Текст книги "Человек и пустыня"
Автор книги: Александр Яковлев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 41 страниц)
Распутица наступила рано. Еще до покрова стал перепадать снег. Волга и серые дали Заволжья закрылись мелкой сетью дождя. Все работы в конторе сразу оборвались до зимы, до первопутка. Октябрь и ноябрь всегда были самые вольные месяцы – нет ни подвоза, ни торговли, ни работы на хуторах.
Целыми днями Виктор Иванович погружался в книги, в газеты или, раздумывая, ходил по дому. Он почуял: он переживает то самое время, когда душа заплуталась на старых путях, ищет пути новые. Это было с ним и прежде, и вот пришло опять, разбуженное и общей тревогой, и задорной Симой, и, главное, новым недовольством – собой и своей жизнью. Чего-то не хватало.
Для чего жить? А ну-ка на поверку! Старая староверская истина, выработанная еще в Выговском скиту два века назад, теперь опять подвернулась под руку: «Надо жить не для себя и не для других, а жить надо со всеми и для всех. Каждый должен стремиться к тому, чтобы землю обратить в прекрасный сад, где людям жилось бы вольготно, как в раю».
Стремится ли он обратить землю в прекрасный сад? Он думал, проверял мысленно. В общем – да. «Земля была безвидна и бесплодна»… пустыня. Он – человек – будил пустыню. Это и есть благодатная работа. Здесь творчество, а в творчестве все и всегда красота. Конечно, хлебные скупки тут… небезгрешны. А если бы не было скупок?
Виктор Иванович представил хищное лицо Василия Севастьяновича, представил его руки, обросшие рыжими волосами. «Охулку на руку не положит». Однако этот грех поправим. Ну, часть вернуть народу, у которого взято.
Так мысли – иголочками – покалывали совесть, родили беспокойство, заставляли искать оправдания.
«Сима! – писал он в Петербург. – Какой-то благодетель прислал мне хорошие бумажки. Я ему очень благодарен. Хорошо, если бы такие бумажки приходили почаще. Я в долгу не останусь».
И однажды пришел по почте толстейший пакет «Торговому дому Андроновы и Зеленов» – пакет с журналом, отпечатанным на тончайшей бумаге.
Всю ночь до рассвета у Виктора Ивановича в кабинете горел огонь. И весь следующий день Виктор Иванович ходил рассеянный, с утомленным, помятым лицом… А старики – и Василий Севастьянович и Иван Михайлович – в этот день приставали настойчиво:
– Ну-ка, Витя, гляди, дела-то какие!
– Какие?
– Война на носу. Японец зашебутился.
– Так что же?
– Действовать надо. Скорее хлеб скупать побольше. Ежели война начнется – хлеб взлетит птицей.
– Куда же нам воевать, если у нас дома такие непорядки?
– Непорядки непорядками, а война войной. Я полагаю, скупать теперь же надо. Гляди, что пишут…
Виктор Иванович на минутку задумался. «Скупать?» Он понимал: сейчас скупать, когда беда надвигается – война? Скупать, чтобы наживаться на войне?.. Он отвернулся от тестя, и, глядя в угол, сказал:
– Делайте, как хотите.
А зима ложилась все глубже. Все белым-бело было – Волга, Заволжье, горы, сад, двор, – мягкое, как вата, неслышное. Опять через Волгу обозы потянулись ленточкой: подойти к окну – все как на ладони видать.
Верстовыми столбами проходили зимние праздники: никола, рождество, крещение. И дом андроновский жил сильной жизнью, полной, как чаша, налитая с краями.
В эту зиму Ивана Михайловича выбрали гласным городской думы. Он ездил на заседания аккуратно, за обедом и ужином любил поговорить о городских нуждах.
– Не дай бог – война. Пропал город! Уж сейчас во всем нехватки, недостатки.
Василий Севастьянович сердито ворчал:
– С кем война? С Японией? Да она с наш уезд, не больше. Намедни я прочитал стишки: «Япония – вот те на: вся – губерния одна». Мы этих япошек сразу в бараний рог согнем, шапками закидаем.
– Так-то так, а все же.
– Ничего, сват, Россия все видала, все вынесет.
Теперь, в эти дни – декабрь, январь, – все погружались в газетные листы, во все просветы и щели между делами и в самые дела втискивали фразы о войне. Газеты кричали задорно, глумясь над Японией. Так же задорно и так же глумясь говорил Василий Севастьянович:
– Мы им… покажем.
А за два дня до сретения весть о войне наконец пришла, пришла неожиданно страшная: ночью японцы напали на русский флот в Порт-Артуре. Василий Севастьянович забегал шариком, малиновый от гнева.
– Ну, пусть подождут! Мы им!..
Он поймал газетную фразу о Святославе. И везде: в конторе, за обедом, в кабинете у Виктора Ивановича, – везде говорил горячо и громко:
– Вот мы как, русские: Святослав посылал посла к врагам сказать: «Иду на вас». А эти подлецы ночью. Ночью! Ночью напали на наши корабли. Разве допустимо?
– На войне свои законы, – напомнил ему Виктор Иванович.
– Ну, это ты, брат, брось! Чего ты зубы скалишь? Умный человек, а вот не соображаешь. Ночью… Ну ж мы им припомним! Мы им зададим!
В городе, в маленькой типографии Гусева, теперь печатались телеграммы о войне. Василий Севастьянович по пяти раз в день посылал туда сторожа:
– Сходи, не вышла ли телеграмма?
И если приносили телеграмму, на полделе бросал все, читал поспешно, выкрикивал ругательства – страшный в гневе. Он все грозил:
– Подождите. Мы вам!
Но день за днями – телеграммы несли вести самые обидные:
«Минный транспорт «Енисей» наткнулся на свою мину, затонул».
«Наши войска, после упорного боя, отходят на новые позиции».
Случай с «Варягом» и умилил, и восхитил, и опечалил.
– Вот мы как! Умрем, а не сдадимся.
Шумом своим он заслонил всех, все как будто отошли в сторону, смотрели издали. Иван Михайлович ходил хмурый, все допрашивал сына: «Что будет?» Женщины ахали, ужасаясь. И дом, как и город и, может быть, как вся страна, зажил жизнью тревожной.
В городе ходили манифестации – попы, мещане, воспитанники военной школы, рабочие с цементного завода – с иконами, царскими портретами. И Василий Севастьянович впереди всех, вроде распорядителя – в распахнутой шубе, с шапкой в руке, волосы растрепаны, лицо красное. Когда пели «Спаси, господи, люди твоя», он помахивал шапкой, как регент, и по красному, горячему лицу его катились слезы.
Газеты были полны волнующих вестей о студенческих и рабочих манифестациях в столицах и больших городах.
«Сима, напиши, что происходит у вас. Еще недавно я считал студентов бунтовщиками, а теперь…»
Так писал Виктор Иванович.
И ответ, через неделю, пришел ошеломляющий:
«Они хотят, чтобы мы не думали о них, хотят затуманить наши головы. Это им не удастся. Вот увидите. Пусть дураки ходят по улицам с иконами и нарисованными рожами, умные пока посидят, подождут, чтобы схлынул угар…»
Виктор Иванович возмутился, все внутри холодно сжалось, волосы на затылке – от шеи к маковке – взъерошились, он брезгливо бросил письмо прочь, на дальний угол широкого стола.
«Второй враг! Вместо того, чтобы поддержать Россию в борьбе с внешним врагом, они… они вон что пишут! Угар?»
Как раз в кабинет вошел Василий Севастьянович – шумный и торжественный, с газетой в руках. Виктор Иванович потянулся к письму, хотел показать: «А посмотрите, что пишет ваша приемная дочка…» Но спохватился тотчас.
– Что с вами, папаша?
Василий Севастьянович заговорил особенным, теплым голосом:
– Посмотри, что царь-то батюшка возвещает! Он нацепил очки на самый конец носа, прочел:
– «Обстановка войны заставляет нас терпеливо ждать известий об успехах нашего оружия, которые могут сказаться не ранее начала решительных действий русской армии. Пусть же русское общество терпеливо ожидает грядущих событий, вполне уверенное, что наша армия заставит сторицею заплатить за брошенный нам вероломный вызов».
И, сбросив очки, поглядел торжествующе:
– Вот видишь? «Терпеливо ждать». А ты уж посмеиваешься!
– До смеха ли здесь? Вести-то какие!..
И, опустив голову, Виктор Иванович прошелся из угла в угол по кабинету. Все стало непонятно, точно обида какая налегла. «Как примирить? Россия и Сима. Царь и Сима». Он не сказал о письме.
Обжигающие вести пошли одна за другой. Гибли корабли, на суше русские везде отступали, а газеты все еще кричали в один голос о мужестве, о терпении, о доблестях русских. Но меньше становилось манифестаций, что-то убывало… И Василий Севастьянович уже не так громко шумел, все отдувался, будто колотили по его бокам, а руки у него связаны.
Новый главнокомандующий Куропаткин двинулся из Петербурга на Дальний Восток и везде говорил речи:
– Терпение, терпение, терпение!
На всех станциях его встречали попы, благословляли иконами.
– Терпение, терпение!
Уже наметилась весна, доходил март. На Волге на дорогах гуляли грачи. И вот именно в такой весенний день, когда хотелось верить только в радость, – в такой день пришла весть:
«Погиб «Петропавловск», утонул адмирал Макаров».
Телеграмму об этом принесли как раз в обед, когда все сидели за столом – Андроновы и Зеленовы. Василий Севастьянович жадно схватил листок и, прочитав, закрестился и, крестясь, обругался грубо, по-базарному, как не ругался никогда в семье. Это было так страшно, что Елизавета Васильевна ахнула, уронила разливательную ложку на скатерть, заплакала и за ней заплакали дети – Ваня, Вася, Соня, не понимая, что случилось. Василий Севастьянович всхлипнул и побежал из столовой. Виктор Иванович поднял листок, прочитал вслух медленно. Обедать все перестали и разошлись по комнатам.
И с того дня Василий Севастьянович перестал шуметь, приуныл, будто весь его патриотизм смыло рукой. Он ходил испуганный, забыл шуточки, никого уже не спрашивал:
– Ну, как там? Как вы думаете?
Сурово замкнулся. И только изредка бурчал:
– Нет, что ж! Не с нашим носом войну вести. Куда там? Надо бы нашим на печке сидеть и молчать.
И, точно по уговору, в семье все перестали говорить о войне, хотя каждый отдельно жадно читал телеграммы и газеты.
Но пусть война и тревога, а так же, как во времена мирные, подходила весна – волжская, единственная, неповторимая. Высоко по небу летели тонкие белые облака, гонимые буйным теплым ветром. Солнце сияло, лед на Волге уже взбух, и вдоль берегов заголубели закрайки. На белых горах темными заплатами проглянули проталины. Солнечные лучи заливали просторный андроновский дом… Весна!
Ребятишки шумели буйно, их выпускали на долгие часы в сад, они лепили снежных баб, катались на салазках, – гувернантка и няня все с ними, с ними.
Виктор Иванович вышел на балкон, посмотрел на ребят, и ему вспомнилось детство: так же вот он, бывало, с няней Фимкой бегал веснами по саду… Фимка, Фима, Ефимия – теперь зажиревшая, необычайно толстая «кучериха» и помощница экономки.
Он долго смотрел на ребят, на Волгу, на горы, – весна шла буйно. Хотелось расправить грудь широко, выпрямиться. Он тихонько загудел – что-то вроде песни, – довольный.
Из конторы прибежал малец:
– Пожалуйте, Виктор Иванович, вас Василий Севастьянович в контору просят.
В конторе сидело двое военных: один – с погонами интендантского полковника, важный, белокурый, с подстриженной остренькой бородкой, в очках; другой – с погонами военного чиновника, с лицом фельдфебеля: черно-желтые усы, бритый синий подбородок, похожий на пятку. Оба курили, хотя перед глазами на стене был плакат: «Курить нельзя».
– Вот, Витя, господин полковник хочет у нас закупочку сделать, – сказал Василий Севастьянович.
Полковник качнулся, не приподнимаясь со стула, щелкнул каблуками. Чиновник тоже качнулся.
– Хотели бы сделать большую закупку для войск… Двести тысяч пудов.
– Я говорю господину полковнику, что мы можем такую поставку принять.
– Да, да, конечно! Мы навели подробные справки о вашей фирме. Обычно мы сами закупаем на местах. Но ввиду военных событий принуждены прибегнуть к посредничеству. Я прошу, конечно, сделать уступку: мы все должны быть теперь патриотами…
– Это правильно, господин полковник! Что тут говорить? Каждое ваше слово на месте. И мы, само собой, пойдем на уступки.
Виктор Иванович смотрел с некоторым недоумением, не понимая, зачем позвали его, когда обычно старики продавали хлеб, не спрашивая.
– Прошу вас уступку сделать, – сказал полковник и поправил очки.
– Всегда готовы сбросить копейку с рыночной цены.
– А больше?
– Как бог свят, не можем! Сами понимаете, хлеб нужен теперь всем до зарезу.
– Ну хорошо. Остановимся на этом. Теперь дальше. Как вы думаете относительно куртажных?
Виктор Иванович глянул на полковника пристальней: «Куртажных?»
– Это уж как водится по положению, господин полковник! Четь процента даем с полученного, – поспешно сказал Василий Севастьянович.
– Мало! – отрубил полковник. – Четверть мало. Прошу полпроцента.
– Ведь это как сказать, господин полковник… Невыгодная поставка выйдет. Само собой, пока мы договариваемся, цены могут повыситься: на рынке цена очень скачет.
– Ну конечно, мы будем считаться с рынком.
Они говорили откровенно. Виктору Ивановичу показалось: говорили цинично. Этот полковник, взывающий к патриотизму и требующий куртажных, – его под суд бы надо! Не прощаясь, Виктор Иванович ушел из конторы. Его била дрожь, он понимал: сейчас тесть и интендант делят Россию. Взбешенный, он саженными шагами ходил по кабинету. Тесть, а за ним неотстанной тенью и отец вошли в кабинет. Виктор Иванович остановился, спросил грубо, небывало грубо, смотря прямо в глаза тестю:
– Порешили?
Тесть хихикнул:
– А ты думал как? На копейку выше рынка поставили: и куртаж, и угощение покроем.
– Еще и угощать будете?
– Как же! В гостиницу ныне нас пригласил. А это понимай, чем пахнет. Сотняги две выскочит.
– И вам не стыдно, дорогой папаша?
– Чего стыдно? Что ты?
– Не стыдно? Сами сейчас вы с этим мерзавцем грабили Россию.
– Ну, ну, ну, ну… Какие слова говоришь? Мы-то при чем здесь? Это их грех. Они у своего места поставлены, они пользуются. А мы только продаем, нашего греха там нет.
– Вы должны от этой поставки отказаться.
– Нисколько не должны. Уйдут они от нас, другие еще больше наживутся. Мы хоть по-божьи сделали…
– По-божьи? Хоть слова этого не говорили бы! Вот где ваш патриотизм! А еще кричали: гибнет Россия, гибнет. Конечно, гибнет, если все только и глядят, как бы ее ограбить.
Василий Севастьянович вдруг побагровел, крикнул:
– Да ты что это, брат? Кто грабит-то?
– Кто? Вы. И я вместе с вами.
– Ты… вот что… не плюй, как говорится, в колодезь… Ежели такие слова говоришь, то какой же ты после этого мне зять? Разве такое говорят тестю?
– Ну, будет, будет вам ерепениться, – вмешался Иван Михайлович, – петухи шпанские! Ты, Витя, взаправду несуразность говоришь. Не нами это установлено, не нами и кончится. Всегда интенданты воровали, и здесь вовсе не наш грех. Мы даже выручаем государство. Где бы оно взяло столько хлеба?
– Ты тоже?
– Я что ж? Я дело говорю. Ты обмозгуй все, прежде чем такие сурьезные слова говорить. А интендантов мы не исправим. Пусть с ними сам царь справляется…
– Да, конечно, не исправим. Мы только поможем им воровать. Вот отсюда и вся беда наша. И бьют нас, как сидоровых коз…
День, два, три Виктор Иванович не ходил в контору, мало говорил с тестем. Тесть и сердился и порой покашливал смущенно, и по его красному, толстому лицу было видать: эта размолвка – первая за все время – его угнетала.
А весна уже встала во весь рост. Пароходы трубно взвывали у пристаней, весь луговой берег был залит до Маяньги, лишь верхушки деревьев зеленели над светлой водой. Сад возле дома, точно огоньками, засветился зелеными листьями и белыми цветами. Целыми ночами в саду у Мельникова и у Строева пели соловьи…
На семейном совете было решено: пригласить учителя – готовить Ваню в реальное, к осенним экзаменам. Елизавета Васильевна сама ездила в гимназию к учительнице Воронкиной – своей прежней подруге, и Воронкина рекомендовала репетитора Панова – очень опытного учителя. И вскоре в доме появился высокий студент, лобатый, с голубыми глазами. За первым же общим обедом Василий Севастьянович наивно спросил его:
– Что так рано из института приехали? И вы бунтуете?
Студент усмехнулся:
– И мы бунтуем.
Василий Севастьянович покачал головой:
– Чем же это кончится?
Он принялся расспрашивать студента о беспорядках, студент отвечал прямо и так резко, что Василий Севастьянович замахал руками:
– Будет, будет… Скажи пожалуйста, как ныне научились говорить!
И когда студент ушел, он накинулся на дочь:
– Да ты кого, матушка, в дом пустила?
Елизавета Васильевна пожала плечами:
– Сам видишь, кого. Сестра у него классная дама. Из старой дворянской семьи.
– Все теперь с ума сходят! – безнадежно махнула рукой Ксения Григорьевна. – Последние времена наступают. Намедни странник говорил…
Ее перебили, не стали слушать: «Не время теперь о странниках!» Василий Севастьянович все поглаживал длинную сивеющую бороду, бормотал:
– Да, времена! Каждый человек что ерш. Ощетинился… Что это будет?
Это ожидание: «Что будет?» – клещами захватило всех. Дни и недели бежали быстрее. И в быстроте чуялось: вся жизнь, не только на Волге, но и во всей стране, – вся жизнь закособочилась. По Волге вверх шли пароходы – от Царицына к Самаре, пароходы с казаками, с казачьими лошадьми, с орудиями. Андроновы иногда вечерами ездили на пристань взглянуть на людей, что идут туда, на Дальний Восток, к смерти. Казаки пели песни грустные, тягучие. И было неожиданно – грусть в казачьих песнях: казак представлялся всегда воинственным, веселым. И, точно в той казачьей песне, пароходные гудки отзывались в горах грустно.
Посевы везде сократились. На хуторах недоставало рабочих. Заводы закрывались… В конторе дела поутихли, Виктор Иванович уже все дни проводил в саду, за книгами и газетами. Агроном Рублев, как прапорщик запаса, был взят на войну и теперь изредка писал ему – из-за Байкала:
«Настроение похоронное. В больших городах на вокзалах еще кричали «ура». А везде в остальных местах молчат угрюмо».
Сима не писала всю зиму. Лишь в начале лета пришла от нее открытка из Финляндии, из Выборга:
«Занимаюсь усиленно к осенним экзаменам. Обо мне не беспокойтесь».
Ольга Петровна всплакнула:
– Вот какие дети пошли! Хотя я ей не родная мать, а все же… она могла бы порядок соблюсти, приехать.
Однажды – уже в переломе лета – Иван Михайлович и Василий Севастьянович после чая уехали из сада в город, чтобы пробыть там до вечера. Но не прошло часа – на горе по дороге показался экипаж, скакавший во весь опор к саду.
Елизавета Васильевна крикнула:
– Наши скачут! Смотрите!
На террасе всполошились. Экипаж проскочил ворота и махом подлетел к дому. Три голоса с террасы закричали разом:
– Что случилось?
Василий Севастьянович взглянул вверх на террасу, значительно подняв палец, погрозил. Виктор Иванович сделал два шага по лестнице вниз, навстречу старикам.
– Да что случилось?
Василий Севастьянович глухим голосом сказал:
– Министра Плеве… бомбой… на мелкие части разорвало…
А Иван Михайлович тоном повыше, будто с торжеством в голосе, проговорил:
– Дождался!
Виктор Иванович прочел вслух коротенькую телеграмму об убийстве Плеве. И на террасе на минуту стало так тихо, что было слыхать, как хлопают плицы буксирного парохода, идущего далеко у песков.
– Вот оно, пришло! – наивно сказала Ксения Григорьевна и перекрестилась трижды. – Господи боже! Бомбой! На мелкие частички, сердешного! Каково-то ему было претерпеть?
А под террасой кучер громко, в полный голос, говорил садовнику, повару, горничной – домочадцам:
– Тарарахнули так – куда рука, куда нога!
Панов вышел из детской, где он занимался с Ваней. Ему дали прочитать газету, он, прочитав, выпрямился, улыбнулся гордо:
– Неплохо сделано.
Василий Севастьянович нахмурился, сердито посмотрел на Панова, молча и беспомощно развел руками.
А в тот же вечер приехал в сад заводчик Мальков – черный, как цыган, угрюмый, до глаз обросший волосами. Не здороваясь и не садясь, он проговорил с усмешкой:
– Дела-то, дела-то какие!
Иван Михайлович посмотрел на него с беспокойством: никогда Мальков не приезжал зря. Поговорили об убийстве министра, поудивлялись:
– Как это нынче… ловко! Хлоп! – и на мелкие части!
– Да. Техника. Ничего не поделаешь, – насмешливо пробурчал Василий Севастьянович, – техника у них высокая. Да вот мы-то стоим на месте.
– А гляди и мы подымемся.
– Как? Куда?
– Аль не слыхали про Москву-то? Эге! Наш Морозов отчубучил штуку… Генерал-то губернатор – дядя царев, Сергей Александрович – созвал московских купцов, начал укорять: «Мало жертвуете на войну». А Морозов прямо ему в глаза: «Рады бы, ваше высочество, пожертвовать, да не уверены, дойдут ли деньги по назначению». Прямо в глаза, значит, вором его махнул.
– Что ж ему?
– Великий князь заругался было. А Морозов поклонился ему низенько и спрашивает: «Прикажете закрыть наши фабрики и заводы?» Тому и крыть нечем. Закрой теперь фабрики и заводы – сейчас бунт, пропали все князья – великие и малые. Глядите, еще не то будет! Кто теперь правительству сочувствует? Поговори с тем, с другим, – все сплошь ругаются. Разве так можно? Плеве этот… Ну, хоть и покойный, а надо прямо говорить: негодяй был. Чего там!..
– Ты зачем, кум, пришел-то? Ты мне прямо говори, а то у меня сердце не терпит, – сказал Иван Михайлович.
– А затем и пришел: давайте собираться да дело делать. Новый министр будет, новые песни запоет. Они теперь в испуге. С ними и надо сейчас говорить. Они смогут нам послабление сделать. Сейчас от староверов послов к новому министру. «Так и так, мол, кого вы хотите в нас видеть? Врагов или друзей? Если друзей, так позвольте нам молиться богу, как мы хотим…»
До ночи до глубокой сперва на террасе, потом в комнате у Виктора Ивановича светился огонек. Мальков уехал, уже когда белел восток…
В конце августа в один день пришли газета «Русское слово» с подробностями разгрома русской армии под Ляояном и письмо от Симы. И всю ночь на балконе опять горел огонь: оба Андронова – старый и молодой – и Зеленов спорили, бранили Куропаткина, бранили русское офицерство, русские порядки, были бледны и измучены.
– Вот помяните мое слово: отрежут всю русскую армию, заберут в плен, – сказал Иван Михайлович. – Ну-ка, прочти еще, что Серафима-то пишет.
В третий раз Виктор Иванович развернул письмо.
– «Нашего Куропаткина разбил наголову Куроки. Два наших корпуса сдались в плен со всем оружьем и пушками. В Ляояне японцы захватили большие склады снарядов, хлеба и множество пленных. На море уничтожен весь флот. Солдаты стреляют в офицеров. Война кончена. Мы ждем с минуты на минуту всеобщей забастовки». Ну и так далее… – пробормотал Виктор Иванович и швырнул письмо в сторону, с отвращением. Бледный, с зеленым отсветом на лице – он казался больным и раздраженным.
– Теперь я понимаю хохлов, когда они говорят: «Хоть гирше, та инше», – пробурчал Василий Севастьянович. – Невыносимо так!
Он поднялся, пошел. Пошел, не простившись, сердитый на весь мир. Отец и сын посидели молча.
– Ну что ж, и нам надо поспать. Вот тебе и дело! Дожили до позора. Шестой десяток мне доходит, – такого ужаса не видал и не слыхал.
Кряхтя, по-стариковски шаркая ногами, отец пошел с террасы. Виктор Иванович остался один. Он сидел сгорбившись, положив руки на стол, на смятую газету. Край неба над горами забелел. Лампа уже не светила. Дверь скрипнула, и на террасу вышла Елизавета Васильевна – в теплом фланелевом капоте, в туфлях, в чепце. Ее глаза смотрели заспанно и вместе тревожно. Лицо постарело со сна.
– Все сидишь? Иди же спать.
– Не хочется.
– Все равно, сиди не сиди, дело не поправишь.
– Я знаю.
– Иди же!
Она говорила ласково, она подошла к нему, грудью коснулась его плеча, положила руку ему на голову, потеребила волосы.
– Не хочется ни спать, ни жить.
– Чего же тебе хочется?
– Хочется… хочется «караул» кричать!
Она засмеялась.
– Что ж, кричи! Только не громко, чтоб ребят не разбудить.
Он хмуро посмотрел на жену.
– Ты понимаешь, что говоришь? Страна гибнет, а ты…
И жестко, в лицо ей, сказал:
– Правильно, должно быть, сказано: прыщ на лице женщины беспокоит ее гораздо больше, чем судьбы родины.
– Ну, ну, ну, ты уж сердишься! Не плакать же всем, в самом деле! Печально, конечно, но выход будет найден. Вот увидишь! Иди же, ляг. Что это, пятую ночь тебя приходится укладывать, будто ты сам сражаешься под Ляояном…
И вот странно, – Виктор Иванович отчетливо заметил эту странность, – ляоянский разгром разбередил рану у всех, все заговорили громче, смелее, дерзостней. Купцы в гостинице «Биржа» собирались теперь во множестве, чтоб побывать на людях, собирались и громко обсуждали и осуждали. Василий Севастьянович и Иван Михайлович покидали контору неурочно рано, шли в «Биржу». Время звало всех вместе собраться. В большом зале, где были голубые обои, множество клеток с канарейками, орган в целую избу, а окна выходили на Волгу – теперь уже пустую, приунывшую, – в голубом зале купцы спорили, кричали, забывая степенность. Открыто ругали Куропаткина и завистливо восхищались японцами:
– Маленькие, да удаленькие! От земли не видать, а как наших-то, больших-то!
Уж все знали, что ответил Морозов великому князю Сергею Александровичу, и смачно, с восторгом говорили об этом.
Кожевник Сидоров, всегда улыбающийся, взял двумя пальцами за рукав Ивана Михайловича, сказал:
– Ай да наши! «Не доверяем. Воры вы все!» Князь-то и так и сяк, грозить. А тот: «Ваше высочество, мы собираемся закрыть наши фабрики, и заводы». Что на это скажешь? Вот, к примеру, я прикрою свое дело. Нет кож – нет сапог. Солдат окончательно разутый. А без сапог не повоюешь… Или вот вы, «Андроновы – Зеленов». Оставите всех без хлеба – и шабаш. «Не продаю!» Куда они денутся? Не-ет, мы – сила.
– Мы-то сила, да у страны силы нет!
– Совершенно верно. И не будет. Не будет, пока нами управляют дураки…
Иван Михайлович испуганно оглянулся: не слушает ли кто? Слушали: за соседними столиками сидело много, повернули головы сюда, улыбались, одобрительно кивали головами Петрушников, Сивов, Созыкин – толстые, бородатые…
– Верно, Карп Спиридоныч! Верно!
И вечером в тот день Иван Михайлович, смеясь, рассказывал сыну:
– Он так на прямы копейки наши правителей-то ругнул! И все только смеются. Не дай бог, что пошло! Везде – на базарах и в трактирах – накриком кричат-ругают.
А с войны – что погребальный колокол – весть за вестью, самые черные:
«На Шахе убито сорок тысяч».
«Потоплен наш крейсер».
«Порт-артурская эскадра гибнет».
И слухи – из Москвы, из Петербурга – горячей рукой за сердце:
«Запасные взбунтовались, разгромили вокзал».
«Столкновение полиции со студентами и рабочими».
Пришли телеграммы о новом министре – Святополк-Мирском. Телеграммы о его словах: «Мы вступили в новую эру доверия и уважения». И странно опять эти слова как-то совпали с вестью о «Нападении японских миноносцев на русскую эскадру около Гулля».
Так все спуталось, взвихрилось.
Осень наступила рано, мокрая, холодная, и будто не было никогда такой мокроты и такой бесприютности.