Текст книги "Человек и пустыня"
Автор книги: Александр Яковлев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 41 страниц)
– Ка-ак?
– Не верю я этому. Ка-амень ло-опнет, сосна сгниет… Бабьи сказки это. Миру не будет конца!
И посмотрел на всех дерзко.
Если бы в Кряжиме началось светопреставление, не так бы удивился народ, как удивился Илькиным речам. Светопреставление ждали, верили в него. А здесь сразу как-то вдруг появился еретик. Да в семье-то какой! Би-рю-ков-ской. Самой именитой, самой крепкой.
Побежал этак слушок по селу:
– Илька Бирюков в безбожники записался. Дома-то на Николу его убить хотели. Отец прямо топором замахнулся, да, спасибо, дед заступился.
А Ильке хоть бы что. Ходит по селу петух петухом. Бабы глядят на него в окошко, украдкой крестятся.
– Вон он идет, неверяка-то. Ах, пострел бы его расшиб.
– Не иначе как донских коней объезжал. Кто их объезжает, тот отца-мать не почитает, в бога не верит.
Мужики кричали сыновьям:
– Ванька, если я тебя увижу с Илькой – уши обобью.
Сыновья сейчас от Ильки в сторону: в Кряжиме почитали родителей пуще богов.
Илька только смеется, курит трубку, ругается:
– Недотепы. Пеньку в лесу молитесь…
А парням охота с Илькой погуторить: и боязно и лестно. Так все филипповки, все святки Илька проходил в одиночестве. Хотел из села уйти, да куда пойдешь на зиму глядя?
Придет на вечерушки – этакой задорный, зубоскал, певун, а девки от него жмутся в угол, как овцы от волка. Поиграл бы с какой, щипанул бы ее, да куда тебе дело годно: будто от черта бегут. Плюнет Илька, рассердится, заругается, больше смеяться начнет над Николиной сосной, над Николиным камнем, страшнее говорить станет, просто волосы дыбом станут у тех, кто слышит такие речи.
И шепотом говорили, будто раз на вечеринке Илька спел новую песню:
Николай в Кряжиме был,
Водку пил, селедку ел,
Под сосной в лесу сидел…
А дальше такие слова, что и на ухо не скажешь.
Но вот солнышко опять зажгло весенний огонь. В Николиной роще опять закричали грачи, зазеленел лес, а там и Никола теплый пришел. Опять звонили колокола. Опять стар и млад ложились в золотую пыль под Николин темный образ, опять лес был полон запаха ладана и звуками молитв. И когда толпа молилась, сгрудившись у Николина камня, Илька бродил по опушке Николиной рощи, один, сам с собой разговаривал, смеялся и кому-то грозил кулаком. Пьяным-пьяно было село в этот день. Весело провожали кряжимцы молодежь в ночнину… Николу чтили, радовались. Все по-старому, по-вековому, по-хорошему было в этот день и в этот вечер.
И вдруг средь ночи с колокольни дон-дон-дон-дон…
Выбежали кряжимцы на улицу, глядят – а над Николиной рощей зарево, как высокая красная шапка, до самого неба поднялось.
Пуще всех перепугался дед Василий. Почему? И сам не знал. Просто руки ходенем ходят.
Побежали кряжимцы в лес, с ведрами поехали, с бочками, всю ночь до света тушили. Да где – сушь в сосновом-то лесу была. Тушили – надеялись, что сохранит господь роковую сосну, сохранит и роковой камень. А потушили – ужаснулись: сгорела сосна, а на камне кто-то костер большой сделал, и лопнул камень от жары. Ужаснулось все село. Начали мужики дознавать, кто пожар сделал, и сразу решили:
– Илька Бирюков. Не иначе как он.
Бросились искать Ильку. До утра искали, не нашли, только на дальней опушке баба Лукерья топор подняла.
– Чей?
Дознались:
– Бирюковский топор.
Увидел дед топор, упал на колени, завыл:
– Прости, народ православный. Мой внук это злодейство сделал. Сгубил ведь мир-то…
Кряжимцы, обезумевшие от ужаса, стали ждать конца света. Сев шел, работать вот как надо было, – «день прозеваешь – год потеряешь», а никто на работу не выехал. Стар и млад надели новые рубахи, смазали волосы коровьим маслом; улица запестрела новыми сарафанами. В церкви шла исповедь без перерыва, причащались люди, соборовались, чтоб к богу очищенными явиться. Старики и старухи так и ночевали в ограде на паперти. Все говорили об антихристе и ждали смерти. Бабы и ребята бесперечь вопили: все-таки не очень-то хотелось раньше времени на тот свет отправляться.
Конца света ждали по утрам: в писании сказано, что с восхода, от утреннего солнца, потечет огненная река. И вот со вторых петухов уже все село бывало на ногах. Все грудились к церкви, зажигали свечи, заунывные пели молитвы, плакали, открыто каялись в грехах.
– Агапушка, прости меня, Христа ради, что я тебя в прошлом году в ухо ударил.
– Бог простит. Меня прости, Христа ради, что я тебе восейка нос разбил.
– Православные, – во все горло кричал Ивлий Лычкин, – вот пред всеми, как пред богом, каюсь, я у чужой жены ночевал.
Но всходило солнце, а огненной реки не было.
– Значит, завтра, – решал народ. – Еще на день дал господь отсрочку.
Так прошло три дня, потом четыре, а Кряжим все стоял на месте. Через неделю Фома Куликов поехал сеять пшеницу, и за ним поехали все.
А еще через неделю парни на вечерушке пели во все горло:
Николай в Кряжиме был,
Водку пил, селедку ел,
Под сосной в лесу сидел…
1919
МУЖИК
Начались дни тяжелых переходов. Утром не знали, где будут в обед и где ночь сночуют. Города, люди, небо, полки, роты, перелески, обозы, мосты, пыль, храмы, выстрелы, орудия (или, как говорили солдаты, урудия), костры, крик, кровь, острый запах пота – все тучей изметнулось, давило мозг и казалось сном.
Голодали порой. Порой наедались до дурноты. Пили воду прямо из ручьев: хороши они здесь, ручьи-то, – светлые, как слезочка; с устатку пьешь – не напьешься.
Сражались мало, все больше ходили.
Солдаты к вечеру угрюмели от усталости, искали, на ком бы сорвать злобу.
– Попадись теперь австрияк, зубом бы заел!
Впрочем, это так, больше от истомы походной.
К утру отдохнут, подобреют, и опять шутки, смех – на бронзовых лицах зубы словно огоньки мелькают.
– Пильщиков, а ну, расскажи, какой ты сон нынче видел?
И все, сколько их есть вокруг – вся полурота, – все посмотрели, улыбаючись, на Пильщикова. А тот возился у костра – этакий здоровый, в зеленой рубашке без пояса, ворот расстегнут. Возьмет сук в руку толщиной – р-раз! – и сломает о колено и в огонь: нет ему больше удовольствия, как костры разводить.
– Ныне, братцы, я в Шиханах был. Будто по своему двору с сыном ходил. А он на меня смотрит этак бочком, глаз-то у него синий да большой такой… К чему бы это?
Пильщиков помолчал и, сделав свирепое лицо, дунул в костер – искры столбом полетели.
– Беспременно опять получишь крест, – сказал насмешливо кто-то.
– Не. Такие сны я часто вижу. А когда крест получить, я будто женился…
– Хо-хо-хо! Вот он… От живой-то жены да опять женился?
– Ей-богу. Я и сам удивился. «Я, говорю, женатый уж». А мне говорят: «Не, ты еще раз женись. Одна жена хорошо, а две в беспример лучше». – «Не водится, говорю, у нас так. Мне и одной довольно. Я человек расейский, не татарин какой». Упираюсь так… А они все свое. Так и женили. Утром проснулся – сам смеюсь, думаю, к чему бы это. А потом вдруг ротный бумагу: Пильщикову крест. А, будь ты неладна. Так оно все занятно.
Солдаты зубоскалят. И ни усталости, ни злобы… А труба уже сбор играет:
– Готовься!
И опять поход, новые места, опять дороги, города, орудия, пыль, крики, выстрелы – усталость.
А Пильщиков… ему что, кряжу, делается. Он этакий ровный всегда, хозяйственный, ходит, пытливо посматривая по сторонам, на рощицы, на сады, на домики и нет-нет да свое любимое словцо протянет:
– Заня-ятно!..
Протянет вслух и ни к кому не обращаясь.
Или вдруг заговорит о том, что на душе у него, и нимало не заботясь, слушают его или нет.
– И вот, братцы, чуда какая. Гляди, и церкви наши, и народ по обличаю наш, только говорят, как в рот каши набрали – не поймешь сразу. Особливо церкви. Намедни я зашел в одну, все крестятся по-нашему, иконы наши, бог Салавоф в кунполе нарисован – наш, – этакий же седой да бородатый. «Иже херувима» и та наша. А вот воюем… Чудно!
И умолкал. Серыми пытливыми глазами смотрел кругом, задумывался, круто заквашенный, неповоротливый.
– Заня-ятно!
Раз отряд шел целый день, преследуя уходящего врага.
Враг, или, как говорят солдаты, «он», был где-то рядом. Еще не успевали дотлеть костры, зажженные им, еще четко виднелись в дорожной пыли следы кованых сапог, и чудилось порой, что в воздухе носится запах гари и пота, оставленный австрийцами.
– Вот-вот «он».
К вечеру стало известно, что «он» остановился, может быть, готовый завтра дать бой.
И, как вода в запруде, стали собираться роты и полки и стеною растекаться по фронту.
Рота, где был Пильщиков, расположилась подле леска, огороженного деревянным забором с каменными белыми столбами. В стороне была чистенькая изба с высоким коньком – там поместился сам ротный. Усталые солдаты, радуясь отдыху, живо притащили соломы, сучьев из леса – на разжигу ломали забор, – зажгли огни. Где-то недалеко, вот будто за этим лесом, слышались выстрелы, но они были привычны, как писк комара для лесника, и никто не думал о них.
Пильщиков разогревал в котелке кашу.
В темнеющем молчаливом воздухе потянуло дымом и четко слышался треск сучьев в рощице, куда солдаты ходили за дровами.
Над дальним лесом догорала зеленоватая заря, и небо было темно-бирюзовое, и на нем уже загорались робкие звезды. Только солдаты поужинали, вдруг из избы толстоусый фельдфебель, тот самый, которого в полку втихомолку звали сазаном:
– Ребята, кто нынче в разведку?
Так и обомлели все.
Вот тебе и отдых. Это после таких-то переходов идти в разведку? Избави, господи! Ноги же у всех подламываются.
Притаились все, съежились, и сразу угас смех.
Но понимают: надо же кому-нибудь идти.
И от этого сознания сердитый мороз побежал по коже.
А фельдфебель уже идет от одного костра к другому и все спрашивает:
– Ребята, кто в разведку?
– Вот Пильщиков, ему надо идти! – сказал кто-то, усмехаясь.
– Пильщиков? – переспросил фельдфебель. – А ну, где ты, Пильщиков?
– Пильщикову, Пильщикову надо идти! – загалдели солдаты.
Обрадовались, что нашлось, на кого свалить.
Ну, что же, теперь хочешь не хочешь, надо идти.
– Пильщиков, где ты?
– Вот я.
– Ты идешь?
– Так точно…
– Ну, собирайся живо.
И часу не прошло, Пильщиков вышел за лесок, прошагал с полверсты полем за сторожевую цепь и попер в тьму, дальше.
Где-то вправо есть бугор, невидимый теперь во тьме, и ротный приказал узнать, занимает ли его неприятель или нет.
Пильщиков не спеша отошел шагов триста от цепи и лег в траву около плетня, от которого пахло гнилью и дневным жаром. Смутно было у него в душе – разобраться надо. Ночь уже поползла настоящая – все закрыла черным мягким одеялом.
Лесок остался позади, и тревожно в нем гугукали незнакомые ночные птицы – не то совы, не то сарычи, перепуганные, должно быть, кострами и многолюдством.
Вправо, где-то далеко, стреляли. Там стояло зарево, красноватое, шапкой – пожар. Пильщиков потянул носом – пахло землей и травою, – знакомый запах: будто в ночное выехал, в родных Шиханах.
А впереди, вон там, за дальними холмами, бродили последние отсветы вечерней зари, там тихо и темно было. Там «они». Может быть, далеко, а может быть, здесь вот, рядом, лежит вот так же, как Пильщиков, ждет встречи, готовый убить, притаившийся, злой.
– Смотри, если встренешься с ним, маху не давай, – наказывал ротный, – дашь маху – и сам пропадешь, и нам плохо придется.
А Никифор Пильщиков и сам знает – маху давать нельзя: или убей, или тебя убьют.
Где-то в стороне гукнула сова. И тьма будто гуще стала. А сердце стучало тяжко: дун, дун, дун…
Почти не дыша, пошел Пильщиков дальше. Вот плетень кончился, началась широкая дорога, и за дорогой хлеб стеной стоял. Помял Пильщиков колос: «Пшеница».
Только в нее шагнул, а она как зашумит сердито, словно живая: «Не топчи меня». Аж страшно стало. Да и жалко: хлеб на корню мять – нет дела злее.
«Межой пойду», – решил Пильщиков и взял по дороге влево.
Ротный велел считать шаги. Пильщиков попробовал считать, но как дошел до семидесяти, так и сбился. То ли оно дальше восемьдесят, то ли девяносто… Да нельзя зараз и шаги считать, и неприятеля выслеживать, и думать о нем. Шел просто, перегибаясь, слушая. Искал межу. Вдруг дорога пошла скатом в ложок, а по самому краю ложка тут и межа. Снизу потянуло сыростью, и трава здесь была мокрая от росы.
От сырости ли или от какой другой причины, только вдруг дрожь захватила Пильщикова, по спине побежали колючие мурашки, а зубы ляскнули. И сердце сжалось, словно на него положили кусок льда. Пильщиков нутром почувствовал, что он теперь один. В целом мире один.
Один перед этим небом, усеянным звездами, перед этой тьмой. Убьют его, и никто об этом не узнает.
Страх поднял волосы на его затылке.
Тьма сразу стала жуткой, будто она была полна злых врагов, каждую минуту готовых броситься, растерзать.
В один момент Пильщиков обессилел.
С размаха, как подломленный, он сел в траву. А кругом было тихо, и тьма лежала неподвижно. В лесу все кричали птицы, и вдали стояло зарево – пожар. Успокоившись немного, Пильщиков встал на одно колено, снял картуз, начал слушать. Откуда-то издали шел смутный гул.
Пильщиков прилег ухом к земле.
Старая мужичья привычка.
Бывало, едешь один ночью, послушаешь землю – сразу узнаешь, есть ли люди на дороге, далеко ли едут и сколько их…
Теперь земля гудела ровно и глухо.
Он долго слушал ее, и вдруг ему почудилось, что где-то вдалеке раздался вздох, похожий на заглушенный стон:
– У…у…у!..
Пильщиков встрепенулся и сильно прижался к земле.
Болтали солдаты, что земля каждую ночь плачет.
Уже давно ему хотелось послушать ее плач, но все не доводилось. И вот теперь, затаив дыхание, он слушал эти странные стоны. Что это было? Может быть, это был гул далекой канонады… Он не мог решить. Он просто верил, что земля на самом деле плачет. Да и как ей не плакать? Ведь в каждый бой тысячами гибнет крестьянский люд. Земля – всем им родная… Каждого жалко…
– У…у…у!..
– Да, плачет.
Пильщиков привстал.
– Плачет матушка. Плачет землица.
Любовно он глянул в тьму, растроганный. Здесь она, земля-то. Не один он… Чего бояться? Вот кто его пожалеет. Вот кто с ним родной. Земля.
Он посмелел. Показалось – родное все кругом, как в Шиханах. И земля, и запах травы, и звезды на небе.
Сердце так забилось, что Пильщиков захотел придержать его рукой и… наткнулся на серую шинель, на пуговицы и на маленький крестик «Георгия», с которым он не расставался никогда с того самого дня, как получил его.
И смяк как-то. Лицо ротного выплыло из тьмы.
– Узнай, есть они на холме или нет.
И опять тьма стала злой, и опять Никифору показалось, что он одинокий и беспомощный. Он затаил дыхание и сжался и, помня приказ ротного, полез дальше. Страх капля за каплей опять начал падать в душу. Сжимая обеими руками винтовку, он пошел по меже, вниз, в лог, чтобы оттуда пробраться к холму. Он теперь знал, где наши и где враги. Пугало только, что тихо кругом. Так тихо, что слышно, как сердце стучит. А сапоги гремят, и трава шумит сердито. От усталости и напряжения в глазах у него порой вспыхивали золотистые искры.
Вдруг странный звук поразил его слух. Будто машина пыхтела где-то далеко. Пильщиков остановился и стал слушать. Звук повторялся через равные промежутки. В нем было что-то знакомое, даже родное для Никифора, а что – он не мог понять. Вслушиваясь, он осторожно полез дальше. Звук становился слышнее. Вот где-то здесь он начинается, будто в этой траве, растущей на склоне холма…
«Что такое?» – думал Пильщиков, напряженно вслушиваясь.
Будто вот-вот знакомое, а не узнаешь…
И вдруг он присел от ужаса:
– Батюшки, да ведь это храпит кто-то!
Все внутри у него метнулось.
Бежать!
Но сдержался. Замер. Весь напрягся, слушая. Да, теперь ясно: храпит кто-то. Здорово так храпит, настоящим мужичьим храпом. Пильщиков, как зверь, весь насторожился, пригнулся и полез туда, откуда слышался храп. Ступнет раз и остановится. Ступнет другой и остановится. Крался и весь дрожал. Всякий момент он готов был и выстрелить, и ударить штыком. Руки клещами вцепились в винтовку.
Неясное забелелось в темноте, и оттуда густо, трубой валил храп. Настоящий такой, вкусный, от которого самому спать хочется.
Пильщиков осмелел. Он уже прямо шел к спящему.
Вот «он». Весь тут. Вот-вот… Руки разбросал, голова запрокинулась. Но кто? Может быть, наш, русский? Пильщиков потянул носом незнакомый запах:
– Австрияк. Наши так не пахнут.
Он присел и стал щупать кругом.
Винтовка и ранец из кожи лежали сбоку. На винтовке штык – нож. Поблескивает в темноте. Пильщиков потянул винтовку к себе. Теперь враг был безоружен.
«Га. Спит. Заня-ятно!..» – подумал Пильщиков и пристально присмотрелся к спящему.
Здоровый австриец. Большемордый. Рот раскрыл, а в горле будто телега едет и тарахтит. И таким родным, страшно близким пахнуло на Пильщикова от этого храпа, что он заулыбался.
– Умаялся. Тоже, поди, достается.
Он минуту посидел возле спящего на корточках, не зная, что делать, послушал, затаив дыхание. Кроме храпа и далеких выстрелов, ничего не было слышно.
Потом, не торопясь, он надел на себя ранец и взял в правую руку винтовку австрийца, а в левую – свою винтовку и осторожно пошел назад довольный, хитренько улыбающийся…
А тот все храпел, храпел…
Ног под собой не чувствовал Никифор, когда шел к ротному. Эге!.. А может, теперь другой крест дадут? Ведь это фокус – обокрасть австрийского часового.
Вот бы и не улыбался, да рот уголками к ушам тянется. И все лицо блестит, как блин скоромный.
– Видел?
– Так точно, ваше бродь. Видел. Тот бугор-то, что вы мне показывали…
– Ну?
– Там на нем австрияк.
А у самого глазки хитренько поблескивают. Рассказал он все по порядку, как крался, как кричала сова, в каком месте встретил врага.
– Вот винтовку и ранец забрал.
Ротный взял винтовку, осмотрел со всех сторон. Исправна, заряжена.
– Молодец. А в ранце-то смотрел, что там есть?
– Никак нет, не спопашился.
Расстегнули ранец – белье, еда, книжка какая-то…
– Та-ак, – протянул ротный. – А самого-то австрийца нельзя было живьем привести?
– Никак нет. Голоса недалеко были слышны. Сумно, а слышно. Ежели бы я его разбудил да повел, он закричал бы.
– Так, это, положим, верно. Ты хорошо сообразил. Молодец.
– Рад стараться, ваше бродь.
– А чем же ты его?
– Ась?
– Опять ты ась говоришь, – поморщился офицер, – я спрашиваю, чем ты его, врага-то, прикончил?
– Вот ранец и винтовку взял у него.
– Ну да, это так. А с самим-то с ним что ты сделал?
– А он там остался.
– Я знаю, что там остался. Но чем ты убил-то его?
Пильщиков широко открытыми, удивленными глазами посмотрел на офицера. Высокий, рябоватый, кряж настоящий. И счастливое сияние на лице померкло. А рот чуть открылся.
– Ты же убил его?
– Никак нет.
– Как так? Ты его не тронул?
– Да он же спал, ваше бродь.
– Ну так что же, что спал, черт тебя побери! – вдруг закричал офицер, поднимаясь со стула. – Ты должен был убить его. Раз нельзя взять в плен, надо убить. Он кто тебе? Брат родной? Или отец твой?..
– Никак нет.
– Кто же он тебе? Враг?
– Так точно.
– Так почему же ты его не убил?
– Да я же говорю… Он же спал, ваше бродь.
Офицер злыми, потемневшими глазами посмотрел на Никифора.
– Ну, видали такого болвана? А? Я тебя под суд, негодяя, отдам.
Офицер протянул со стола бумажку, подержал ее, швырнул. Сам красный весь. И показалось Пильщикову, что офицер не все понял, – объяснить надо.
– Ваше благородие, встрияк-то спал… храпел… умаялся, должно. Ежели б не спал, я б его в полон взял аль бо поранил. А то он спит и храпит. Здорово так храпит. Доведись вот мне. Иной раз так умаешься, ног не чуешь под собой. Бывало, ребята в казармах будят иной раз: «Никишка, не храпи».
Офицер пристально посмотрел на Пильщикова, а тот, знай, ест его глазами.
По уставу, как нужно.
Сероглазый кряж. Такой на вид исполнительный, а на груди белеет «Георгий». И вдруг поползла, поползла улыбка по губам офицера. Будто и не хочет, а смеется.
– Ах ты урод этакий! Балда! Какой ты воин? Ты мужик. Пшел вон…
Повернулся Пильщиков налево кругом, вышел, полный недоумения. И, отойдя от избы, сказал вслух, по привычке, ни к кому не обращаясь:
– Главное дело, спал он. И притом же храпел…
1922
ЛЕБЕДИ
I
Охотники приехали в самую пору. Солнце золотыми тонкими зубами уже догрызало снег в лесу и лед на озере Каясане. Все кругом шумело бегущими ручьями, неуемным теплым ветром, торопливыми криками перелетной птицы.
Охотники приехали уже за полдень. В караулке у деда Василия они свалили ружья, мешки, патронташи, манычи, распрягли и поставили в хлевушке лошадь и пошли к озеру, на яр. Их было трое, охотников, – двое взрослых, бородатых, и с ними мальчуган лет тринадцати с розовым подвижным лицом, нетерпеливый и восторженный. Он убежал вперед с тремя собаками, горячими и нетерпеливыми, как он сам.
На яру уже везде глядели проталины, ярко черневшие среди голубоватого снега, и от проталин, как дым, валил пар. Синий лес за Каясаном виднелся неясно и будто реял в легком, летучем тумане. Лед на озере уже поднялся. Везде у берегов синела вода. В полыньях было полно крикливой птицы. Утки летели в небе треугольниками, гуси – веретенцами и углами, летели поспешно к северу, точно боялись упустить хоть час дорогой весенней жизни…
Володя махом бросился с яра вниз, к озеру, где у самого закрайка лежала на земле лодка и возле нее возился с топором в руке дед Василий.
– Готов карапь! – сказал Василий. – Хоть сейчас на озеро поезжай.
Взрослые охотники сошли с яра к воде и вчетвером, смеясь и покрикивая, спустили лодку на воду. Она плыла легко, и от нее пошли по воде легкие волны – словно лодка засмеялась.
– Ходит как барыня, – сказал Василий, – беда теперь уткам и гусям. Всех Володя перестреляет.
– Это что, утки и гуси, – отозвался Володя, – мы сейчас пару лебедей видали.
– Лебеди и здесь есть, только что ж, лебедя достать трудно. Птица осторожная.
– А где они садятся?
– Да везде садятся. Вот против той речки иной раз покормиться подлетают. А больше – середи озера. Или на лебедей метишь?
По берегу с лаем носились собаки, грязные и мокрые до ушей. Солнце уже зацепило за дальний лес. Все вблизи покраснело, а дальний берег покрылся пепельными и сизыми тенями.
Вдруг где-то высоко в небе звоном прозвонил крик: «Кильви-и!»
Охотники насторожились.
– Тише! Лебеди! – сказал дядя Митя.
Все четверо подняли головы, пристально вглядываясь в небо. Две большие птицы, розовея в лучах вечернего солнца, летели над озером. Они перекликались. Их гармоничный крик слышался далеко.
Охотники напряженно следили за их полетом. Лебеди сделали над озером круг и понеслись куда-то дальше – к северу, – все уменьшаясь, уменьшаясь, и только их крик едва доносился: «Кильви-и!» Сперва дед Василий сказал: «Не видать». Потом папа и дядя Митя: «Уже не видать». А Володя острыми глазами все еще следил за полетом больших розовых птиц. Наконец и он со вздохом сказал:
– И я не вижу.
Володя отошел в сторону и громко, по-охотничьи крикнул:
– Гоп-го-оп!
Из ближней полыньи сорвались стаей утки, полетели к дальнему берегу.
Собаки, махая хвостами, понеслись по яру.
– Ты что кричишь? – спросил папа.
Володя показал на дальнюю полынью.
– Посмотри, сколько уток.
– О-го, в самом деле, охота будет хорошая.
И долго стояли на яру трое – папа, дядя Митя и Володя. Смотрели, как подымались с воды птицы и бродили по озеру тени. А далеко-далеко лаяли собаки.
II
Потушили лампу, но никому не спалось. И собаки не спали в сенях. Слышно было, как возились они и ворчали.
– Я ни разу не охотился на лебедя, – сказал дядя, – раз нарочно ездил на Каспий в устье Урала – и неудача.
– Да, редкая птица. Я только раз убил пару. Это года четыре тому назад было.
– Папа, я ведь помню, как ты привез их. К нам столько народа приходило смотреть.
– Одного убил, а другой сорвался. Долго кружился, не хотел улететь. Подлетит – зовет убитого. Ну, я выбрал момент и этого срезал.
– А уральские казаки охотятся так: весной, когда лебедь линяет, они садятся на бударки – такие узкие лодки, очень легкие на ходу – и гонят его в море. Лебедь не может подняться на крылья, плывет по морю. Казаки за ним. И вот лебедь выбьется из сил, и здесь его бьют прямо веслом.
– Ну, это уже зверство.
– Почему зверство? Охота как охота.
– А вот, когда я был помоложе, – начал дед Василий, – я ходил на гусеванье в Обскую губу. Вот тоже гусей-то били… Страсть. Горы целые добывали.
Не мигая, полуоткрыв рот, слушал Володя.
– Надо брать самую крупную дробь – картечь лучше всего, – сказал дядя Митя.
– Ну, нам теперь не до лебедей. Лебеди теперь – мечта. Нам бы уток да гусей побольше.
– Папа, где у тебя патроны с картечью лежат? – спросил Володя.
– Зачем тебе?
– Хочу завтра взять у тебя парочку.
– Или за лебедем хочешь пойти?
И все засмеялись: и папа, и дядя Митя, и дед Василий.
– Ишь прыткий какой Володя у вас. Прямо ему подай лебедя! – сказал дед.
Шутили долго. Володя все краснел, и хорошо, что темнота была, не видно. А в сенях возились собаки.
Темно еще было, когда в хлевушке возле избы протрубил третий раз петух. Дед Василий завозился в уголке на соломе. Володя вскочил, метнулся к окошечку, посмотрел и поспешно начал собираться.
– Вставайте, уже заря, – громко сказал он.
– Но рано еще. Куда с эстих пор? – лениво отозвался Василий.
– А сколько времени? – сонно спросил папа.
– Третьи петухи спели.
– Ну, это рано. Беспокойный ты, Володька. Куда в такую рань? Полежи еще с полчаса.
– Нет, я пойду.
Спокойно сказал будто. А сам был полон нетерпеливой дрожи. И в голове слова дяди Мити: «Лебедей бьют по зорям».
В темноте Володя оделся, порылся в папином патронном ящике, где между двухсот патронов, воткнутых рядами в просверленные дощечки, с правой стороны были патроны с картечью и крупной дробью, а с левой – с бекасинником.
Четверти часа не прошло – скрипнула дверь, и собаки в сенях взвыли от радости и нетерпения. Но как же их жестоко обидел Володя! Не взял их ни одной. Вышел и опять закрыл сени. Собаки так горько заплакали, что перебудили в избушке и папу, и дядю Митю, и деда.
– Экий же какой нетерпячка этот Володя, – заворчал дядя Митя, – что захочет, вынь-положь.
– На лебедей пошел, – усмехнулся папа.
И все трое рассмеялись.
– Как бы под лед не нырнул, – сказал дядя.
– Ну, он не дурак.
А Володя, сжимая ружье, бегом побежал по яру к дальней проруби, где, как говорил дед Василий, иногда пролетом останавливаются лебеди. «Редко, но останавливаются».
Года три тому назад, когда папа впервые взял его на охоту, он услышал вот также ночью весной, в этой же избушке, разговор об охоте на лебедей. И с той поры как охота, так и дума у Володи: «Вот бы лебедя убить…»
Снег и проталины за ночь закорели, похрустывали под ногами, как стеклянные. Робкий предутренний ветер тянул от полей. Белая полоса ясно наметилась на востоке, и на ней чернели густые мазки – облака. Утки уже крякали в полыньях на озере. В темном воздухе слышался свист чьих-то крыльев. Вдали переливчато кричали гуси.
Володя на ходу вложил патроны в стволы ружья и спустился под яр, где был уступ, на котором было удобно стоять. Здесь, саженях в пяти от берега, за узкой полоской нерастаявшего льда, начиналась широкая полынья, в ней виднелись черные фигуры – купы прошлогоднего высохшего камыша. Володя сообразил, что на фоне черного яра его, в черной куртке и черной шапке, не будет видно.
Возле шумел ручеек, однотонно, слабо – не вся вода за ночь сбежала, – будто умирал. Ноги чуть вязли в закоревшей глине. Кто-то с неба камнем упал в воду за дальними камышами, круги побежали по проруби. И через минуту: «Кря-кря-кря!» Утки. Завесились, засвистали крыльями в воздухе.
Володя напряженно всматривался. Но было еще темно и плохо видно. Вот-вот будто. Вот свист и какая-то тень неясно несется. А подымешь ружье – и не во что целиться.
А уток много. Со всех сторон неслись и свист и кряканье. Морозцем тянуло с берега, сыростью от Каясана. Дрожь пробегала по спине.
Недалеко крикнули гуси.
И вдруг где-то далеко-далеко гармонично прозвучало:
– Кильви-и-и!..
Володя весь встрепенулся, будто его позвали.
– Кильви-и-и!..
Руки у него задрожали и судорожно сжали ружье. «Лебеди!»
Да, это перекликались лебеди.
– Кильви-и-и!..
Призывно, как крик в ночи.
– Кильви-и-и! – отозвалось где-то вблизи, будто за яром, с полей.
И через минуту над головой Володи раздался резкий свист широких крыльев.
В неверном свете неясными тенями закружились лебеди над Каясаном.
Одна пара, потом другая. Улетали вдаль, подлетали близко, словно высматривали, нет ли где поблизости единственного врага их – человека. Володя прижался к обрыву – черный на черном, – незаметный, весь горел от возбуждения.
А белая полоса на востоке ширилась. Свист утиных крыльев слышался рядом. Возле ближних камышей плавали утки – стреляй, попадешь. Но Володя не думал о них. Лебеди, только лебеди…
Тяжелый всплеск взбурлил воду где-то недалеко, за камышами. Темные круги на воде змеями поползли на свет. Утки закачались на волнах.
– Кильви-и-и!.. – крикнули с неба.
– Кильви-и-и!.. – отозвалось из-за ближних камышей. Рядом. Вот здесь.
Володя приложил ружье к плечу.
Вода в полынье стала белой, а камыши – как черные тени.
Лебеди плыли где-то недалеко и нежно переговаривались.
– Ган-ган-ган?.. – спросил один.
– Ган-ган-ган, – ответил другой.
И вот, как видение, из-за черных камышей на белую воду выплыла сперва одна большая птица, и за ней, почти рядом, другая. Утки юрко уплывали от них. И казались маленькими-маленькими. А птицы плыли важно, повертывали чутко головы на стройных шеях.
Это были лебеди.
Володя высмотрел прицел, крепко пригнал ружье к плечу и нажал спуск. Сноп огня и гром оглушили его. Все пошло кругом. Будто во сне, он видел, как один лебедь взмахнул крыльями, поднялся и понесся вдаль, а другой метнулся в камыши. Отчаянный плеск раздался по воде. Это бился раненый лебедь.
Володя выскочил на яр, и оттуда видел, как за камышами, крутясь по широкой полынье, бился лебедь. Он вытягивал шею, взмахивал крыльями, пытаясь подняться, но, бессильный, плыл дальше от берега.
Володя выстрелил еще раз, но лебедь был далеко: дробь кучей упала ближе его и взбурлила воду. На озере стон стоял от криков всполошившейся птицы.
В первую минуту Володя хотел раздеться и вплавь пуститься за раненой птицей, но спохватился скоро: ведь лед и снег кругом…
А по берегу шли. Папа, дядя Митя и с ними собаки…
– Скорей! Я лебедя убил! – отчаянно крикнул Володя.
– Не ври! – откликнулся дядя Митя.
– Ей-богу. Скорее идите…
Около Володи закружились собаки… Теперь кругом светло было. Небо горело – ждало солнца. И на розовой воде, уплывая от берега, виднелся раненый лебедь.
Папа и Митя стояли как врытые.
– В самом деле лебедь… О-го! Да ты молодец. Вот не ожида-ал, – протянул папа.
– Раненый. Не уйдет. Все одно полынья небольшая. Достанем, – отрывисто сказал дядя Митя, – надо взять лодку.