355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Яковлев » Человек и пустыня » Текст книги (страница 35)
Человек и пустыня
  • Текст добавлен: 14 августа 2017, 11:30

Текст книги "Человек и пустыня"


Автор книги: Александр Яковлев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 41 страниц)

От злости у Мирон Евстигнеича запрыгала борода. Он рявкнул:

– Вон, вон отсюда. Гоните их в три шеи!

Тут зашумели, загалдели все – и даже смирные, просившие покорно «работки». И так в первый раз от века веков стояли они – Мирон Евстигнеич и его бывшие рабочие, стояли лицом к лицу, злые и упрямые. А конторщики и сам бухгалтер Матвеич – правая рука Каркунова – заметались по конторе и вышли во двор, будто бы позвать рабочих, а больше так, «от греха». Мирон Евстигнеич яростно плюнул и первый вышел из конторы, и все видели: он качался, спускаясь с крыльца.

Он заскакал, заметался, созвал заводчиков, и в его белом доме в этот вечер было сборище и речи:

– Али не мы создавали наши заводы? Али мы теперь не хозяева? С ножом к нашему горлу? Не-ет!

Но чувствовал он: его слушают напуганные люди.

– Не дай бог, что делается на железной дороге, – сказал Фомин, – меня чуть было не убили. Ты, говорят, фабрикант, а сам в стрелочники? Беда!

– Претерпеть надо, – посоветовал толстый Еремин, – помолчать, пережить.

– Ага, терпеть? Это при своем-то добре терпеть? – закричал Каркунов. – Так-так. Нет, вижу, с вами каши не сваришь. В случае, ежели что, закрою завод, и никаких. Издыхайте, собаки. Я… им… пок-кажу!..

Но дни, недели несли новое в Жгель. Больше народа с фронта, больше криков, требований; Мирон Евстигнеич съездил в город, пробыл с неделю, а вернулся мрачнее мрачного и уже не ходил в контору. Все распоряжения через Матвеича. Будто хотел спрятаться в белом доме от жизни непонятной и непокойной.

А осенью поздней, этак уже заморозки ударили и снег падал, из уездного города, из Караванска, приехал отряд целый – на тройках, с винтовками – и прямо к Мирон Евстигнеичу.

– На тебя наложена контрибуция. Подавай полмиллиона.

– А-а-а…

Мирон Евстигнеича сразу схватила трясь. Не денег было жалко. Что там деньги? А вот это бессилие страшнее страшного. По прежним временам крикнул бы:

– А ну, Степка, Микишка, поправьте-ка этим колпаки-то!

И все бы сразу стало ясно.

А теперь: ходят в шапках по всем комнатам, курят, цыркают сквозь зубы на пол, ворошат в комодах, в шкафах. Даже в погреб лазали.

– Тут, гражданин, тысяч на триста, не больше. А ты должен уплатить полмиллиона.

Это начальник-то их – этакий молодой, а лицо зеленое – не иначе из арестантов.

– А где я вам возьму? Мои деньги в банке. Идите да получайте.

– В банке мы без тебя получим. А вот ты здесь еще уплати.

Око за око, зуб за зуб, и этот, испитой-то, и говорит:

– Что же, поедешь с нами в город, там в тюрьме посидишь.

И в самом деле, после обыска вывели перед светом Мирон Евстигнеича из белого дома, посадили в сани, и:

– Прощай, Жгель!

VII

Этак года через полтора, перед весной, когда в Жгели не только волки, а и люди воем выли от голода, пришел в Жгель старичишка в рваном полушубке, в подшитых валенках, шапчонка рысья, облезлая, с ушами. На седой, всклокоченной бороде у старичишки сосульки замерзли.

И прямо старичишка к каркуновскому белому дому. У дома над белым крыльцом озябший красный флаг висел уныло, и сосновые ветви, прибитые к резным столбикам; по дорожке прямо в снегу натыканы молодые сосенки. Но видать по молодому нападавшему снегу: давно в доме не было никого. И правда, поднялся старик на крыльцо, а на парадной двери большущий замок висит вроде жука черного. Старик неторопливо обошел дом, заглядывая в окна. От кухни навстречу ему выбежала черная собачонка, залаяла. В окне кухни мелькнуло молодое лицо, и только к двери старик – из двери навстречу вышел, ковыляя на костыле, малый в солдатской шинели. Присмотрелся старик – у малого нет левой ноги.

– Тебе кого, дед?

– Да что в доме-то, не живут теперь?

– Не живут. Теперь здесь клуб.

– Кроме тебя, значит, никого?

– Никого. А что? Ты ищешь, что ли, кого?

Старик не ответил. Опустил голову, подумал.

– Та-ак. Значит, никого?

И повернулся, пошел прочь, вниз, к фабрике, занесенной по окна снегом, молчаливой. Фабричные трубы мертво торчали в небо, и на них прилип снег. Сугробы снега лежали у запертых дверей. Маленькая тропка вилась между корпусами. Старик, поскрипывая валенками, пошел по тропке. На крыльце конторы сидел кто-то, закутанный в овчинный нагольный тулуп. Старик подошел к крыльцу, к тулупу. Из тулупа высунулось лицо. Старик присмотрелся и спросил:

– Это ты, Степан?

Тулуп торопливо дернулся, и рукава задвигались быстро, отвернули воротник. Степаново лицо – все такое же рябое, нисколько не постаревшее – глянуло на старика. Вдруг Степан торопливо поднялся.

– Ми… Мирон Евстигнеич!

И оба – старик и Степан – минуту растерянно смотрели один на другого.

– Узнал? Вот и хорошо, – проговорил старик. – В караульщиках служишь? Ну, а мои-то где же? Где Матрена Герасимовна?

И от волнения лицо у старика помертвело, стало желтое, вот упади он сейчас мертвым, ни одна бы черта не изменилась.

– Где Матрена Герасимовна?

Степан смущенно ответил:

– Умерли. Восемь месяцев, как умерли.

Старик опустил голову, смотрел на свои подшитые валенки, похожие на слоновые ноги.

– Завод отобрали. Их выселили. Имущество взяли. Как же? Бедствовали они, беда как. У отца Павла и померли.

Старик стоял внизу, у первой ступени крыльца, молчал, смотрел на свои валенки. А Степан с крыльца, сверху, говорил:

– На заводе новые хозяева. Комитет. Как же. Николай Похлебкин за главного.

Степан замолчал. Старик все стоял, опустив голову. Потом точно проснулся.

– Так у отца Павла?

Он глянул на Степана. Лицо у него было теперь новое, горячее какое-то, а скулы краснели – и это было страшно: красное лицо в седой бороде. Он повернулся и, сутулясь, пошел прочь, и лез прямо через сугробы, когда вот тропка рядом.

А к вечеру по всей Жгели молнией пронеслась весть:

– Мирон Евстигнеич приехал.

И никто не хотел верить Степану, что Мирон Евстигнеич пришел, а не приехал, пришел вот так, пешком, в подшитых валенках. Вечером к дому отца Павла сходились люди, заглядывали в темные окна, чего-то ждали. Бабы стояли кучками, говорили вполголоса. Сумерки были синие, и по бирюзовому небу плыла, как золотой тонкий кораблик, молодая луна. Луна плыла низко и, казалось, задевала за мертвые мрачные трубы, за длинные крыши, занесенные снегом. И черные люди на белом снегу казались маленькими, покинутыми.

– Може, теперь опять завод пустит.

– Где же пустит, ежели теперь он не хозяин?

– Слышь, и ничего-то нет у него. Валенки-то подшиты за́губу. Где это видано, чтобы Мирон Евстигнеич в таких валенках ходил?

– Ну, раз приехал, что-нибудь да будет. Это неспроста.

И Жгель – вся – напряженно ждала, что будет теперь. И за каждым его шагом следила.

– Мирон Евстигнеич панифидку по своей старухе отслужил.

– И-и, постарел. Прямо, можно сказать, хизнул. Борода, бывало, расчесана волосок к волоску, как воротник бобровый, а ныне вроде свалялась.

– Мирон Евстигнеич ходил в контору, а Похлебкин ему сказал: «Если ты, гражданин Каркунов, еще раз придешь, я тебя арестую».

– Мирон Евстигнеич у Панкратьева в гостях был, говорил, что теперь только об душе думает, а не об заводе.

– Мирон Евстигнеич…

И опять тревога капля за каплей упала в душу каждую:

– Как же теперь? Кто же дело пустит? Говорили эти: «Возьмем, пустим». И не пустили. И этот старый-то деймон: «об душе думаю». А нам как же – помирать?

Поселился Мирон Евстигнеич у отца Павла. Ходил с ним в церковь. Или на базар. Или по лесным дорогам ходил один – идет иной раз, старый и мрачный, как изгнанная и неприкаянная совесть.

А Жгель… В Жгели тишь, как на кладбище. Ни одна труба не дымит. Ни один горн не горит. Кому нужна посуда? Ежели есть-то у многих нечего?

Пожалуй, только Похлебкин и храбрился.

– Вот войну с буржуями кончим, тогда и за фабрики примемся.

И Мирон Евстигнеичу про это говорили угодливые люди:

– Собираются пустить.

Мирон Евстигнеич на это мрачно:

– Гляди, пустят. Где же? Не пустят никогда. Чтоб работать, надо любить дело. Бывало, ставишь амбар новый аль стену какую – сердцем вот как болишь, будто о дите родном. А здесь – кому это надобно об деле сердцем болеть? Дело-то не в войне буржуйской. А между прочим, поглядим.

И словно шипенье чье – вопросы:

– Когда же обрат-то пойдет? Когда к вам-то дело вернется?

– А вы подите у Похлебкина узнайте.

И пальцем к конторе. А голоса угодливо, раболепно:

– Что нам Похлебкин? Пустое помело. Два года только обещают. А нам-то надо жрать аль нет?

– А вы бы в клуб сходили. Хе-хе. Там бы музыку послушали.

– Музыка. Вот у нас где музыка, – и ладонью себя по животу.

И Мирон Евстигнеич, шаркая подшитыми, разбитыми валенками, пойдет прочь. Борода седая задвигается от улыбки от радостной. У баб и мужиков лица покривеют от злобы.

– Тоже идол хороший. И говорить не хочет.

– Идол не идол, а все же бывало-то, как суббота, так иди и получай. А теперь…

Говорят шелестящими, злыми голосами: вспоминают, как бывало-то… на полтину-то… можно было купить целые полпуда ржаной муки.

– Полпуда! А теперь за полпуда целый месяц служи и то не получишь.

Мирон Евстигнеич ходил по Жгели – высокий, со всклокоченной бородой, в черном длинном потертом кафтане староверском, низко надвинув картуз на лоб. А глаза – точно угли, раздуваемые ветром.

Порой возле него останавливались бабы, мужики – теперь уже независимые, – слушали. А Мирон Евстигнеич только скажет:

– Разве я бы допустил, чтобы мои рабочие так бедствовали?

И пойдет – черный, высокий, как столб, только седая борода болтается по ветру.

Зима надвинулась страшнее страшного. Запели вьюги, занесли Жгель по самые крыши, закрыли все дыры-прорехи, все стало белым, мягким – только мертво торчали мертвые трубы. А дым, копоть бывалые где? Только из труб избяных тощенькие дымочки ленивые.

Мирон Евстигнеич все ходил и ходил мрачный между корпусами. Подходил к белому дому своему старому. Облетели сосенки, сник и разорвался флаг над парадным крыльцом, так и висит разорванный в ленты. Кто-то высадил все стекла на террасе. В этом году клуб не открывался, даже хромой инвалид исчез куда-то. В конторе заводской три человека – в шубах, валенках и шапках – сидели часа два в день перед толстыми книгами, говорили между собой лениво. А за корпусами – из штабелей – жгеляне безоглядно тащили доски, дрова, торф. Забирались через разбитые окна и в самые корпуса – тащили гайки, ремни.

Вечерами, в определенный час, в тулупе нагольном выходил Степан на тропку и медленно брел вокруг корпусов. По ночам никто не ходил воровать, потому что жгеляне боялись Степановых крепких кулаков. Воровали только днем, открыто. А днем Степан спал.

Как-то февральской очень лунной ночью Степан услыхал: за лесом звонит колокольчик. Степан остановился, сдвинул с уха шапку, чтобы не мешала слушать. Колокольчик ближе, ближе, и из леса выехала по дороге черная лошадь с черным возом. Лошадь подъехала к заводскому крыльцу. Степан строго спросил:

– Кто едет?

С облучка слез ямщик, весь заиндевевший, сказал:

– Сторож, что ли, ты? Начальника вам привез нового. Принимай.

И, обернувшись к саням, сказал:

– Ну, Яков Микифорыч, вылезай.

В возу зашевелилось, и кто-то, закутанный в тулуп, вылез, отвернул ворот, сказал:

– Э-э, все мертво. Что ж свету-то нигде нет?

Степан хмуро:

– У нас, поди, два года света нет.

Человек, закутанный в тулуп, стуча тяжелыми сапогами, поднялся на крыльцо. Скрипнул дверью, отворяя.

– Что, заперто здесь?

– Не заперто. Заходи. Да оно все одно, что здесь, что там – одинакова сласть – волков морозить. Не топят у нас.

И, понизив голос, Степан сказал:

– Поди-ка попляши в сапогах-то. И засмеялся.

Ямщик сказал, тоже смеясь:

– Он и дорогой-то ежился. Все спрашивал, скоро ли доедем?

– А чей такой?

– А пес его… Меня по наряду из Синюшкина взял. Ваш чей-то. Сычевым прозывают, Яков Микифорыч.

Степан встрепенулся.

– Яков Сычев?!

И побежал в дверь.

Через полчаса – на кухне в белом доме топилась плита, а возле нее сидел Яков Сычев и, положив ноги на дверку духовки, грелся, расспрашивал.

Степан неуклюже говорил:

– Умерли. Ушли. Убежали. Только губахтер здесь. И Мирон Евстигнеич.

И подивился Степан: приехал ночью, в мерзлых сапогах, чудной такой… а говорит: «Поставлю завод».

Зашумела, загудела Жгель, когда утром прошла весть из избы в избу:

– Рабочих собирают на завод.

Приходили к конторе толпами. Правда, на дверях записка: «С первого числа будет производиться запись».

А глянешь в окна – там и бухгалтер Матвеич на месте, и два конторщика, и сам Яков Сычев, тот прежний Яшка. Только не такой верткий, и собачьи морщины по сторонам рта, и стрижен по-солдатски.

– Ай да Яков, в тузы полез!

– Это и раньше было видать – до хороших делов дотяпается.

Стояли долго, переглядывались удивленно. Хотели зайти в контору спросить, правда ли пойдет завод, но, помня строгие каркуновские времена, стеснялись, посылали один другого. Но Сычев сам вышел. С крыльца заговорил:

– Поставим. Поведем. Спасем…

И после, когда расходились, видели: к конторе шел и сам Каркунов.

Что было в конторе – бухгалтер и конторщики рассказали своим женам, а жены соседкам, и вся Жгель узнала:

– Пришел – и прямо к Сычеву. «Здравствуй, Яков!» – «Здравствуйте, Мирон Евстигнеич. Очень рад, что вы пришли. Хотел к вам пойти. Спецы на заводе нам нужны. Не поможете ли нам в деле?» – «Это как же надо понимать?» – «Завод в ход пускаем. Помогайте. Теперь все заводы в Республике решено пустить». Аж сел Мирон Евстигнеич. «Это я, говорит, хозяин истинный, да пошел помогать вам? Никогда». А Яков ему: «Не хотите помогать – скатертью дорога».

К весне запыхтело в машинном отделении, и раз утром, без четверти семь, как бывало, затрубил над Жгелью знакомый басовитый гудок. Лентой – не очень плотной, не как бывало, – пошел народ к заводу. Дня через два, вечером, над крышами здания загорелся и зашумел белый ровный огненный столб. Два с половиной года таких столбов Жгель не видала…

А через месяц, в воскресенье, в ограде староверской церкви хоронили Мирон Евстигнеича. Небольшая толпа собралась у могилы.

Отец Павел и начетчики пели уныло. Старики в черных кафтанах поставили гроб на веревки и стали спускать в могилу. Толпа усиленно закрестилась.

– Готово?

– Готово. Стоит. Вынай веревки.

Слышно было, как зашуршали веревки о гроб.

– Вечная память. Вечная память.

Отец Павел нагнулся, поднял горсть свежевырытой земли и бросил в могилу. Еще нагнулся и опять бросил. И еще. Тогда вся толпа, толкаясь, заспешила, бросая землю горстями в могилу.

Потом заработали лопаты, и комья стали падать на гроб, гулко стукая.

– А-а, человек-то какой был…

– Ждал, ждал, что вернут, – не дождался. Как пустили завод, так сразу и сломился.

– Заговариваться стал. Ходит один и вот говорит, вот говорит, будто спорит с кем.

– Не по нутру было.

– Знамо, не по нутру. Ты гляди, какой властный был, а тут, гляди, в ничтожность какую произошел. Кому не доведись.

– И поминок-то не будет, говорят.

– Какие поминки?

– Жил, жил и умер…

– И-хи-хи, жисть наша…

– Гляди, молодые-то никто не пришел. Старые только…

– Куды молодым? Все вон в мяч побежали играть. А которые на огороды.

– И никому невдомек, что хозяин помер. Вот народ пошел!

1925

ЦВЕТЕТ ОСОКОРЬ
I

Вода в этом году поднялась так высоко, что стан пришлось перенести на Гремучую гриву – в полуверсте от сторожки лугового стражника Власа.

Когда выгрузили из лодок сети, переметы, вентеря, верши и все рыбацкое имущество, сварили кашицу и на самом высоком месте гривы под раскидистым, изуродованным ветрами осокорем уселись завтракать, старик Кондрат сказал:

– Четвертый раз в своей жизни станую на этом месте. Гляди, сокорь-то совсем захирел, словно лысый старик стал. А на моей памяте́ – молодой он был, как вот… как вот наш Костя.

Все – и сам Костя – засмеялись. Иван заспорил:

– Ну, папаша, в двадцать два года сокорь совсем еще как кустик.

– Где же кустик? В двадцать два года он уже в самом соку – десятый цвет дает. Гляди, сколько, по-твоему, вон тому сокорю годов? – Кондрат ложкой показал на молодой осокорь, стоявший в воде, где были привязаны лодки.

– Ну, сколько, ну, лет сорок, не менее.

– А я говорю – и двадцати годов не будет. Ты вспомни-ка, в восьмом году, в самую высокую воду, мы здесь же становали. Был он или нет?

Иван нахмурился, вспоминая.

– Ведь верно, пожалуй. Его не было. А ежели был – такой маленький, что я не помню.

– То-то, брат, и оно. А ныне вон погляди, как цветет. Пожалуй, первый вам скажет, когда косяки искать.

– Что ж, раз он ровесник Косте – значит, Костя и косяк найдет.

Посмеиваясь и балагуря, они разбрелись по гриве. Сам Кондрат начал расчищать место под осокорями, где поставить шалаш. Все другие принялись рубить ракитник. Костя принес большую охапку зеленых веток. Кондрат сказал ему:

– Ты бы поглядел, нет ли змей здесь. Наползли, чай, из лугов-то.

Костя выломил от старого осокоря прямую недлинную палку и полез с ней в самую чащугу, осторожно раздвигая ветви и поднимая с земли прошлогоднюю, высохшую траву.

За кустами на воде раздался грубый голос:

– Эй, кто там дерево рубит?

Костя оглянулся на Кондрата, Кондрат криво усмехнулся.

– Не ходи, Костя, искать змея в кусты: вот он сам плывет сюда.

– Вам говорю аль нет? Чего молчите? – опять закричал голос.

– Это ты, Влас? – откликнулся Кондрат. – Подъезжай с этой стороны – увидишь, кто рубит.

За кустами застучали весла, и на зеленой воде замаячила черная просмоленная лодка. Костя нырнул в кусты. Кондрат пошел навстречу лодке. В лодке сидел чернобородый мужик в картузе с бляхой. Он ловко повернул лодку, причалил к берегу, закричал:

– Ага, это ты, старый разбойник, приехал мой лес губить?

Кондрат засмеялся:

– Да уж придется тебе, Влас, проститься с твоим лесом.

Влас выпрыгнул из лодки на траву. И, выпрыгивая, он попридержал ружье, висевшее у него за плечами. Кондрат засмеялся.

– Ты меня все разбойником величаешь. А сам, гляди, с ружьем не расстаешься. Еще неизвестно, кто из нас разбойник.

– Ну, что там. Известно, испокон веков мои луга и озера грабишь.

Шутливо перекоряясь, они поздоровались – пожали друг другу негнущиеся руки.

– Ты что же, со всеми молодцами здесь? – спросил Влас.

– Д-да… как сказать… Да, со всеми.

Кондрат искоса торопливо оглянулся: хотел узнать, кого видно на гриве. (Иван возился возле старого осокоря, оба работника в стороне рубили ракитник. Кости не было видно.)

Влас нахмурился.

– Что ж, и этот… как его… Костька-то… и он здесь?

Кондрат прищурил левый глаз, посмотрел на Власа.

– А тебе что? Аль хочется его повидать?

– Ну, ну, это я так спрашиваю. Больно мне он нужен. Ты куда его девал?

– Спровадил. Два только работника осталось да вот сын – и вся наша армия.

– Спровадил? Аль совсем дурной был?

– Не дурной, а не нужен. Без него обойдусь этот год.

– Та-ак. Ишь босява!

– Ты чего ругаешься? Аль он тебе чем причинен?

– Да как же он причинен? Присылал свах – девку мою брать. Аль он тебе не говорил про это?

– Ну так что ж? Парень неплохой.

– Может, и не плохой, да ведь голытьба! По миру ходить?

Кондрат погладил бороду, помолчал.

– Больно ты начетистый, Влас. Ныне, брат, такими женихами не кидаются. Слыхал, в городу как? Штукатур, двадцати годов ему нет, а он уже пять жен сменил. Ты гляди не на имущество, а гляди на человека. Хоть ты и живешь вроде помещика, да и наше дело не плохое.

– Не плохое? Это у тебя не плохое, ты хозяин. А этот – всегда в работниках. Э, что там зря калякать!

– Ты наше дело не хай. Наше дело – святое, апостолы были рыбаками.

– Ну, вот… твой апостол… все прошедшее лето и всю зиму к моей девке подсмаливался.

– Придет время – и он встанет на ноги. Кузьму-то Пузрова знаешь? Напал на косяк – вот тебе сразу и достаток.

– Ищи их, твои косяки. Я всю жизнь сам слежу, а ни разу не доводилось найти. Сам-то ты сколько раз находил?

– Ну, я не говорю, что он обязательно найдет. Только ты зря парня хаишь.

– Э, что там… Ты скажи, надолго сюда?

– Что ж? До спаду. Вот матушка как поднялась ныне. Весь Приверх залила.

– Ныне, пожалуй, и Кривиль захватит.

– Недели три придется у тебя здесь постоять.

– Поймали чего?

– Ныне нет. К вечеру приезжай, авось и на твою долю будет.

– Что ж, я приеду. Аль девку пришлю…

– Присылай, мы дадим.

Влас грузно влез в лодку, поплыл, сильно работая веслами; когда лодка скрылась, из кустов вышел Костя. Кондрат смешливо махнул рукой:

– Ну, счастлив, что Влас тебя не видал. С ружьем приезжал. Насолил ты ему. Не попадайся теперь…

Костя ничего не ответил и торопливо полез под осокорь отыскивать змей.

II

Перед вечером Костя ездил на Верхний перекат, где стояли верши и ивовые короба. Вода все еще поднималась, рыба рвалась на мели, и Костя вернулся с перегруженной лодкой. Солнце уже склонилось к дальним заволжским горам, вся вода светилась розовым светом, зеленые верхушки деревьев, еще не залитые водой, казались красными. На стану никого, кроме Кондрата, не было.

– Что так долго? – спросил Кондрат, подходя к берегу.

– Возни было много, – нехотя, лениво ответил Костя.

Он не сказал: рыбы много, он сказал: возни, потому что сказать про рыбу – сглазить.

– Что ж, веди лодку вон в ту заводь. Я садок туда перетащу.

– Пожалуй, надо два, – опять нехотя сказал Костя.

Кондрат мельком глянул на Костю.

– Что ж, дадим и два.

Костя поехал на лодке в заводь за кусты, а Кондрат берегом потащил туда круглый ивовый садок. Он сам, стоя по колено в воде, вбил крепкий кол, к нему привязал толстую веревку и к веревке садок.

– Ну, сгружай, – сурово сказал он, – а я схожу за другим садком.

Костя принялся саком вылавливать из лодки рыбу и сыпать в садок. Когда Кондрат вернулся, садок уже загруз наполовину. Кондрат поднял его за край. Крупная рыба забилась об ивовые стенки.

– Ага, сазан пошел?

– Да, пошел. Я косячки небольшие видел.

– Ну, раз есть небольшие, будут и большие.

Они торопливо разгрузили лодку.

Пять небольших сазанов Кондратий кинул на берег, на траву. Потом, сломив лозину, поднял рыб, нанизал их на прут и сказал Косте:

– Пойдем ужин готовить. Чу… никак, кто-то едет?

В ракитных зарослях плескались весла.

– Наши, – решил Костя.

– Ну, наши. Нешто не слышишь, как веслами хлюпает? Влас, должно быть… Ты вот что, парень, ты пока схоронись. Я наврал ему утром – сказал, тебя нет здесь, – ложь во спасение, а то бы заорал, заругался! Пусть сперва попривыкнет к нам, там уж и откроемся.

– Ау, где вы? – раздался за кустами девичий голос.

Кондрат – за минуту суровый – вдруг осклабился.

– Ишь, сама принчеса приехала.

Он торопливо пошел берегом к стану.

– А-у! В траву! – шутливо закричал он надтреснутым стариковским голосом.

Он отошел к стану, а там у берега уже стояла черная стражникова лодка, и в ней сидела рыжеволосая дебелая девка в белой кофте с короткими рукавами.

– Это ты, Дуняшка? – закричал Кондрат. – Милости просим. Хорошо, что ты приехала, а то я уж собирался к тебе ехать, жить без тебя не могу.

Дунька звонко засмеялась.

– А я тоже, дедушка, тебя ждала-ждала – все глазенки проглядела.

– Ох-хо-хо. Ну что ж, вылезай. Угощу чем бог послал.

Дунька, смеясь, выпрыгнула из лодки в траву – ее босые ноги казались розовыми.

– Тятенька прислал спросить, не дашь ли рыбки.

– У рыбки глаза прытки. А у тебя еще прытче… Как не дать?

– А ты что, один ныне?

– Уехали работники к Приверху. Иван на Иргиз. А тебе кого надо?

– Мне… никого. Это я так спрашиваю.

– Ой ли, так?

Кондрат привычно прищурил левый глаз, скривился. Дунька покраснела. Здоровая, грудастая, она вдруг повернулась резко к лодке, схватила ее за уключину, потащила из воды.

– Да ты не тревожь лодку, не уйдет, – сказал, смеясь, Кондрат. – Здесь течения тихая.

– Дашь, что-ли, рыбы-то? – грубо спросила Дунька.

– Дам, дам. А ты небось не только за рыбой приехала. Что ж не спрашиваешь про Костьку? Ведь я его в три шеи прогнал. Оказался таким негодящим… Как ты могла жалеть такого ленивца?

– Вовсе я его не жалела.

– О?! Ну, любила, значит.

– Прогнал – и хорошо. И дьявол с ним. Давай рыбы.

– Куда торописси? Ты сперва чайку со мной попей. Потом и рыба будет.

Дунька вдруг повернулась резко всем лицом и грудью к Кондрату и спросила:

– Правду, что ли, прогнал?

Кондрат весело задребезжал:

– Хе-хе… а ты как думала? Врать тебе дедушка станет? Будешь, что ли, чай пить?

– Не буду. Некогда мне. Давай рыбу…

Кондрат, все смеясь, повернулся к кустам, крикнул:

– А ну, малый, дай там пяток сазанов.

Дунька, недоумевая, посмотрела на кусты, за которыми кто-то шевелился. Скоро кусты раздвинулись, и к стану вышел Костя. В руке у него – на ракитовом пруту – трепыхались золотистые сазаны. Дунька вся откинулась, сделала шаг назад, подняла левую руку вровень с лицом, как будто ждала, что Костя ее ударит. Так минуту целую они стояли один перед другим молча. Дунька вытаращенными глазами смотрела на Костю, а тот смущенно улыбался. Кондрат, посмеиваясь, поглядывал на них издали.

– Ну, что ж ты рыбу-то не даешь девке? – закричал Кондрат. – Ишь ей некогда. Она домой торопится.

Костя подошел к Дуньке и протянул ей связку. Дунька вдруг засмеялась, заторопилась, взяла рыбу и побежала назад к лодке.

– Эй, эй, стой! Выкуп за рыбу давай! – закричал Кондрат. – Целуй парня!

Дунька, хохоча, оттолкнула лодку и заработала веслами. Костя побежал через кусты куда-то в сторону. Кондрат покачал укоризненно головой. Он принялся ломать сучья для костра. Время от времени он поднимал голову, слушал. Солнце уже тронуло край земли. Зарянка на ракитовом кусту пела печально. Где-то далеко кричали утки. Весла стражниковой лодки все еще плескались недалеко. Кондрату чудились в тишине чьи-то приглушенные голоса.

III

Работали от зари до зари, а иной день захватывали и зарю. Вода уже остановилась. Ждали: вот-вот она пойдет на убыль, и тогда сразу надо захватить забойками, котцами, вершами, нередами, вентерями большие просторы. Рыба, почуяв, что вода убывает, кинется из заливных лугов и озер опять в Волгу, и, не захвати ее вовремя – она уйдет вся без остатка. Кондрат гнал. Никто не видел, когда он спит. Ежедневно к стану работники привозили по две, по три лодки ракитовых прутьев, а Кондрат, Иван и Костя плели из них верши, короба и забойные плетни. Кондрат заставлял Костю плести только верши – работа тонкая. Он искоса глядел, как быстро справлялись ловкие Костины пальцы с гибкими прутьями. Он улыбался. Но улыбку топил в бороде, чтоб не видели. Лишь порой, отбросив в сторону готовую ванду или плетешок, покрикивал задорно:

– А ну, давай, давай, давай!

Уже зеленой горой лежали в стороне готовые рыболовки.

– Да… вот в те поры… так же вот… думали, остановилась вода… стали расставлять… а вона… как хлынула – все труды прахом пошли…

Кондрат тянул лениво – слово за слово, – руки поворачивались быстрее, чем язык.

– Как же, я помню, – сказал Иван. – Кажись, тот год и Пузров нашел косяк.

– Нет… он через год нашел. Ты про который косяк спрашиваешь?

– Про который… ну, про тот, что много поймал.

– Много поймал – это совсем недавно. Только тут, конечно, работнику пришлось уделить половину.

– Половину?

– А как ты думал? К примеру, Костя найдет, ему половину… В те поры работник-то – Петька Широков – сразу избу поставил, две лодки купил, снасть. Теперь в Терсе сам хозяйствует. На три тысячи продали тогда. Ты что, Костя, остановился? Э, да ты узел запутал, елова голова. Гляди весь де́тыш испортил.

Костя спохватился – прыгающими руками потянул ивовый узел назад, чтобы развязать… «Половина?»

Опять замолчали. Плели долго – каждый думал о своем. Слепни и пестряки роем носились вокруг, садились на лицо, на руки, обнаженные по локоть; их гнали подергиванием головы, плеча, спины, потому что руки были бесперечь заняты. Солнце палило жаром, остановившаяся в мелких заводях вода пузырилась, бойкая рыбешка выпрыгивала в воздух, ловила мух. Кондрат поднялся и, вытулив по-стариковски спину, неловко шагая затекшими ногами, кряхтя и бормоча, пошел к воде. Там стояла палочка с зарубками. Он тщательно осмотрел ее, потом позвал:

– А ну-ка, подите сюда, ребята!

Иван и Костя поспешно подошли.

– Глядите-ка, с седьмой, кажись, на шестую слезла. (Он показал пальцем на зарубки.)

Иван решил сразу:

– Слезла.

Костя усомнился:

– А не вверх ли ползет? Где седьмая? Седьмая вот, в воде.

– Тю-тю-тю, ведь правда, – сказал Кондрат. – Только не волной ли захлестнуло? Ну, еще подождем. Раз вода не спешит, и нам спешить некуда. Где ребята-то? Надо бы обедать. Гляди, к полдням близко. Смеряй-ка, Костя.

Костя выпрямился столбом – тень упала до черного корешка. Он заметил, как длинна тень, и смерил, сколько в ней его – Костиных – ступней. Ступней вышло три.

– Ровно! – сказал он. – Ровно двенадцать часов.

– Ну, живо, живо, ребятушки, обед готов.

Костя схватил котелок, побежал к воде. Иван полез в кусты за сухими сучьями. Кондрат собирал опавшие листья на разжигу…

Скоро приехали работники в лодке, горой нагруженной прутьями. Обед – одно-единое блюдо, кашица с мясом, – был готов, все уселись кружком на разостланной ватоле.

– Похоже, завтра вода сбывать будет, – сказал Иван.

– Да, гляди, как у сокоря пучки надулись, – вот-вот лопнут.

Все посмотрели на молодой осокорь, стоявший по колено в воде.

– А мы сейчас луговика Власа встретили, – заговорил рыжий работник, – тебя, дядя Кондрат, обругал почем зря.

– За что же?

– Старый, говорит, дьявол. Прячет, говорит, этого голяка Костьку… Я, говорит, доберусь до них!

Кондрат засмеялся.

– Дался ему этот Костька. Береги не береги, все равно… Девка не камень, под лопух не спрячешь. Ты бы, Костя, не тревожил его зря.

– Я его не тревожу. Я у них не бываю.

– Знаю, что не бываешь. Да девка-то к тебе плавает.

– Не плавает. Отец теперь лодку на замке держит. А ключ с собой.

– Ишь дьявол! Как же вы? Так и не видаетесь?

Костя не ответил.

– Ну, как не видаются, – засмеялся Иван, – она, поди, к нему вплавь приплывает: она – бой-девка, лучше любого рыбака плавать умеет…

IV

Эти ночи Кондрат совсем не спал: нужно было заметить самое-самое начало спада. Над дальними лугами прозвенела серебряная труба – раз и два. Это крикнули журавли, чуткие вестники идущего утра. Кондрат поспешно вылез из шалаша. Туман – густой до непроглядности – закрыл весь мир. Только прямо вверх что-то белело и шевелилось. Кондрат ощупью пошел к воде. Туман заклубился вокруг него, точно вода возле идущей лодки. У края воды лежало толстое полено, положенное с вечера как раз половиной в воде, половиной на сухом. Кондрат ощупал его – полено было сухо и мокро ровно настолько, насколько сухо и мокро было вчера.

«Стоит!» – подумал Кондрат.

Он вернулся опять ощупью в шалаш, где вповалку храпели Иван и трое работников, лег на ватолу, ворочался, слушал, и голова у него была полна жара от бессонной ночи и беспокойства. А кругом – за шалашом – уже все просыпалось. Недалеко крякали утки, зарянка уже пела третью песню, пролетели сорокопуты и закричали неприятными резкими голосами: «Кэ-кэ-кэ!» По-кошачьи крикнула иволга.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю