355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Яковлев » Человек и пустыня » Текст книги (страница 10)
Человек и пустыня
  • Текст добавлен: 14 августа 2017, 11:30

Текст книги "Человек и пустыня"


Автор книги: Александр Яковлев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 41 страниц)

– Ну, ты, конечно, уж никакой платы не предложил?

– А как же? Обязательно предложил! За такой разговор любые деньги заплатишь. Он, брат, подстегнул меня так, что с его словами, как с молитвой, можно всю жизнь жить. Я прямо его спрашиваю: «Скажите, господин профессор, не могу ли я отблагодарить вас за разговор?» – «А вот будете письма мне писать о своих делах, отчеты пришлете. У нас кабинет такой есть, мы все материалы собираем». – «Может, книги какие нужны или мебель в кабинет? Я бы пожертвовал». – «Что ж, говорит, это дело доброе». Я тут сразу две радужных. «Как мой сын, говорю, у вас обучается и я вижу, сколь нужный вы народ…» Он засмеялся, взял деньги. Вот расписку дал. Это мне на память.

Виктор прочел:

«На оборудование кабинета сельскохозяйственной экономики принято двести рублей. Профессор Лихов».

Еще четыре дня Иван Михайлович прожил у сына, ходили оба по залам академии, по дворам, хлевам, где скот, склады, хранилища. Отец пристально во все вглядывался, расспрашивал, иногда расспрашивал дико, но в общем умно, и Виктор увидел: он теперь знает против отца больше.

– Вот как надо. С будущего лета это я вот как у нас поставлю.

– Ну, это, пожалуй, лишнее. Это все про тощую землю говорится. У нас – другое дело. Мы – только хватай.

– И у нас будет тощая земля, если…

– У нас? Да ты очумел? Сто лет паши, подсолнух сей – ничего не будет. Я и Лихову так сказал. И он соглашается, что работать можно долго без удобрения…

В субботу ездили на Рогожское кладбище, – кладезь древлего благочестия.

Иван Михайлович еще дома вдруг перестал шуметь, завздыхал, благочестиво нахмурился, точно мысль о кладбище навеяла на него мысли значительные, как жизнь и смерть. Виктору это напомнило детство: так же вот дома, перед большими молебнами, отец вдруг становился новым – сдержанным и странным. Ехали на извозчике почти через весь город, переполненный пасхальным звоном. Отец говорил мало, отдувался, молча посматривал по сторонам. И значительно сказал два раза Виктору:

– У меня письмецо есть к дьякону, отцу Ивану Власову. Михайло Григорьевич Мельников дал, дружок и приятель его.

– А что за дьякон?

– Говорят, наш. Настоящий. Умница. Знаток старины. И то сказать: простого человека на Рогожское не определят…

Извозчика остановили у «Святых ворот» – Иван Михайлович не решался въехать на кладбище. С картузом в руках, крестясь уставно, он прошел ворота и дальше шел по дорожкам до храмов с непокрытой головой. Виктор старательно подражал ему во всем, шел позади отца на шаг. Лохматые старики и старухи – богаделки и нищие – сидели и стояли у стен и на паперти у летнего Покровского храма. Этот широкий двор и сад, овеянные весной, приглушенный говор, пение молитв нищими у дорожки, что ведет к могилам, сдержанная тишина, бессуетность, мягкий звон дальних колоколов московских церквей и солнце, весеннее солнце – они настраивали на высокий лад. Виктор почувствовал: странное чувство легкости поднимает его. Он двигался за отцом неслышными шагами. Иван Михайлович сходил в кельи, что сбоку сада, вернулся скоро, с отцом дьяконом, высоким, пышноволосым, молодым. Молодая бородка росла у дьякона из шеи, кудрявилась по щекам. Дьякон, здороваясь, сказал с улыбкой:

– Ого, какой молодец сын-то у вас!

Это было житейски просто и чуть понизило настроение. Виктор смутился. Дьякон пригласил:

– Что ж, пожалуйте поклониться нашим святыням. До службы еще далеко.

Поминутно крестясь и кланяясь низко, уставно, вошли в летний Покровский храм – просторный, двусветный, величавый по-особенному. Или так показалось Виктору? – именно об этом храме он слыхал говор в далеком детстве. Дьякон, тихонько гудя, все наклонялся над ухом Ивана Михайловича и изредка заглядывал в лицо Виктору.

– Алтарь запечатан. Видите?

На северных и южных дверях алтаря, как краснеющие раны, зияли красные сургучные печати. Шнур от печатей проходил позади местных икон.

– Сорок лет уже никто в алтарь не заходил. Лишь взглядываем изредка вон с того места. Не угодно ли?

Дьякон самолично принес легкую лесенку, приставил к пряслу иконостаса.

– Пожалуйте взглянуть.

Иван Михайлович передал картуз Виктору, перекрестился, влез на лестницу, минуту смотрел через иконостас. Дьякон и Виктор, подняв головы, смотрели на него. Иван Михайлович странно двинулся, стал спускаться. Виктор увидел: по лицу отца и бороде катятся слезы.

– Какое запустение! – тихонько, дрожащим голосом сказал Иван Михайлович.

Виктор поспешно полез вверх: ему было совестно слез отца. Он увидел через иконостас: мохнатую пыль, толстую паутину, похожую на веревки, иконы, упавшие на пол, – время сокрушало благолепие. Он спустился молча, сцепив зубы. Он понял, почему заплакал отец.

Издали помолившись на престол, поставленный на солее перед царскими вратами, неслышно переступая, пошли трое от иконы к иконе, грудились вместе, словно связанные одной веревкой. Иконы огромные, темные: Спас Грозное Око, Смоленская божья Матерь письма Рублева, Благовещение у кладезя. Виктору казалось: многовековая скорбь, как копоть, покрыла их – человечья скорбь, излившаяся в тягучих староверских песнопениях и вздохах и мольбах. Спас Грозное Око вот этими грозными глазами уже семь веков смотрит на людей, что приходили к нему со своими скорбями. Семь веков! И прекрасные ангелы письма Рублева, и божья матерь у кладезя с благовестящим ангелом в небе – целые века они умиляли людей. Растроганные, они вышли из летнего храма. Опять солнце, опять птицы. И звон нескольких колоколов за кладбищенской оградой. Дьякон сказал:

– Придет время: зазвонят когда-то и наши колокола.

Сердитое чувство протеста торкнулось в сердце Виктора.

Прошли на кладбище. Стариной веяло от крестов и памятников. У черных надгробий в средине кладбища дьякон остановился, взглянул значительно на Андроновых, сказал:

– Епископ Аркадий – двадцать семь лет провел в заключении в Суздальской монастырской тюрьме, и епископ Конон – там же провел двадцать четыре года.

Иван Михайлович и за ним Виктор встали на колени перед черными мраморными надгробиями – на колени на усыпанную песком дорожку.

Вернулись с кладбища, говорили уже по-новому: тепло и откровенно. Дьякон провел Андроновых в зимний храм. Опять печати, опять престол на солее.

Иван Михайлович растроганно и хмуро глянул вокруг – нет ли кого поблизости – и спросил вполголоса:

– Когда же отпечатают?

– Когда царей не будет, – так же вполголоса ответил дьякон и, повернувшись к Виктору, вдруг добавил сурово: – Вот гляди, молодец, гляди: эти печати – не просто печати. Это знаки величайшего насилия царей над совестью своих подданных.

Виктор насторожился.

– Просили ли нового царя, чтоб отпечатали? – спросил Иван Михайлович.

– А как же? Каждый год во все двери стучимся.

– И ничего?

– Пока ничего.

Виктор почувствовал себя грубо, несправедливо, глубоко обиженным. Как странно: вот отец – богатый, уважаемый человек, и другие старообрядцы – самые крупные люди на Волге, может быть, самые крупные в целой России, и все-таки их считают врагами. Он вспомнил скорбные рассказы бабушки о том, как разрушали скиты на Иргизе, – рассказы, политые слезами, – и уж весь вечер чувство обиды и возмущения его не оставляло.

Перед вечером множество народа пришло к летнему храму – мужчины все в черных кафтанах, женщины повязаны белыми платками, будто особое племя собралось сюда из тайных углов Москвы. Уставно – мужчины справа, женщины слева – встали все плотными массами, и запестрели подручники у ног. И эта странная тишина, переполненная биением людских сердец, приподнимала и захватывала. Строго, в унисон, с потрясающей силой запел огромный хор – человек в пятьдесят. От пения дрожали стены, и в низких поклонах качалась покорная громада молящихся.

Поздно вечером поехали с кладбища. Отец говорил теплым голосом, умилялся. Но Виктор спросил о запечатанных алтарях – и отец разом замолк, завздыхал, точно ощетинился, и заругался сквозь зубы:

– Собаки! Этот Никон, Петр Великий всю жизнь замутили! Дьяволы! Сколько годов терпим! Негодяи! Немцу продались! Все цари у нас из немцев.

Виктор усмехнулся:

– А нас-то учили: Петр Великий облагодетельствовал народ.

– Облагодетельствовал он, дьяволов сын! Послушал бы ты, как он измывался над нами. Эх, что там!..

В воскресенье вечером Виктор повел отца в Большой театр. Отец смотрел удивленно, с восторгом на этот чудовищно прекрасный зал, сверкающий золотом и пурпуром.

– Вот это здание! Это я понимаю! Большой капитал вложен!

Но в антрактах в фойе, глядя на сверкающую толпу женщин, Иван Михайлович остолбенел, спросил сына тихо, с негодованием:

– Да ты, брат, куда это меня завел?

– Как куда? В Большой театр.

Иван Михайлович кивнул на женщин.

– Это кто? Девки гулящие?

Виктор смутился.

– Ну, что ты, папа! Это мужние жены, вполне порядочные дамы.

– Да зачем же они обголились так? Ты погляди, вот у той… все как есть наружу.

– Мода такая. Разве ты не видал прежде?

Теперь смутился отец, забормотал:

– Видал ли? Знамо, видал. Да не в таком месте. В Саратове сад есть… певички… ну, у тех вот так же.

Он говорил и… глотал слюни. Виктор отвернулся: ему было неприятно, что отец такими загоревшимися глазами смотрел на женщин.

И странность была на следующий день: отец не хотел, чтобы Виктор провожал его на вокзал.

– Куда ты поедешь за десять верст киселя хлебать? Один дорогу найду.

Но когда отец уехал, спустя полчаса Виктор увидел: отец забыл маленький чемоданчик, и помчался на вокзал. Поезд уже стоял, полный суетящихся пассажиров. Виктор обошел все вагоны, отца не было. Он обошел еще раз, дождался, пока поезд ушел. Виктор недоумевал, встревожился.

А четыре дня спустя от матери пришла телеграмма: «Скажи отцу – важные дела. Пусть выезжает немедленно». Виктор испугался: отец уже два дня должен быть дома.

Что-нибудь случилось!

Он не знал, что предпринять. Дал домой отчаянную телеграмму: «Папа выехал в понедельник, не могу понять, где он». Он ходил в полицию, в больницы, справлялся, не поднят ли на улице купец Андронов, не случилось ли вообще что с купцом Андроновым. Только через день пришла телеграмма из Цветогорья: «Доехал, не беспокойся. Дорогой задержали дела».

«Какие же дела?» – удивился Виктор. И смутное подозрение закралось в душу. И было боязно и совестно думать о делах.

Этой весной Виктор чаще бегал в город.

– Вы что-то зачастили к товарищам, Виктор Иванович! – с понимающей, чуть ехидной улыбкой говорила Глафира Петровна Виктору. – Не влюбились ли?

– Есть такой грех, Глафира Петровна!

Хозяйка рассыпалась мелким смешком.

– Ах, вот как? В кого же? И взаимностью пользуетесь?

– Насчет взаимности не могу сказать, а влюбился крепко: это правда. Подождите, может быть, на свадьбу приглашу.

А про себя думал:

«Какая нелепость говорить о любви, о свадьбе, когда Дерюшетта… нет Дерюшетты!»

Весна уже грянула, надвинулись экзамены. Виктор плотнее сел за книги. Работал дня по три неотрывно, вечерами сидел в лабораториях, но случалось, прямо из лаборатории бежал на паровичок и потом в знакомый переулок – к сырой, стареющей женщине, чтобы… обнять Дерюшетту. Эта двойная жизнь высасывала силы, утомляла.

В конце мая, когда перелетными птицами полетело студенчество из Москвы, Виктора потянуло домой: вдруг сразу надоели и академия, и Вильгельмина. Он представил, как зелены теперь просторы за Волгой, какой там опьяняющий воздух, и белые храмы вдали, будто корабли с парусами среди необъятного зеленого моря, и шелковые дороги от хутора к хутору. Хорошо сесть теперь верхом на лошадь и скакать, скакать просторами. Он заторопился. Он едва дождался, когда в канцелярии ему выписали отпуск. Не выписали бы скоро, уехал бы без отпуска: так запылало сердце нетерпением.

IV. Суженую конем не объедешь

Академия, книги, Вильгельмина – будни сразу исчезли, едва Виктор сел в вагон, словно он запер их в свой не по-студенчески обширный чемодан. Весна была уже всюду: в вечернем солнце, в вечернем звоне, в походках женщин, в лаковых клейких листьях берез, в новых запахах. Когда на маленьких станциях, ночью, останавливался поезд, было слышно, как пели соловьи. Виктор засыпал – соловьи пели. Просыпался среди ночи – пели. И на рассвете пели, когда вместе с солнцем Виктор вставал. И казалось: вся Россия полна поющими соловьями.

Что? Соловьи или просторы, быстрое ли движение вольным ветром дунуло в сердце и смело усталость и скуку? Он опять почуял себя привычно сильным. И уже с улыбкой оглядывался на эти вот дни: неделю, две назад, когда в истоме хотелось заломить руки. И уже новое, чуть привычное вино возбуждения поднялось, позвало. Дерюшетта! Пить бы, не напиться!

На станциях, где долго стоял поезд, Виктор выходил на платформу, искоса смотрел на девушек и женщин, трогал чуть пробивающиеся усики, смотрел победителем, потому что двадцать один год – и сила, и богатство, и все пути открыты, – он это сознавал.

Во всю дорогу было радостное ожидание, праздничная возбужденность без причины, и в Саратове, бродя по улицам, и в Липках он смотрел на девушек пристально, задорно – он искал.

Пароход уходил поздно ночью. За Саратовом, над дальними горами, догорала заря. Из приволжского сада доносилась музыка, и временами слышно было, как в саду пел хор, как публика громко аплодировала, кричала «браво». Где-то далеко на баржах бурлаки пели «Эх, ухнем»: должно быть, поднимали якорь. Пароходы шумно пускали пары, протяжно взвывали. Но увереннее шла ночь, замирал шум на реке, тысячи разноцветных огоньков остановились в просторах и замерли. И город тушил свои огни и голоса – там темнело, становилось тише, – и уже слышно было, как звонили хрупкие звонки запоздавшей конки. Матросы на пристани переговаривались грубыми голосами.

Виктор медленно бродил по балкону парохода. Он поднял воротник шинели, надвинул фуражку: густая прохлада поднималась от воды. Пахло тальником, водой, разморенной землей и горячей нефтью.

Пароход протяжно провыл дважды, и суета на пристани усилилась. Голоса закричали торопливо:

– Давай скорей!

Ожидание счастья и чего-то необыкновенного, похожего на сказку, захватило Виктора. У него заломило в коленях. Вот эта суета, как развертывающаяся человеческая сила, всегда его захватывала. Он пристально и напряженно смотрел в толпу, что переливалась на пристани. Матросы в кожаных фуражках тащили огромные тюки. Лица их нельзя было разобрать: лица мелькали, как желтые пятна на черном текучем фоне. Мелькнула неясная женская фигура. Виктор успел заметить соломенную шляпу и белую развевающуюся вуальку.

Опять завыл призывно пароход. Боцман кричал у мостков:

– Готово, что ли? Шевелись живее, дьяволы!

Под колесами зашипел пар. Пароход дрогнул, сдвинулся. Виктор оглянулся влево. Рядом с ним на балконе парохода стояла Дерюшетта. Да, Дерюшетта! От дум – дум многолетних – образ Дерюшетты был ему ясен до самой маленькой черточки. Она стояла рядом, сияющая, с прекрасным лицом, чуть продолговатым, с темными в неверном ночном свете глазами, большая и вместе легкая. Виктор минуту смотрел на нее оцепенело.

Да, это она – в шляпе с белой вуалькой. Она положила на барьер маленькую руку в темной перчатке, смотрела с улыбкой вниз на суету. Свет падал сбоку, лицо менялось. Виктор едва не крикнул. Она почувствовала его обжигающий безумный взгляд. Она медленно повернулась к нему, посмотрела на него пристально, чуть удивилась – или так показалось Виктору? – еще раз посмотрела и, улыбаясь, пошла по балкону к корме и скрылась в раскрытой двери, что вела в коридор, к каютам. Виктор опомнился, когда она уже скрылась. Он бросился за нею, вбежал в коридор. Но двери все были закрыты – однообразные белые двери пароходных кают, черта в черту, точка в точку, – только темный номер над ними глядел, как чужой глаз. Виктор пробежал весь коридор, потом направо, налево. Две двери были открыты, он заглянул в них. Дерюшетты не было. Он выбежал опять на балкон. Пароход уже отошел, на балконе толпились люди, махали платками пристани. Саратов уплывал вдаль, мелькая редкими огнями. Дерюшетты не было.

«Не может быть, чтобы она ушла назад, на пристань!»

Еще никогда не билось так и не замирало сердце: Дерюшетта где-то здесь, едет вместе с ним, за какими-то дверями с суровым номером.

Нетерпеливо, задыхаясь, он еще раз обежал весь пароход, заглянул во все окна, куда можно было заглянуть. Нигде нет! Уже скрывался город за темным островом, только легкое зарево стояло над ним. Опять в кустах на островах запели соловьи, и ночь стояла тихая. Слышно сквозь шум парохода: поют соловьи, зовут. Дерюшетта где-то здесь. По балкону ходило двое мужчин, их шаги тяжко отдавались в тишине. И больше никого. Виктор прошел по балкону к носу парохода, откуда через окна было видно зал первого класса. Зал был пустой, хрустальные подвески на люстрах дрожали, сверкая, белые скатерти на столах были без единой складки – подчеркивали пустоту зала. Вдруг горячий ветер дунул в сердце: в углу, у пианино, сидела Дерюшетта. Она играла. Сквозь широкое окно было видно, как быстро бегали ее пальцы по клавишам. Она сняла шляпу. Ее волосы слегка растрепались. Она чуть наклоняла голову в такт музыке. Виктор не дышал. А зал совсем пустой. Она одна… Что ж, пойти, стать на колени перед ней, сказать?

Дерюшетта поднялась, взяла ноты с крышки пианино, полистала, опять положила на место.

Потом приколола шляпу, мельком глянула на себя в зеркало, пошла. Виктор метнулся. Он хотел знать, куда она пойдет. Он метнулся в коридор и лицом к лицу столкнулся с ней. Она глянула на него опять удивленно и, когда прошла, улыбнулась: Виктор не видел, только почувствовал ее улыбку. Но остановиться он не посмел, он, дикий Виктор Андронов.

Дрожа, он побежал по балкону кругом парохода, по балкону пустынному, – только темная фигура прикорнула в углу, прячась от ветра. Дерюшетта тихо шла навстречу. Вот, вот!.. Что-то надо сказать. В один момент он перебрал груды слов и не выбрал, задохнулся: тут нужны были какие-то особенные слова. «Нет, сейчас не надо, потом». Тонкий запах дохнул в лицо и в сердце. О, это она!

Еще прошел кругом парохода по балкону, приготовился: вот сейчас встретится, скажет. Но Дерюшетты не было. Он прибавил шагу, почти бежал – нигде никого. Еще и еще раз он обошел весь балкон кругом. Нет! Тут только увидел он: пароход шел мимо гор. Тонкий месяц задевал за утесы. Шум колес, отраженный горами, несся будто с берега. А соловьи все пели.

Всю ночь он сидел на балконе, ждал. Завтра он скажет ей о своей любви. Решено! Разум боялся: как можно так сразу? Не осмеет ли его Дерюшетта? Но сейчас же закипало неукротимое – вынь да положь.

Он был в лихорадке.

«Завтра. А как же дом? Цветогорье будет на рассвете. Домой дал телеграмму: «Встречайте». Отец выедет, мать выедет встречать, будут ждать. Пусть подождут».

В залах, в коридоре, на балконе – везде было пусто. Бритый, толстый, с большим носом мужчина спал, сидя возле буфета. Виктор все ходил, думал. И еще на берегу не спали соловьи. Да в будке штурвальные не спали: сердито и коротко взывал пароход, когда видел вдали светлые надвигающиеся глаза: зеленые, красные, золотые. Только эхо в горах отвечало сердито и разноголосо отвечали встречные пароходы. Там вспыхивали и умирали сигнальные огни. Волга, родная! За какой-то дверью – Дерюшетта.

Перед утром вода покрылась легким туманом. Восток побледнел, закраснел, зазолотился. Облака налились румянцем. От бессонной ночи все лицо у Виктора горело. Вот и солнце встало из-за горы. Скоро Цветогорье. Как быть? Ну, что там мать и отец, – они не уйдут. А Дерюшетта раз в жизни встретилась. Как искать ее потом, если пропустишь сейчас? Виктор ушел в каюту, чтобы отец и мать не заметили его, если они в самом деле приедут встречать. Он поедет дальше, за Дерюшеттой. Вот Разбитнов сад с белыми беседками, вот мельница на речке, а за ними, по горе, – Нагибовка… А может быть, это глупость: проехать мимо родного города?

Пароход дал протяжный привальный свисток.

По берегу скакали во всю прыть извозчики, торопились женщины с корзинами на коромыслах, у пристани чернела толпа, а на самом яру виднелась знакомая блестящая пролетка и толстый кучер в красной рубахе и плисовой безрукавке. Слепому видно: это Храпон на Соколике. Значит, и отец и мать на пристани. Виктор закрыл окно, занавесил его, лег на диван и притаился.

Но в дверь постучали.

– Кто?

– Вам до Цветогорья? Подъезжаем.

Виктор открыл дверь, зашептал таинственно:

– Слушайте. Я поеду дальше. Если спросят меня – не говорите.

Брови у лакея полезли на лоб.

– Слушаю.

С грохотом упали чалки на крышу пристани.

– Трави кормовую!.. Куда, дьявол, бросаешь? Вперед!

Пар сердито зашипел.

– Стоп! Выбирай носовую! Крепи!..

Загремел топот на пароходе и на пристани. По коридору за дверями и по балкону за окном шмыгало множество ног. Голоса разговаривали торопливо. Виктор представил, как напряженно ищут его глазами в толпе отец и мать.

Пароход взревел – первый свисток. И вот, замерев, Виктор слышал: за дверью отец, да, да, отец! Он громко и властно спрашивал кого-то:

– Да, может быть, он спит где? Да ты припомни, братец!

И голос лакея:

– Никак нет. Таких до Цветогорья не садилось.

Виктор поднял штору, когда пароход уже отчалил. Он вышел на балкон. Везде было пусто, пассажиры еще спали, только на корме три женщины и мужчины махали платками удаляющейся пристани.

Он стал ждать. Ударили склянки: десять часов. Пассажиры стали просыпаться, выходили на балкон, на солнышко, пили чай. Их становилось все больше, больше. Дерюшетты не было. Виктор спустился к кассе, взял билет до Самары… Он так волновался, что не пил, не ел. Прошли Хвалынск. Виктор ждал. Уже надвинулся полдень. Неужели еще спит? Спит, не знает, как томится, как ждет ее Жильян, навеки влюбленный.

Лакеи принесли глубокие тарелки на столы. Скоро обед.

Виктор прошел в зал, глянул на часы и ужаснулся: два! Не может быть, чтобы она спала. Он позвал к себе в каюту лакея, того, что будил его перед Цветогорьем, заказал обед. Но не обед нужен был – расспрос:

– Вы не знаете, куда едет девица одна, в соломенной шляпе с белой вуалеткой? Видали?

Глаза лакея замаслились.

– Черненькая?

– Нет, волосы светлые.

– А, знаю-с! До Симбирска.

– Что ж, она еще не выходила?

– Никак нет. Позвали к себе горничную. Надо быть, сейчас выйдут.

– А какая каюта?

– Двенадцатый номер.

«Номер двенадцатый. Сейчас выйдет!» Это немного глупо, но он скажет: люблю. До Симбирска еще будет ночь, долгий срок – скажет.

Около трех часов особа из номера двенадцатого вышла. Это была высокая, здоровенная женщина в пестром капоте… Виктор холодно скользнул по ней глазами, заглянул в ее номер: там больше не было никого. В Сызрани он сошел с парохода злой.

– Как глупо! Ух, черт, как глупо!

Домой Виктор приехал смущенный, пристыженный, в душе смеясь над собой. Он наскоро соврал: «Вместо Саратова проехал на Сызрань. В Москве в этот день не было билетов на пассажирский поезд». Отец не поверил – это было видно по его плутовскому взгляду. И Виктор видел: отец в эти дни присматривался к нему как-то по-особенному пристально, словно ощупывал его, выпытывал, и по его лицу бродила тень. Но тень тенью, а три дня был у Андроновых сплошной праздник. Отец и мать ходили за Виктором неотстанно. Мать курлыкала:

– Похудел ты, Витенька, красавчик ты мой! Покушай вот этого. Отведай вот этого.

Она была все такая же: с доброй, недалекой тревогой в глазах, тучная, ходила вперевалку, носила все ту же старенькую обширнейшую шелковую шаль на плечах и шелковый круглый волосник на голове, все так же благочестиво вздыхала и в первый же день рассказала Виктору, как одной старице в сиротских кельях было видение насчет второго пришествия. И странно: у Виктора впервые появилась к матери нежная жалость. В самом деле, если отнять у матери вот его, Виктора, отнять разговоры о втором пришествии, о еде, о старицах, ей жить будет нечем. И Виктор терпеливо, как никогда прежде, слушал мать, терпеливо выносил ее поцелуи, сам целовал, поцелуями приводил мать в неописуемый восторг.

И понравилось еще матери, что Виктор обошел, осмотрел каждый закоулочек их обширного дома и сада.

Сад цвел пышно, весь подобранный, вычищенный, переполненный цветами.

– Садовник из Сапожникова сада наблюдает, – сказал отец. – Три раза в неделю приходит. И работник есть постоянный.

В самом деле, красивый молодой работник в белом фартуке и в ситцевой пестрой рубахе ходил по усыпанным песком дорожкам с граблями в руках. В прудах плавала рыба. Кустарники были подстрижены, выглажены.

– Ты на барский манер сад ставишь, – усмехнулся Виктор.

– Что ж, не вредно. Теперь мы можем позволить себе. Да потом и дело требует.

– Какое дело?

– Такое… – Отец замялся. – Что ж там пока говорить!..

Виктор вопросительно посмотрел на него. Мать с обычной недалекой простотой выдала отцов секрет:

– Чай, скоро ты, Витенька, жену молодую приведешь в дом. Надо в порядок все произвести, по-хорошему встретить новую хозяйку.

Виктор сразу потемнел.

– Ну-ну! – закричал отец. – Нечего тучи напускать: мать правду говорит. Какого ты дьявола фордыбачишь? Не теперь, так через год. Не через год, так через два, – жениться надо. Ну?

– Уж очень часто вы мне про это говорите! – с кислой миной возразил Виктор.

– Часто, потому что наболело. Ты думаешь, нам легко в пустом доме жить? А были бы внуки…

– Ну, папа, перестань же! – строго перебил Виктор.

Отец подавленно замолчал. Мать платочком утирала глаза. Виктору было неприятно: он чувствовал себя виноватым. Он вспомнил о Дерюшетте, о ее темных глазах, и сердце сжалось от холода, погасла наигранная бодрость. Но вовремя он поймал себя, внешне остался вежливым сыном, крепко заинтересованным тем, что сделал отец. А отец в самом деле сделал много. Уже были у него приказчики-доверенные в Балакове, Баронске и во всех крупных селах Заволжья. Словно сетью отец опутывал край: уже не только был делатель хлеба, владелец хуторов и участков земли, – был и скупщик.

– Гляди, через год одной Москве буду поставлять миллион пудов, – сказал он сыну.

Он получал телеграммы – по нескольку в день – из Уфы, Бирска, Самары, корявым почерком сам писал ответы, коротенько и энергично разговаривал с какими-то людьми, что приходили утрами к нему в дом «за приказом», ездил по два, по три раза в контору, в амбар, весь пышущий здоровьем, энергией.

И его энергия, деловая бодрость мало-помалу захватывала Виктора.

«Вот это богатырь!»

Отец даже застыдился, когда Виктор высказал свое удивление. А мать только кудахтала:

– Что вы мечетесь, ей-богу? Про какой-то Бирск стали вот толковать. Где это? Сколько лет прожила, такого города не слыхала. А теперь вот слушай.

– Ну и что же? И слушай.

– Да ведь страшно! Господи ты боже… Зачем вы связались с таким городом? Бирск! И название-то вроде не по-русски. Жили бы в спокое. Хватит уж, на наш век всего довольно.

– Ого, хватит! Знаем, что хватит.

– Ну, так что же?

– А что попусту людям да степям лежать? Всем дело дадим, чтоб ничто не пропадало.

– Жадничаете.

– Мы-то? Эка сказала!

Отец безнадежно махнул рукой.

И по этому жесту Виктор вдруг увидел, какая пропасть между отцом и матерью! И какие же они разные! Отец – весь в жизни: крепкий, умный, практический, чуткий до всего, что касается дела. А мать – вся в суевериях, страхе, молитве и вот еще в любви к нему.

В эти вечера, первые по возвращении домой, оставаясь один в своей комнате, он долго думал о том, почему и отец, и мать такие разные. Он вспоминал, что слышал от бабушки, от Фимки, от самой мамы о молодости отца и матери, о том, как они женились. Дед Михайло выбрал жену Ивану Михайловичу сам, как невесту очень богатую… И вот два чужих человека живут вместе всю жизнь. И теперь так же выбрали ему, Виктору, в жены Лизку Зеленову и всячески строят мины, чтоб женить его.

И так же пойдет (пошла бы) его жизнь. Купеческий быт, конечно, страшен своей дикой расчетливостью. Все во имя денег!

Виктор понимал, что ему придется выдержать большую бурю, когда он женится. И какое это счастье, что он вовремя понял и людей, и смысл их расчетов и вовремя сможет раскрепостить себя!

Но вот праздничные дни кончились. Отец опять ушел весь в дело. Мать уже не ходила за Виктором шаг за шагом. Виктор с наслаждением отдыхал, пробовал читать, вечерами изредка ходил в городской сад, чтобы повидать приятелей. Студенты – эти уездные герои – сплошь утопали в романах с купеческими и чиновничьими дочками, даже Краснов примостился возле дочки казначея. Девицы были все такие свеженькие, кругленькие, но так безвкусно одеты и (Виктор полагал) так глупы, что от одной мысли о них становилось скучно.

Раз днем – уже июнь переломился – Иван Михайлович, рассолодевший от жары, в парусиновой длинной рубахе, перехваченной скитским поясом по толстому животу, в парусиновых брюках, в мелких кожаных туфлях на босу ногу, сидел в беседке в саду. Перед ним лежали на столе книги, счета, бумаги. А рядом с книгами – огромный хрустальный кувшин с квасом, в котором плавали кусочки льда. Иван Михайлович наливал квас из кувшина в большой хрустальный бокал, пил, крякал, обтирал усы, опять писал слово или два в счетах, справлялся в книгах. Он уже устал, откидывался на спинку плетеного кресла, о чем-то думал и мурлыкал про себя.

– Отверзу-у уста моя…

Значит, в счетах хорошо, в книгах хорошо…

– Эй, кто там есть?! – заорал он вдруг к дому.

За кустами шевельнулось.

– Я здесь, Иван Михайлович!

– Гриша? А ну сбегай, покличь Виктора, пусть идет сюда.

Он слышал, как стукнула калитка из сада, сидел спокойно-самодовольный, толстый, квас шибал ему в нос. Иван Михайлович икал с большим удовольствием. Опять хлопнула калитка, и из-за кустов показался Виктор. Весь в белом, с непокрытой, коротко остриженной, похожей на тяжелый шар головой, с маленькими, едва пробивающимися усиками, чуть улыбающийся, он в самом деле был хорош. Отец смотрел ему навстречу с улыбкой.

– Ты звал?

Виктор говорил теперь ядреным молодым баском. В свободных движениях, в свободной позе, как он уселся против отца, проглядывал человек сильный. Отец глянул на него любовно. Виктор грубовато-насмешливо сказал:

– Все считаешь?

Отец пропустил вопрос мимо ушей.

– Хотел я посоветоваться с тобой. Бездельных денег много оказалось. Лежат ни к чему. Процент на них самый малый идет.

Виктор сразу насторожился. Деньги? Это сила, он уже сознавал, будь серьезен.

– Много?

– Много, брат, по две сотельных.

– Двести?.. Ого! За двести пятьдесят можно поставить мельницу вдвое лучше меркульевской.

Но Виктор вспомнил:

– Ты бы заплатил Жеребцову за баржи. Сколько там у тебя? Пятьдесят.

Отец сразу нахмурился.

– Вот! Вот учи тебя, а дураком, должно, все-таки останешься.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю