уже и силы стали убывать совсем.

– Ну, старость! Только шестьдесят пять лет, а ты про старость говоришь! Вспомни-ка, дед-то наш сколько прожил…

– Это верно, деду под восемьдесят было, когда помер. Да мы-то вот хуже. Бог ее знает, вот бы теперь и пожить на спокое, о душе подумать, а что-то устаю.

Он замолчал, опустил голову, и во всей его фигуре в самом деле было что-то усталое, надломленное. Потом он заговорил, раздумывая, вполголоса, вспоминал:

– А бывало-то, будто уема мне нет! Эх-хе, где силы делись?

Он еще помолчал и заговорил еще тише:

– Ну, мне помереть можно: корень хороший в жизни у нас. Бывало, когда ты мальчишкой был, я все беспокоился, чего из тебя выйдет? Да поведешь ли ты наше дело, как нужно? А ныне и беспокойства уже нет. Про сына-то про мово, – он вдруг повысил голос до торжества, до радости, – про сына-то про мово слава по всей Волге идет! Да чего по всей Волге, – по всей Расее, гляди, рукой до него не достанешь!

И опять понизил голос:

– Ну и внучата герои-соколы. Слава богу, наладилась жизнь, мне и умереть можно.

Виктор Иванович слушал, весь сжавшись, напряженно, как бред слушал.

– Папа, ты меня прости, но это, право, неприятно слушать, будто ты в самом, деле умирать собрался.

– А что ты думаешь, Витя? Чудное что-то со мной происходит. Вот вечером иногда думаю: «Ну, батюшки, смерть!» Теперь я только одного хочу, чтобы господь избавил от наглой смерти, не помереть бы мне без покаяния, а то что ж, – покориться надо.

В дверях мелькнул свет. Груша вынесла лампу. За Грушей выбежали Ваня и Соня, бросились обнимать дедушку, стало шумно. Дедушка трепал Соню по плечу, смеялся, а Виктор Иванович взволнованно смотрел на отца, и сердце у него сжалось.

«Неужели идет смерть?»

На другой же день Виктор Иванович сам привез к отцу доктора Воронцова – толстого, бурливого человека. Воронцов шумно поздоровался со всеми, кто был на террасе, закричал Ивану Михайловичу:

– Ты что это заскрипел, старик? Мы, кажется, с тобой ровесники? А ты гляди-ка, я одной рукой два пуда вытягиваю.

– Было время, я тянул три пуда, а теперь вот боюсь, как бы самому не протянуться, – угрюмо усмехнулся Иван Михайлович.

– Ну, ну, ну, зачем такие мрачные мысли? Пойдем-ка к тебе, поговорим по секрету. Теперь самое время нам с тобой поработать для общества, – для себя уж мы поработали. Ты – гласный, я – гласный, мы с тобой таких делов наворочаем, – город до новых веников не забудет!

Спустя полчаса Виктор Иванович провожал Воронцова до ворот сада. Коляска ехала за ними.

– Очень утомлено сердце, – сказал Воронцов, – и, кажется, диабет. Это мы завтра исследуем. Похоже – он сдавать стал.

И еще через несколько дней выяснилось: Иван Михайлович болен безнадежно. Воронцов зачастил, привозил с собой других докторов. Ивана Михайловича выстукивали, выслушивали. Сперва он относился к этому покорно. Потом доктора ему надоели. Он заворчал, закапризничал, потребовал у сына, чтобы Воронцов ездил как можно меньше. И это лето вышло грустное, будто все кругом грустило вместе с андроновской и зеленовской семьями. Часто шли дожди. Волга постоянно была за завесой, небо нависало серое, низкое. У Ивана Михайловича болела спина, иногда по два и по три дня он не выходил из комнаты, тихо стонал, и гнетущий камень лег на весь дом. В солнечные же дни Ивана Михайловича выводили на балкон, он сидел в плетеном кресле, укутанный, смотрел вдаль и порой грустно улыбался.

– Волга, вот она, Волга!

А Виктор Иванович присматривался к отцу, все думал: «Как может измениться человек! Где его сила? Где его шум?» Он, сам того не сознавая, стал необычно нежен и внимателен к отцу, старался чаще быть возле него, по вечерам сидел долго-долго у его постели, говорили они тихонько о делах, о прошлом, и видать было: Иван Михайлович очень доволен такой переменой – и этими долгими тихими разговорами, и нежной заботливостью. Старик пытался шутить, но уже и шутки выходили печальными:

– Бывало, когда ты был помоложе, вот иной раз подумаю о смерти: «Батюшки, ничего не сделано до конца! Батюшки, все стоит на полпути! Умру – не справится Витька, все пойдет у него шиворот-навыворот». А ныне вот хотел бы, хотел бы что тебе наказать, да вижу: нечего наказывать – все-то ты сам лучше меня знаешь.

– Ну, папа, перестань, – перебил Виктор Иванович, – я не люблю, когда ты намекаешь на это.

Отец, улыбаясь, покачал головой:

– Чудак ты, Витя! Как же не намекать, когда это уже подошло?

Он понизил голос, сказал полушепотом:

– Разве я не вижу, как ты обо мне беспокоишься? Уедешь в город и всякий час звонишь сюда по телефону, спрашиваешь обо мне. Я понимаю – боишься: без тебя помру. Спа… спасет… Христос. – Он заговорил дрожащим голосом: – Мне это радость. Беспокоишься – значит, любишь.

И поднял голос, заговорил громко, хорошо, насмешливо:

– Эк я расчувствовался! Ну-ка, поговорим об другом о чем. Вот ты намедни про народ заговорил: «Народу надо меньше, машин больше». А я и подумал: куда же народ-то денется, если все машины и машины? Трудно народу без работы будет.

– Народ работу найдет. Тут закон экономического развития. Со временем совсем будет мало рабочих, все дело будут делать машины.

– Да-а… Я вот про себя думаю: с народом я обращался не так, как ты. Иной раз и в зубы ткнешь, иной раз и палкой ошарашишь. Как это говорится: «Бей, но выучи». Дураков надо учить. Ну и того… ткнешь иной раз. А ты вот с народом обращаешься лучше, чем я. Видать, ни разу никого не ткнул даже. А вот в шею его туришь от себя: вместо народа машины ставишь. Что оно лучше-то? Иногда побить, но работу дать иль совсем не бить, но и работы не давать?..

– Знаешь, папа, в Америке…

– Америка, Америка! – вдруг забрюзжал Иван Михайлович. – Я вот теперь, в болезни-то, думаю: где правда и где ложь? И Америка твоя мне кажется какой-то маслобойной машиной. Вот будто давят там народ, из него масло течет… И ладно об этом! Жить бы сначала – я бы не так с народом. А то я на дело больше глядел, чем на людей. С чем пойдешь в царство небесное? Не с деньгами, с добрыми делами. А их немного…

Он опустил голову, глаза заслезились, тяжело задышал, с хрипотцой. Что от прошлого от него осталось? Да, он такой же крупный, как большая машина, ныне расшатанная. Но грусть, беспомощность в лице и хрип…

В эту ночь впервые с ним случился припадок. Иван Михайлович задыхался, шумно хрипел, точно отбивался от кого-то страшного, кто навалился на него всей тяжестью. Приехал Воронцов, все такой же шумный, с забавными прибаутками. Он возился два часа, прежде чем Ивана Михайловича отудобил. Эти часы Виктор Иванович не отходил от постели отца: все внутри у него оцепенело от страха.

– Как? Что? – тревожным шепотом зашептал он доктору, когда тот вышел из комнаты на террасу.

Доктор пожал плечами.

– Ничего не сделаешь. Организм стар. Будьте готовы ко всему.

Доктор сошел вниз. Пролетка зашуршала по дорожке. Виктор Иванович вцепился пальцами, как хищник когтями, в перила террасы, смотрел, как в предутреннем свете черная пролетка ехала между стенами черных кустов. И бессилие его душило.

Он заметался, звал доктора за доктором. Все они приходили суровые, важные и важничающие, со скучной речью говорили одно:

– Надо быть готовым ко всему.

Тогда Виктор Иванович понял: смерть в самом деле близко, и уже не противился, когда мать решила пособоровать Ивана Михайловича. Соборовать? Это – христианская дверь в близкую смерть, – вот она, смерть, встала уже рядом, дверь можно открыть. На каждого, кого соборуют, люди смотрят, как на полумертвого: он приготовился в путь последний. И уже возврата нет. Если бы соборованный победил болезнь, все одно: он не должен ходить в баню, не должен брать в руки деньги, не должен любить жену…

Отец Ларивон, начетчики и певчие приехали утром. В зале накрыли стол, зажгли лампады перед всеми иконами. Ивана Михайловича, одетого в белую рубаху, вынесли в кресле. Он полулежал, полусидел, задыхаясь. Все стояли с зажженными свечами, и сам Иван Михайлович полулежал с зажженной свечой в руке. Эти свечи, эти угрюмые лица, переполненные скорбью, это монотонное протяжное пение напоминало панихиду. Панихиду по живом. Семь раз отец Ларивон читал евангелие, семь раз помазал маслом лоб, и грудь, и руки Ивана Михайловича. Начетчики и певчие тянули монотонно молитвы… Виктор Иванович стоял, сцепив зубы. В груди леденело, потом вдруг вспыхивало пожаром. Он боялся глянуть на отца. Его, живого, отпевали, отпевали!…

Умер Иван Михайлович через трое суток. Умер ночью. День перед этим был очень жаркий и очень душный. Сад, и Волга, и Заволжье после такого дня были пронизаны сыростью. Виктора Ивановича разбудила Глаша. Из-за двери она крикнула страшным голосом:

– Идите, с Иваном Михайловичем что-то!

Виктор Иванович накинул халат, побежал в спальню к отцу. Отец сидел в белой рубашке, подпертый со всех сторон подушками. Он судорожно комкал пальцами одеяло. Перед ним в ужасе метались Ксения Григорьевна и Ольга Петровна. Иван Михайлович шумно хрипел.

– Скорей доктора! – закричал Виктор Иванович.

– Не надо доктора, – сказал Иван Михайлович, – зовите отца Ларивона. Умираю!

Внизу уже запрягали лошадей, по всему дому, слыхать, бегали люди, и вскоре два экипажа один за другим поскакали в город.

Василий Севастьянович прибежал снизу, Елизавета Васильевна – все, все, встревоженные, собрались в комнате у Ивана Михайловича. Открыли окна, двери. Иван Михайлович задыхался, ему клали на голову и на грудь лед. Когда приехал доктор, Иван Михайлович уже не мог сидеть, он большими круглыми глазами глядел на всех, хрипел иногда:

– Отца Ларивона! Скорей отца Ларивона!

Приехал и отец Ларивон. Все ушли из комнаты. Остались только поп и Иван Михайлович. Через четверть часа отец Ларивон отворил дверь, позвал. Иван Михайлович все так же сидел в белой рубашке, обложенный подушками, с полузакрытыми глазами. Он был странно спокоен. Когда все вошли в комнату, он точно проснулся, как просыпался когда-то: сразу вздрогнул, открыл глаза, зашевелился. Он позвал сына:

– Витя, подойди!

Виктор Иванович наклонился над ним. Иван Михайлович очень твердым голосом ясно сказал:

– Дай нашего Спаса.

Виктор Иванович подал Спаса.

– Встань на колени, – тихо и опять твердо и ясно сказал Иван Михайлович.

– Во имя отца и сына и святого духа. Благослови тебя, господи, как я благословляю. Всю жизнь будь таким, каким ты был и есть сейчас.

И, крестясь, тихо, едва слышно сказал:

– Ныне отпущаеши…

А в комнату уже шли все. Внучата окружили кровать, плакали, протягивали к дедушке руки. Соня ручонками уцепила его за бороду. Иван Михайлович поднял руку, положил ее Соне на голову, задышал часто. Грудь вздымалась, как мехи. Маленький пузырек, окрашенный кровью, точно живой, зашевелился в левом углу губ, переполз на бороду, замер. Иван Михайлович широко открыл глаза, смотрел неподвижно вверх, зрачки у него были неподвижные, черные, будто он смотрел на что-то, чего не дано никогда видеть смертным. Его дыхание становилось все напряженнее. И вдруг оборвалось на момент. Он вздохнул еще, уже с трудом, легким стоном. И задышал реже, тише. Еще реже, еще тише. Виктор Иванович взял руку отца в свои пылающие руки. Умирающий вздохнул еще раз и смолк. Комната сразу до краев наполнилась рыданиями. Виктор Иванович, плача, закрывал отцу его уже мертвые глаза и, рыдая, спотыкаясь о гладкий пол, ничего не видя, пошел из комнаты… на террасу, вниз по лестнице, аллеей к Волге… Утро уже светилось ярко, в саду пели птицы. По Волге, отчетливо хлопая плицами, шел пароход. Огни на его мачте еще были видны – они не светились, только тлели, как догорающие угли.

Тысячная толпа запрудила Миллионную улицу в день похорон Ивана Михайловича Андронова. Духовенство в золотых ризах – староверское духовенство, съехавшееся из Балакова, Саратова, Хвалынска, провожало Ивана Михайловича до моленной и из моленной до могилы. Городской голова всю дорогу шел пешком за гробом. В толпе маячил полицмейстер Пружков. За густой толпой, растянувшись на три квартала, ехали извозчики, все извозчики Цветогорья. Когда поднялись на гору к староверскому кладбищу, Волга и город завиднелись как на ладони. Пароходы и баржи плыли по реке, точно козявки ползли по зеркалу. В пустых улицах кое-где виднелись редкие прохожие. Вот здесь, в этом городе, возле этой Волги, прошла вся жизнь покойного.

Виктор Иванович подумал, что именно с этими местами крепко-накрепко был связан его отец, именно здесь он воевал с пустыней, вон там, за Синими горами, он строил хутора, проводил дороги, а в самом городе построил школу. Вот он будет здесь лежать на горе, над городом, над Волгой. И ему вспомнилось завещание поэта, пожелавшего, чтобы его похоронили в степи над рекой, на кургане.

Смерть отца сразила Виктора Ивановича. Он как-то не мог поверить в эту смерть. Что ему был отец в последние годы? Уже старый обломок, чуть ворчун, добряк, потерявший решительность. А вот тепло было, уют был, была какая-то крепость. И ныне его нет.

Когда отошли очень шумные и очень богатые поминки и дом умолк, лишь в комнатах матери беспрерывно слышалось монотонное чтение сорокоуста, да где-то по углам возле кухни – в дому и во дворе – ютились старики и старухи в черных одеждах, очень заискивающие, поспешно сторонившиеся, едва Виктор Иванович показывался во дворе или в коридорах, в эти дни Виктор Иванович с особенной остротой почувствовал потерю. Все дело валилось у него из рук.

Василий Севастьянович попросил, чтобы Виктор Иванович разобрал все бумаги покойного: надо проверить, нет ли там векселей или каких записей. Виктор Иванович отпер отцов стол, опустошил все ящики и весь день от утра до вечера перебирал бумажку за бумажкой. Было множество счетов, записок: видать по ним, Иван Михайлович своего не упускал. И среди них тетрадка с заголовком: «Именины и семейные праздники». Первая запись в тетрадке была такая:

«Сегодня мне милость божья. Господь послал сына. Мы уже зараньше решили назвать Виктором, сиречь Победитель».

Листов через пять опять о нем, Викторе:

«Сын растет. Ныне нанял ему учителя. Кажись, удался умный».

И еще дальше:

«Служили молебен по случаю поступления сына моего в реальное училище».

Вот Виктор Иванович не знал, что отец отмечал в своей тетрадочке его каждые шаги: женитьбу, его поездку в Америку, его новые постройки, следил за ним напряженно. Последняя запись была полна гордости:

«Вчера сын мой в купеческом собрании произнес речь. Все купцы плакали от радости, что есть у них такой златоуст, и меня поздравляли наравне с сыном. Теперь можно умереть спокойно».

И в бумагах письма. Вот последнее черновое письмо, написанное уже дрожащим, старческим, слабым почерком на синей бумажке.

«Христос воскрес – произношу, мысленно ликуясь с тобой, любезный друг, Кондратий Артемьевич, и поздравляю с прошедшим праздником. А я перед праздником крепко прихворнул, но теперь слава богу: шестой день хотя в тулупе, но выхожу на воздух.

В феврале я дал в одолжение Горбунову, Никите Артемьевичу, четыреста двадцать рублей, которые он мне обещал непременно в истекшем великом посте заплатить, но, вероятно, за распутицей не прислал. А потому прошу тебя потрудиться получить их от него непременно и из них, бога ради, потрудись лично сам раздай двенадцати человекам погоревшей деревни Никольское, самобеднейшим, поименованным в прилагаемом при сем тобою мне присланном реестре, каждому по двадцать пять рублей. Но, бога ради, раздавай без огласки, тихонько, скромненько, и они чтобы никому не говорили. А из оставшихся ста двадцати рублей частицу можете употребить на покупку семян пшеницы для раздачи тем из крестьян, кому давали прошлый год, но только тем давай, которые действительно нуждаются в семенах и живут скромно, а кто в семенах не нуждается, – не давай, дабы не приучить их к лени. Да прошлый год был урожай, полагаю, у которых есть семена, тем не давай, а которые нуждаются и смирные, работающие, – тем сколько нужно на семена, дай, а пьянчугам и ленивцам не давай, разве у них смирные семейные, и посеют, а не пропьют, – таковым семейным дай. Убедительно прошу тебя, бога ради, потрудиться исполнить эту мою просьбу. Доброжелатель твой усердный – Иван Андронов».

Почему-то это письмо особенно взволновало Виктора Ивановича. Вот в нем весь Иван Михайлович последних лет.

В самом деле, он так мало говорил о себе, мало шумел, все старался остаться в тени, в тишине, не показать себя.

Виктор Иванович оставил бумаги на столе, взял в карман только это письмо, вышел в сад, а сад был прежний – на клумбах пышно цвели георгины, астры – цветы наступающей осени. По пруду плавали лебеди, кричали пронзительно, природа правила свою жизнь, обычную, прекрасную, а Ивана Михайловича нет. Он уже не пройдет по этим дорожкам, не будет хозяйственно говорить о саде, о лебедях, о цветнике. Как странно: вещи живут, природа живет, а человек умирает. И ни вещи, ни природа, может быть, не замечают его смерти. Виктор Иванович ходил по дорожкам, выбирая самые глухие, чтобы никто не видел, как по его лицу катятся тихие слезы.

Было девять дней. Опять поминки, опять множество народа. Все это новой болью наполнило сердце.

Василий Севастьянович уговаривал:

– Ты брось, зятек, так печалиться! Ну, что там? Все ведь помрем, только не в одно время. Ты поезжай за Волгу, посмотри на хутора. Надо тебе успокоиться.

И Виктор Иванович про себя подумал:

«Да, поехать надо».

Жнитво уже кончилось. Возле заволжских сел и хуторов, как золотые города, выстроились ометы и скирды хлеба и соломы. Там и здесь стучали молотилки. На андроновских и зеленовских хуторах гудели локомобили, десятки работников работали от зари до зари. Виктора Ивановича встречали с почетом, говорили с ним заискивающе, выражали ему сочувствие, но он как-то не замечал ни людей, ни работы. Люди быстро ему надоедали и своим низкопоклонством, и своими бескрылыми фразами о смерти и печали. И он бежал от хутора к хутору. Лишь хорошо было в пустой степи – только перед этим небом, перед птицами, перед бесконечным простором. Ехали тихо. Храпон, понимая, что творится с Виктором Ивановичем, несмело с ним заговаривал.

Иногда останавливались в степи у какого-нибудь озера и жили здесь день, больше – и здесь опять, как много лет назад, перед ним вставали эти проклятые вопросы о боге, о смерти, об извечных человеческих путях. И жизнь теперь ему казалась пустой, малоосмысленной. Да вот: бороться, строить, торговать, а дальше что? Где же смысл? Вот прожил отец положенное число лет и умер. Он воевал, волновался. Неужели только для того, чтобы скопить денег, построить эти хутора? Да, смысл был этот, но можно ли таким смыслом наполнить жизнь? Теперь все это казалось лишним – хутора, поля, скирды… А может быть, и смерть есть закон высшего порядка? Но жить-то надо. Допустим, скажешь, что смысла в жизни нет. Что же тогда? Самоубийство или пьянство. Тогда уже полная бессмыслица. Жить надо, чтобы строить, – в этом смысл. Хоть один теперь… что ж, и один в поле – воин.

Он думал о тесте. Тестя он уже давно разгадал: хищный, жадный, – это был чистый делец, для которого деньги и вообще материальное богатство было основным двигателем жизни. С тестем у Виктора Ивановича были какие-то странные, только деловые отношения. Отец тоже был деляга, но еще что-то объединяло его с сыном. Теплота какая-то. Надо продолжать отцов путь, да, да, жить и работать и строить культуру и, если можно, помогать людям, вот как отец помогал, «скромненько, без огласки».

К сороковому дню Виктор Иванович вернулся домой. Опять были поминки, множество гостей, но уже теперь с налетом привычной холодности. Кое-кто не остался на поминальный обед, просто будто приезжал с визитом.

Городской голова долго тряс руку Виктора Ивановича:

– Еще раз выражаю мое сердечное сочувствие по случаю смерти вашего батюшки. Все умрем, только не в одно время.

Дома распоряжался Василий Севастьянович, очень деловито, с низкими поклонами, и все считал, кто был и кто не был.

А во дворе стояли длинные столы. За столами – сотни нищих со всего города и из ближних деревень. Для них обед варили в необъятных чугунах. Храпон распоряжался кухарками и людскими поварами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю