355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Яковлев » Омут памяти » Текст книги (страница 4)
Омут памяти
  • Текст добавлен: 3 августа 2017, 13:30

Текст книги "Омут памяти"


Автор книги: Александр Яковлев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 45 страниц)

– Горше, братишки, горше, – волнуясь, шептал Гавриленко.

Артиллерийский шквал нарастал. Силой своей он насытил сердца балтийцев, напружинил их мускулы и оборвался так же вдруг, как начался.

В небо взметнулись две красные ракеты – сигнал атаки. Над болотом уже гремел балтийский победный клич. Впереди всех, легко перепрыгивая пни и кочки, бежали Яковлев и Гавриленко».

Из «Красного флота»:

«Необходимо было форсировать проволочные заграждения. По приказу командира краснофлотцев двинулись вперед. Впереди шел старший лейтенант Яковлев. Враг открыл сильный огонь, но военные моряки продолжали продвигаться. Фашистская пуля ранила командира. Истекая кровью, Яковлев приказал краснофлотцу Гавриленко:

– Идите вперед, только вперед… Помощь мне окажете потом».

Факты верные, а детали… Помощь мне оказали сразу, никаких проволочных заграждений там не было, только болото. Вот мин было полно. Но не в этом дело. Газеты решали свои задачи. Так или иначе, последний бой, кроме здоровья, лишил меня еще и писем того времени. Не один раз после ранения меня раздевали и одевали. И вся переписка с матерью и отцом, с девчонками и ребятами из класса, с фронтовыми товарищами из моего взвода и роты исчезла – видимо, была выброшена за ненадобностью. Исчез или взяли, я тогда не поинтересовался, и пистолет «вальтер», который был подарен командиром бригады.

Закончилась моя фронтовая жизнь. Тогда все мы верили в то, за что воевали, кричали «За Родину! За Сталина!», не отдавая отчета, почему за Сталина. За Родину – понятно, а почему за Сталина? Я уже писал, что ненавижу любую войну, дал тогда себе слово не стрелять 40 лет. Видимо, считал, что дольше не проживу. И сейчас у меня в памяти отчетливее всего-не фронтовые выпивки, которых было много, не стрельба, не гул над землей, а мертвые ребята, которые остались навеки там, в болотах, очень часто по дурости и глупости командиров. У мертвых крепкая память. Простят ли?

У каждого поколения свои песни. Я очень люблю стихотворение Сергея Орлова. Он пришел на войну совсем юным, чудом уцелел в 1944 году в горящем танке. И написал пронзительные строки:

 
Давным-давно окончен бой…
Руками всех друзей
Положен парень в шар земной,
Как будто в мавзолей…
 

Можно сколько угодно говорить о величии подвига, но вот солдату досталась «земля – на миллион веков». Зачем ему этот мавзолей? Он жить хотел.

Если войны вообще бывают справедливыми, то войну против нацизма можно отнести к справедливым. Но сколько в ней преступных страниц! Приказали взять деревушку, а в Новгородской и Ленинградской областях они маленькие, то давай, лезь напролом. Если взял хитростью, обходными маневрами или ночью, без всякой атаки, без стрельбы или крика, без шума и гама, то не рассчитывай на награды или благодарности. А вот если пошел в пьяную атаку и у тебя поубивало половину людей, то тут ты герой, немедленно появляются люди из штаба – давай составляй наградные списки, кого и чем наградить, особенно убитых или раненых. Это была какая-то вторая война, околофронтовая. Бюрократический аппарат охватывало оживление – есть чем заняться. А сколько разных атак по пьяным разгулам, по прихоти, по капризу!

На вокзале в Соколе меня провожала только Саша Симонова. Дали мне рюкзак с хлебом и консервами. Да еще костыли. Храню до сих пор. И поехал я домой. Благо недалеко – до Ярославля. Вышел на вокзале, а дальше на попутной машине до Красных Ткачей. Везде военные, много девчонок-регулировщиц. И приковылял я на свою улицу жить новой жизнью, даже не представляя, что меня ждет впереди.

Приехал с фронтовыми привычками самостоятельного человека. А тут совсем другая страна, совсем другая жизнь, какая-то наглая, нахрапистая – того гляди, раздавит. Холод какой-то. Но обо всем этом по порядку.

Вошел в заулок родительского дома и сразу увидел маму. Она шла с ведрами из сарая, где мы держали корову и кур. Видимо, поила корову. Увидела меня, ведра выпали из рук. И первое, что она сказала: «Что же я делать-то с тобой буду?» И заплакала. От радости, от горя, от жалости. Она, бедняжка, должна была кормить еще троих моих маленьких сестренок. Я принес в семью какие-то льготы как инвалид войны, но это были крохи.

Мне предлагали пойти заведовать кадрами на ткацкой фабрике или спиртоводочном заводе. Работающим на фабрике давали дополнительный паек, а на заводе – сто ведер барды, это остатки от зерна при производстве спирта. Сто ведер барды для коровы было спасением. Мама настаивала, чтобы шел работать. Я ее хорошо понимал, но хотел учиться, получить какую-то специальность. Боялся своей судьбы на костылях. Папа в это время лежал в госпитале. Написал ему письмо. Отец поддержал меня, написал матери: «Как бы ни было трудно, пусть учится».

Сначала написал заявление в Горьковский кораблестроительный институт, получил отказ по состоянию здоровья. Потом в Институт международных отношений, он был тогда в МГУ, – и оттуда получил отказ по той же причине. Да еще не вернули свидетельство об окончании школы. Пришлось брать дубликат, благо большинство моих учительниц продолжали работать. Пошел в Ярославский медицинский институт. Приняли. Фронтовиков и инвалидов войны принимали без экзаменов. Но когда пришел узнать, куда и когда приходить заниматься, то увидел плачущих девчонок, которым отказали в приеме. Мне их стало жалко, мне-то было все равно. И забрал документы.

В последний день перед занятиями пошел в Ярославский педагогический институт. Написал заявление на филологический факультет, но меня пригласил замдиректора института Магарик и сказал: «Нет, ты фронтовик, давай иди на исторический». Мне и тут было все равно, хотя по душевному влечению мне больше хотелось на филологический.

Начал заниматься. Появилось первое общежитие – комната на троих, потом на пятерых, таких же бедолаг. Ленчик Андреев, потом стал деканом филологического факультета МГУ, Толя Вотяков, потом заведовал кафедрой русского языка в Военной академии, были другие ребята, которых сейчас уже нет в живых. Мы доверяли друг другу, бесконечно спорили, обсуждали всякие проблемы. Стипендии нам хватало только на обеды. По вечерам стучали ложками по алюминиевым котелкам – это считалось нашим ужином.

Споры, сомнения, но на сердце еще полно веры в правду, в порядочность, в добро той жизни, которая ждет впереди. Были и победы, питавшие надежды на справедливость. Однажды на партсобрании возник вопрос о проступке студента Ботякова, тоже фронтовика. Он не указал в личном деле, что его отец, военный комиссар Коврова, был репрессирован. И сколько Анатолий ни объяснял, что отец реабилитирован, уехал на фронт, ничего не помогало.

Собрание раскололось. Студенты-фронтовики, а нас уже было около десятка, выступили в защиту своего товарища. Преподаватели, особенно пожилые, проголосовали за исключение его из партии, что, собственно, и произошло. Как нас ни отговаривали в парткоме института от каких-либо дальнейших действий, мы пошли в райком. Но последний оставил решение собрания в силе. Тогда мы отправились в городской комитет партии. К нашему удивлению, нас приняла первый секретарь Василевская и поддержала. Мы ликовали. Для нас это и была правда, которая как бы прикрывала все остальное – неправедное и неприглядное.

Через год мне дали Сталинскую стипендию. Жить стало полегче, это уже не 140 рублей, а 700, тут и маме можно было помочь. Через некоторое время случилось совсем невероятное. Меня вызвали в областной военкомат и сказали: хотя ты инвалид и мы в общем-то не имеем права возвращать тебя обратно в армию, но ты должен понимать обстановку. Вот посоветовались и решили назначить тебя заведовать кафедрой военно-физической подготовки в вашем же институте.

Студент и одновременно заведующий кафедрой – уникальное событие. Я растерялся. Принял оружие, противогазы, еще какое-то имущество, но что делать дальше, не имел ни малейшего представления. Меня выручил подполковник Завьялов, профессор, бывший преподаватель в Академии химической защиты (кажется, она так называлась). Его в свое время арестовали и осудили в связи с каким-то делом о противогазах. Потом отпустили – он мне сказал, что вмешался Ворошилов. Но из Москвы выслали и в партии не восстановили. Оказался в нашем институте. Сначала меня боялся, явно подозревал, понимая всю нелепость назначения студента на кафедру. Он взялся за организационно-учебную сторону дела. Все пошло нормально. После войны Завьялова вернули в Москву, кажется, в ту же академию.

Для семьи мое назначение стало серьезным материальным подкреплением. Как заведующему кафедрой мне был положен профессорский паек. А это все-таки уже не граммы, а килограммы сахара, масла, крупы, мяса. Повторяю, учился я хорошо – и сталинский стипендиат, и заведующий кафедрой, меня хвалили. Но, взрослея, начал постигать и ту жизнь, которая была по ту сторону наивной романтики. Помню, как Леня Андреев, вернувшийся с фронта без ступни, дал мне почитать Есенина. Стихи, переписанные от руки, я тоже их потом переписал для себя. Прочитал, они потрясли меня.

Спросил у Ленчика: а почему они запрещены? Он ответил: «Поживешь – увидишь, не знаю, как тебе объяснить. Все очень трудно». Стал я задумываться и над этими вещами. На лекциях, которые, правда, посещал редко, начал задавать всякие «неуместные» вопросы. Все считали, что получу «красный диплом». Не получил. На госэкзамене по истории КПСС поспорил с председателем комиссии Барышевым (он же секретарь парткома института). Тема спора – роль крестьянина-середняка в событиях 1917 года. Оказывается, сам того не подозревая, я отстаивал «неправильную» точку зрения. Если бы знал, наверное, поостерегся бы спорить. Все-таки госэкзамен. Директор института, милейший профессор Чванкин, узнав о «четверке», пригласил меня и стал уговаривать сдать экзамен другому преподавателю. Но я еще не отошел от стычки с Барышевым и отказался.

В то время особенно сильно поразило меня событие, связанное с военнопленными. По Ярославлю пронесся слух, что на станции Всполье иногда останавливаются составы с советскими военнопленными, которых везли из немецких лагерей. Как потом оказалось, везли в советские лагеря. Я однажды пошел на станцию Всполье и увидел женщин, которые надеялись хоть что-то узнать о своих мужьях, братьях, отцах. Видел падающие из теплушек бумажные комочки с именами и адресами родных.

Это был тяжелейший удар. Я стал оценивать факты, которые видел кругом, несколько по-другому, они меня убивали. Свинцово ложились на душу. Умирающие от голода дети на Ярославщине. Деревню продолжали грабить до последнего зернышка. В городах сажали в тюрьму за прогулы и опоздания на работу, а женщин в деревне – за копку уже замерзшей картошки или за сбор ржаных колосков на полях, уже ушедших под снег.

Не хотелось верить, но все очевиднее становилось, что лгали все – и те, которые речи держали, и те, которые смиренно внимали этим речам. Для меня, деревенского парня, фронтовика, ушедшего на войну со школьной скамьи, все это было невыносимо. Первые серьезные надломы в душе, первые разочарования; они, как серная кислота, разъедали ритуальные взгляды – медленно, но с коварной неумолимостью.

В то же время победная поступь нашей армии пьянила, разные сомнения и разочарования становились как бы мелкими, никчемными, недостойными. Я помню утро в День Победы. Весть о конце войны прогремела как майская гроза. По улицам бежали люди, стучали в окна и кричали, кричали… Все ринулись на площадь у театра имени Волкова. Рыдания от горя и радости, бесконечные объятия и поцелуи незнакомых людей. Уже не снаряды гудели над площадью, а стоял непрерывный гул людского восторга, возвещающего о счастье окончания войны, и людского горя, поселившегося в каждой семье на многие годы.

Вскоре женился. На студентке того же института Нине Смирновой. На красивой девушке, за которой ухаживал не я один. Она была улыбчива, любила танцевать, брала призы по вальсам. А я ревновал.

Сентябрь, мелкий дождик. Мы вдвоем пошли регистрироваться. Все было скромно. Случился и еще подарок. На свадьбу пришел отец, он, оказывается, накануне вечером вернулся из армии, не предупредив нас о приезде. Справили свадьбу. Мой тесть, Иван Михайлович, – чудесный человек, добрейшей души, мы с ним были в прекрасных отношениях. Теща, Екатерина Михайловна, всю жизнь работала да еще корову держала. Сын Анатолий погиб на фронте, под Новороссийском.

В это время в Ярославле пленные немцы строили набережную, восстанавливали дома, разрушенные бомбежками. Ходили по городу без конвоя. Пришел один как-то к нам и попросил хлеба. Теща посадила его за стол, накормила чем могла. Я сказал ей:

– Что же ты делаешь, ведь они твоего сына убили!

– А может быть, какая-то немецкая мать и моего сына покормит.

Она продолжала надеяться, что сын жив.

Прошло какое-то время, и меня неожиданно вызывают в обком партии. Там ведут в одну из комнат, где сидит миловидная женщина, представляется инструктором ЦК, начинает вести со мной изучающий, ознакомительный разговор. Разговор доброжелательный. Затем спрашивает, почему бы мне не попробовать поступить в Высшую партийную школу? Я сказал, что оканчиваю институт. Ничего, окончите потом, тем более что некоторые предметы засчитываются. Познакомился с другими ребятами, которые ждали в очереди на беседу. Всего из Ярославля было отобрано для экзаменов 16 человек. Меня разбирало любопытство. Никогда в Москве не был. Поехал. Сдал экзамены. Из 16 человек приняли четверых.

В ВПШ учился всего год, но это был год, малость успокоивший мятущуюся душу. Мы чувствовали себя свободно. Помню интересные семинары, дискуссии, на которых высказывались разные точки зрения. Много читал, изучал английский. Но через год школу расформировали. Всех, кто имел высшее или неполное высшее образование, отослали назад – по партийным комитетам.

Поначалу в Ярославле не знали, что со мной делать. Но потом взяли инструктором сектора печати областного комитета партии. Читал районные газеты, выискивал там «блох». Писал записки по этому поводу, приглашал редакторов районных газет на «задушевные беседы». Практически бесполезная работа, но иногда и от нее был толк, В районных газетах можно было прочитать такое, чего не найдешь ни в областной, ни в центральных газетах. Там люди понаивнее, и бывало, что писали о реальностях районных будней открыто, без утайки.

На бюро обкома готовился отчет некоторых секретарей райкомов об организации соревнования. Дело это тухлое. Меня послали в Гаврилов-Ямский район. Там я нашел немало бумажных соглашений о соревновании, но ни одного соревнующегося. Когда стал проверять, то оказалось, что и соглашения подписаны по телефону, никто ни с кем не соревновался.

Состоялось бюро обкома, где я тоже выступил. Сказал, что в жизни никакого соревнования нет. Меня стали упрекать за то, что я по молодости не все увидел, надо было поглубже заглянуть. А вот редактору областной газеты «Северный рабочий» Ивану Лопатину мое выступление понравилось, он попросил написать статью в газету. Написал. Напечатали. Три или четыре колонки до подвала, назвал ее «Соревнование по телефону». Больше того, главный редактор обратился с просьбой назначить меня членом редколлегии газеты. Я работал там более трех лет.

Изумительное время. Высшая школа жизни. Ездил по районам, видел жизнь такой, какая она есть на самом деле, и в душу вползали далеко не только случайные сомнения. Почему же мы так холодны к людям, почему не видим их? Почему оставшихся в деревне людей, а большинство из них вдовы с детишками, преследуем, штрафуем, сажаем в тюрьмы за эти проклятые колоски и мерзлую картошку?

Я многому научился в газете. Об этом можно рассказывать без конца. Писал очерки, рецензии на кинофильмы, передовицы. Конечно, частенько выпивали. То зарплата, то гонорар. Вообще говоря, работа в газете – трудное дело, особенно с нравственной точки зрения. Но что тут поделаешь? Одним из шуточных принципов, которыми мы руководствовались, была песенка, сочиненная замечательным поэтом Юрием Ефремовым, работавшим в нашей газете. Вот она:

 
Мы решили: бросим пить!
Значит, так тому и быть!..
День не пьем! И два не пьем.
А сойдемся – запоем:
«Мы решили бросить пить.
Значит, так тому и быть!»
Третий день уже не пьем,
Третий день еще поем:
«Мы решили бросить пить.
Значит, так тому и быть!»
На четвертый песню – к черту!
Надоело нам не пить.
Значит, так тому и быть!
 

Недавно просматривал свои старые статьи. Статьи своего времени, ничего не скажешь. Серые, как солдатское сукно, они не выходили за рамки официальных норм, были просто «правильными», а часто – халтурными. И тем не менее именно в газете я научился сооружать из слов фразы, освоил какую-то логику письма. Каждодневный труд и обязанность сдавать определенное количество строк или, скажем, подготовка передовых, на которые редактор давал не более двух-трех часов, приучали, во-первых, к ответственности и быстроте соображения, а во-вторых, к цинизму. И вот этот веселый и здоровый цинизм как бы витал в редакции. Все это чувствовали, но никто не знал, как можно сделать по-другому. Да и не думали об этом.

Писали иногда статьи, совершенно не представляя возможные последствия, даже не думая о личной ответственности. Совесть очищали ссылками на заказы начальства. Ничего, мол, не поделаешь, никуда не денешься. И халтура частенько посещала газетные страницы…

Вызывает меня главный редактор. Срочно нужна рецензия на фильм «Сталинградская битва». Говорю ему, что фильма не видел.

– А его еще и нет в области. Но в кинопрокат пришли рекламные буклеты. Тебе их скоро принесут.

Что делать? Пошел писать. Получилось два подвала. Напечатали. Похвалили. Премировали.

Помню случай, из-за которого долго переживал. Однажды написал очерк о колхозном бригадире. Очерк валялся месяца два, потом его неожиданно, видимо, место ночью появилось, редактор поставил в номер. Там все было нормально, но вдруг звонок от героини очерка. Она с плачем стыдит меня:

– Что же вы напечатали?

– В чем дело?

– Вы пишете, что я иду по улице и держу за руку мальчишку, отец которого погиб на фронте. Но моего сынишку машина задавила недавно.

– Я не знал же этого.

– Но вы могли бы позвонить.

И верно, мог бы позвонить. Меня это сильно задело. Тем более что очерк-то был добрый. О хорошей женщине. Но содержал неправду, обидевшую человека.

В коллективе очень доверительная обстановка. Мы разговаривали обо всем, не особенно сдерживая себя в оценках. И как-то проносило. То ли редакционный стукач был честен и ленив, то ли его вовсе не было, не знаю.

Работая в газете, я по совместительству читал курс дореволюционной истории СССР в партийной школе. Чему-то учился и там.

А в обкоме партии тем временем шла очередная реорганизация. Я был приглашен туда заместителем заведующего отделом пропаганды и агитации. Заведовал отделом Игорь Васильев, образованный, порядочный человек, неординарных для того времени взглядов. Изо всех сил старался изображать из себя строгого начальника, но это у него плохо получалось. Интеллигент, одним словом. Я ведал агитацией, редактировал «Блокнот агитатора». Неудобно даже вспоминать об этом. Благо проработал там всего около года.

Новый первый секретарь обкома Георгий Ситников, который любил молодежь, внес предложение в ЦК об утверждении меня заведующим отделом школ и высших учебных заведений. Этот уровень был уже номенклатурным. Обнажились новые для меня реальности жизни. Например, начальник соответствующего отдела органов (я, право, не знаю, как оно точно называлось) должен был время от времени приходить ко мне и докладывать об общей обстановке в институтах, об антисоветских разговорах, о тех, кто слушает «Голос Америки», сообщать результаты перлюстрации писем и прочее в том же духе.

Говорят, что опыт – это ум дураков. Не совсем так. И не всегда так.

Работа в новом качестве резко улучшила мое материальное положение. К 1500 рублям официальной зарплаты добавился пакет с 3000 рублей, с которых не надо было платить ни налоги, ни партийные взносы. Теперь меня уже допускали на закрытые заседания бюро обкома, где заслушивались разные доклады, в том числе руководителей КГБ и УВД об общей обстановке в области.

Доклады эти всегда оставляли какое-то смутное впечатление. Что было там правдой, а что – нет, определить невозможно. Получалось, что в области распространены антисоветские настроения, обнаруживались какие-то молодежные организации и группы, на сборах которых поют блатные песни и читают сомнительные стихи. КГБ боялись. Всякий человек перед назначением на новый пост проходил проверку в органах безопасности. С большим опозданием я понял, что партийные и карательные аппаратчики постоянно боролись за собственное выживание, все время пытались подловить друг друга, хотя на заседаниях демонстрировали общую преданность Москве.

Однажды на закрытом заседании бюро обкома партии Ситников зачитал письмо одной женщины. В нем говорилось, что ее брат, капитан КГБ, сидит в тюрьме за то, что в закусочной на дороге из Ярославля в Москву якобы ранил одного человека выстрелом из пистолета, а другого ударил пивной кружкой. Сестра писала, что брат не виноват, зато один из «пострадавших» уже арестован за убийство председателя колхоза. Создали комиссию для расследования этого дела во главе с главным прокурором Ярославской железной дороги.

Через два-три месяца состоялось заседание бюро по этому вопросу. Оно длилось более восьми часов. Оказалось, что этот капитан выступил на партийном собрании в своей организации и рассказал о некоторых сфальсифицированных делах. В результате против него была организована провокация. Один из посетителей закусочной учинил драку и стал отнимать пистолет у капитана. Капитан дважды выстрелил вверх, его ударили по руке, и третья пуля попала в кончик пальца одного крестьянина. Капитана избили в закусочной, избили в милиции, а затем осудили на 8 лет тюрьмы.

Когда ситуация стала проясняться, бюро приняло решение доставить на заседание пострадавшего. От капитана долго не могли добиться ни одного слова – он плакал. Пригласили врачей, они как-то успокоили его. Придя в себя, он рассказал жуткую историю о своих мытарствах, о порядках в КГБ, о беззакониях и фальшивых делах.

Насколько я помню, на этом заседании исключили из партии и сняли с должностей более 15 работников управления УКГБ. Пришлось уйти с поста и руководителю управления. Тогда этот эпизод я воспринял как торжество справедливости. Но не прошло и года, как сняли и Ситникова. А позже выяснилось, что вся эта история – финал длительной подковерной борьбы внутри областной элиты, и не только областной.

Из того, ярославского времени расскажу о трех встречах с Матвеем Федоровичем Шкирятовым – «совестью партии», как его тогда называли. Называли всерьез. Должен сказать, уроки я получил весьма впечатляющие – уроки «партийной жизни». Они составили ту часть опыта, которая постепенно избавляла от иллюзий.

Шкирятов был председателем Комитета партийного контроля – репрессивного органа партии.

Мне не было еще и тридцати. Заведуя, отделом школ и вузов, я одновременно являлся секретарем партийной организации аппарата обкома. Состоялось очередное партийное собрание, на котором я не присутствовал, был в отпуске. Сначала все шло мирно. Но вдруг один из работников административного отдела обкома (КГБ, МВД, армия) Кашин обвинил первого секретаря обкома в «троцкизме в области животноводства». Ситников вспылил и сказал все, что об этом думает, в частности, заметил, что не помнит, чтобы Троцкий занимался животноводством и высказывался по этому поводу. Тут и была его «ошибка».

Кашин написал в ЦК донос, после которого Ситникова, а также секретаря по сельскому хозяйству Гонобоблева, меня (как партийного секретаря) и автора письма вызвали к Шкирятову. Началась «проработка». Я был потрясен нелепостью обвинений и предвзятостью обсуждения. Пытался что-то объяснить, но Шкирятов прервал меня, сказав: «Помолчи, ты еще молод». Только потом я узнал, что все это было подстроено, поскольку Ситникова не любил Маленков. У Шкирятова все шло к тому, что Ситникова надо снимать с должности. Однако избежать такого исхода помог сам кляузник. Когда Шкирятов заговорил о необходимости серьезных выводов, Кашин вскочил и в раздраженном тоне заявил:

– Какие выводы? Надо немедленно их всех с работы снимать, из партии исключать.

Шкирятов не мог стерпеть подобного. Он посмотрел на Кашина и сказал:

– Ах, вот ты какой! ЦК хочешь учить уму-разуму!

И, обращаясь к Ситникову, добавил:

– Как вы могли допустить, чтобы люди, не умеющие вести себя в ЦК КПСС, работали в партийном аппарате?

Дело о троцкизме в животноводстве было закрыто. Ситников позвонил в Ярославль и продиктовал текст решения бюро обкома об освобождении Кашина от работы.

Вторая встреча со Шкирятовым была тоже достаточно нервной.

Первый секретарь обкома Владимир Лукьянов (Ситникова к этому времени уже сняли) сказал, что меня вызывают в КПК. Честно говоря, я был напуган. Приехал в Москву, позвонил по телефону в приемную Шкирятова, как и было велено. Назначили время приема. Шкирятов встретил меня хмуро, начал с того, что в ЦК поступило письмо, в котором сообщается, что я не проявляю необходимой активности в борьбе с засильем «космополитов» в вузовских коллективах, особенно в медицинском институте. Начал упрекать в том, что я не понимаю линии партии и, как результат, способствую развитию космополитизма. Я мало что понял, лепетал что-то невразумительное, например, что в Ярославле космополитизм никак себя не проявляет.

– Иди, – буркнул Шкирятов, – будем принимать решение.

Но когда я пошел к дверям, он спросил:

– Почему прихрамываешь?

– Фронтовое, – ответил я.

– Где воевал?

– На Волховском.

– В каких частях?

– В морской пехоте.

Он велел мне вернуться к столу, уже мягче стал рассуждать о бдительности, о коварстве империализма и прочем. И отпустил с миром. А в «козлы отпущения» избрали, видимо, кого-то другого.

Третья встреча закончилась конфузом. Меня вызвали в ту же контору, сначала к инспектору Василенко, а затем повели к Шкирятову. Он и на сей раз не узнал меня. Перед ним лежало письмо. Не поднимая головы, он начал говорить, что я не понимаю (опять не понимаю!) политики партии в отношении интеллигенции, допустил перегибы в борьбе с космополитизмом. Зачитал несколько фамилий из лежащей перед ним бумаги, которые мне ничего не говорили, за исключением профессора Генкина. Я сказал, что Генкин уехал с повышением в Воронежский университет заведовать кафедрой. Прошел по конкурсу. Некоторые преподаватели из мединститута вернулись домой, в Ленинград, поскольку институт был эвакуирован из Ленинграда в Ярославль во время войны.

А затем сказал Шкирятову:

– Матвей Федорович, вы беседовали со мной год назад, но говорили совершенно о противоположном.

Он взглянул на меня и, видимо, вспомнил, затем спросил, в чем было дело. Я объяснил. Принесли прошлогодние бумаги. И вдруг он воскликнул:

– Смотри, а почерк тот же самый. Вот прохвост!

При мне Шкирятов позвонил первому секретарю обкома, а также в КГБ и приказал найти анонимщика. Нашли. Им оказался бывший секретарь одного из райкомов партии, которого сняли с работы за пьянство, а мне пришлось проводить «церемонию» снятия.

Вернувшись домой, зашел к Лукьянову, все ему рассказал, а также спросил, не слишком ли часто я посещаю КПК.

– Все просто, – ответил первый секретарь. – Искали фигуру для всесоюзного наказания. А тут письмо подвернулось.

Во время работы в обкоме партии постепенно выработал свою реакцию на критику в собственный адрес. Процесс привыкания оказался очень мучительным. Как-то пришла ко мне корреспондентка «Правды» по Ярославской и Ивановской областям Анна Ваняшова. Стала расспрашивать, как идут дела по подготовке школ к новому учебному году. Это было в начале августа. Еще молодой и, как говорится, необученный, я откровенно рассказал ей, что мела в Школах нет, дров тоже, многие школы не отремонтированы, учителей не хватает. Она все это записала и послала статью в газету. И вдруг в декабре в передовице на эту тему целый абзац был посвящен мне – что вот, мол, в Ярославской области школы не отремонтированы, дров нет, учебников не хватает и так далее. А вот заведующий отделом школ и вузов обкома партии настроен благодушно.

К этому времени в школах были и дрова, и все остальное. Звоню Ваняшовой, спрашиваю: как же так?

– Не знаю. Я же писала статью в августе, а сейчас декабрь.

Но коль «Правда» пишет, надо на бюро обкома обсуждать. Таковы правила игры. Поговорили, покритиковали меня за то, что не проконтролировал обстановку. И все же первый секретарь позвонил главному редактору «Правды» Петру Поспелову. Все ему рассказал. Тот ответил, что опровержение печатать не станет, но предложил следующее: обком не посылает в газету опровержение, а газета не печатает «По следам выступлений». На том и договорились. Обидно было.

В начале 1953 года я был приглашен в ЦК КПСС для разговора о переходе на работу в ЦК, в отдел школ. Согласился. Мать опять была против, отговаривала меня от переезда в Москву. «Лексан, – говорила она, – не езди туда, скажи, что ребенок маленький родился». Неотразимый аргумент! Мама не хотела, чтобы я еще дальше уезжал от родительского дома.

Пока ждал решения, умер Сталин. Ярославль затих. Улицы опустели. Собралось бюро обкома партии. Все молчали. Всхлипывала Лида Жарова, секретарь горкома партии. Кто-то еще. У всех одно на уме: как будем жить дальше? Казалось, что жизнь закончилась, – настолько все были оболванены. Что ни говори, а Сталин прекрасно знал психологию и уровень культуры народа и очень ловко манипулировал настроениями, привычками, слабостями, характерами людей, их склонностью к обожествлению кумиров, их отягощенностью комплексом неполноценности.

Растерянность в партийных кругах продолжалась до тех пор, пока Москва не сообщила о новом раскладе в партийном и государственном руководстве. В обкоме быстро заметили, что власть как бы перетекает в правительство. Это вызвало серьезное беспокойство в партийной среде. Если при жизни Сталина наибольшим авторитетом, за исключением его самого, пользовался Маленков, то новая расстановка сил подталкивала к смене ориентиров. Аппарат переключился на Хрущева в надежде, что он не даст в обиду партийные комитеты и сохранит их власть.

Но подробнее об этом – в следующих главах.

В заключение этой главы – еще о себе. Имею военные награды: ордена Красного Знамени, Отечественной войны I степени, Красной Звезды, медали; а также гражданские: орден «За заслуги перед Отечеством II степени», три ордена Трудового Красного Знамени, Дружбы народов, церковный орден Сергия Радонежского и др.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю