355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Бирюков » Свобода в широких пределах, или Современная амазонка » Текст книги (страница 18)
Свобода в широких пределах, или Современная амазонка
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:42

Текст книги "Свобода в широких пределах, или Современная амазонка"


Автор книги: Александр Бирюков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 35 страниц)

А если его выгнали? За элементарную неуспеваемость, потому что нельзя выучить все эти кодексы и законы наизусть, это ведь не Ахматова и даже не Пронькин. Могли выгнать. Ну и пусть тогда будет Проховский – не вымерли, в конце концов, Горы, кто-то там должен был остаться.

Она стояла на углу улицы Горького, на самом ее кончике, около витрин кафе «Националь», и плакала, не вытирая глаз. Потому что – ну и что? имеет человек право плакать, когда ему хочется? и что это за город такой, где хоть умри на главной улице, никому до тебя дела нет, никто тебя не видит и никто к тебе не подойдет? В Магадане бы уже полтора десятка знакомых лиц промелькнуло, а тут – только Бубенцов, замерший над пустой лестницей с дирижерской палочкой в руке. Нет, Москва слезам не верит. Пора бы уже в этом убедиться.

18

И дни затараторили как торговка Мэд и евреи спорили да или нет

Это к вопросу о том, что время все-таки идет или течет, хотя, может быть, не так быстро, как хочется. Но пока только 66-й год, Нине только восемнадцать, и в этом возрасте (еще!) время не торопится (субъективное ощущение). Конечно, оно не так тягуче тянется, как в детстве, когда казалось, что день просто лежит липкой кишкой через весь Школьный переулок, и сколько ни смотри в окно, кишка и на сантиметр не сдвинулась вверх, к Портовой, и значит, мама Алла Константиновна придет все еще не скоро. Теперь оно двигается побыстрее, хотя и не так, как это представил Иосиф Уткин, – просто хорошие строчки вспомнились (а вспомнились они недаром), но все-таки пошло же (…за ради бога небо ельник и песок).Ему, времени, сильно помогала общественная работа, суета с газетой и вокруг нее, когда проходят две недели, отведенные тебе на номер, – а после Нового года, зимней сессии и каникул как-то так получилось, что Нина стала в своей «ЭКОНОМИСТ(ке)» – Какой Ерунде – большим начальством, не самым главным, конечно, главным редактором оставался могущественный и добрый Зонтик Бубенцов, а сменным (газету выпускали по очереди раз в две недели две сменные редакции), то есть его правой или левой рукой – это с какой стороны смотреть, – и вот две недели почти прошли, два или три дня осталось, чтобы вешать, а еще ничего не готово, в портфеле (хорошенькой такой папочке с прибалтийским тиснением) несколько жиденьких статеек, которые еще надо переписать. А что это такое на семь листов ватмана (формат газеты)? Сущие пустяки. И начинается гонка, когда время вообще летит незаметно. И еще не дожидаясь аврала – чем он ближе, тем больше – оно материализуется, почти что тараторит. А потом, набрав в эти решающие дни, когда всех уговори написать (обмани: твоя заметка самая лучшая, обругай: что же вы, чертовки, ничего не рисуете и тэ дэ), сумасшедшую скорость, оно вдруг рассыпется на мелкие дребезги, когда газета наконец тайком, во время лейцин, чтобы не смяли ретивые читатели, будет повешена, – станет невидимым вовсе, исчезнет, и несколько дней его нет совсем, потому что ты наверху блаженства, что все это кончено и газета висит.

То скачка, то спячка. Может быть, это и есть режим истинных амазонок? Не могут же они воевать не переставая, да и где противников себе столько наберешь. Тем более что и Маяковский, кажется, сказал, что время вещь необычайно длинная.

Так что все можно успеть. И потому, что всего этого – учебы, газеты – было так много (с неописуемым количеством нюансов и ситуаций), Нина, кажется, и не почувствовала, как нечто чрезвычайно важное вроде совсем ушло, то есть даже так: оно ушло, а она и не хватилась, не увидела, что его больше нет. Странно, да? Нет, были и пробежки по утрам, возобновились тренировки в тире, где на дерматиновых матах (иной класс, конечно), несколько скользких, опять била в плечо, а потом приятно прокатывалась по телу отдача, были в меру нежные, в меру наставительные, то есть обычные письма от Аллы Константиновны и ее, Нинины, ответы с перечислением забот и достигнутых успехов (тема отца больше не поднималась) – все, кажется, на месте, всего до краев. Что, спрашивается, ушло, когда всего так много?.

Но… пришел бородатый водник он сказал что знает тебя

Опять Уткин. И очень некстати. Хотя потом кто-то обязательно придет – правда, не водник, но бородатый.

А тогда пришла тоненькая высокая девушка, старшекурсница уже, с третьего курса, но такая тихая, что ее можно было принять за только-только поступившую, – Таня Кантор (вы нежность вашу назовете библейским именем моим– поэтому Уткин часто и вспоминается). Она пришла и спросила:

– Вы стихи не посмотрите?

Вот это и было Оно – то, что незаметно. Как же они, воительницы и победительницы, а точнее – огрубевшие дубины стоеросовые, про стихи-то забыли! Ведь без них любая их победа – лишь победа одной машинерии над другой, пусть победа справедливая, победа большего порядка, организованности и аккуратности, но победа деловитости, а не победа духа. А без него все железки мертвы и никчемны даже.

Но нет ли здесь противоречия? Совместимо ли вообще это – стремительная, как огненный вал, атака, яростная расправа над поверженным противником, выкидывание искромсанных тел под тяжелые колеса троллейбусов и шепот легкое дыханье трели соловья?Наверное, все-таки да, совместимо по тому диалектическому единству, в котором сходятся противоположности. Только пусть это робкое дыханье существует как поэтический символ, как вымысел (ведь для себя не важно и то что бронзовый и то что сердце холодной железкой),пусть оно и они не заслоняют ни первоочередных, ни перспективных задач, не расслабляют и не убаюкивают. Но без них новый порядок мертв или однообразен. Без третьей реальности не обойтись.

Застенчивой Тане, которая на все отвечала с готовностью «да», «да», «конечно», ничего из этой сложности не объяснишь, движение КА она не воспринимала как действенную силу, к которой, оказывается, можно было пристегнуть искусство и какую-то духовность. Да она и не знала, кажется, ничего о нем, жила в своих аккуратно выведенных строчках и тот знаменитый, час или полтора проживший манифест не прочитала. Да и некогда было тратить на нее драгоценное время, когда накатывала очередная запарка и нужно было успеть сотню самого разного, чтобы в назначенный день газета висела. Поэтому – принесла, спасибо, через два дня увидишь в газете. А поговорим после.

Такой странный ряд получился: Таня Кантор, Алик Пронькин, Анна Андреевна Ахматова и Цветаева, конечно. Эстафета духовности и женственности. Пронькин тут чужеродным телом кажется, но все объяснимо: рядом с ним Нина впервые почувствовала себя женщиной, существом возвышаемым; может быть, когда почувствовала это, и сама захотела возвыситься, а отсюда уже рукой подать до движения КА. Так что Пронькин спит здесь по праву.

А Таня? Тоненькая, нежная Таня – и движение КА. Здесь-то что общего? Зрительно Нина представила себе это так, словно перед визжащей и хохочущей годной амазонок летит, как знамя, как высокий безмолвный символ, эта самая фигура в темных развевающихся одеждах. И черный цвет – это никакая не анархия и не пиратство, а знак обета, отстранения от мира, замаливания его (то есть их, амазонок) грехов. Несколько вычурно все это складывалось, но как можно обойтись без духовности? Без нее все их стремления, атаки и торжество – только тщеславие, хулиганство и похоть. А к этому ли следует стремиться? Публикация Таниных стихов прошла незамеченной, и это еще более приблизило Нину к поэтессочке, словно она теперь должна была опекать и защищать ее.

Впрочем, может быть, это только так казалось, что Нина вдруг выступила опорой и поддержкой (или сама Нина предпочитала так считать, или, по крайней мере, хотела, отсюда и это унизительное и несерьезное, кукольное какое-то определение – «поэтессочка»), а на самом деле, может быть, эта тонкая богиня (одно из Нининых определений) взяла ее в свою свиту, накрыла ее своим темным, прозрачным как кисея крылом? Может быть, и так. На первых порах разобраться было трудно.

Таня жила в громадной, необыкновенной квартире, в старом, как раньше говорили, доходном доме на Солянке, и все это грандиозное великолепие – начиная от высоченных, из настоящего дерева дверей, следующей за ними просторной прихожей со старинной, величественной как собор вешалкой (или как это называется?), тоже, конечно, деревянной, следующей затем анфиладой комнат, имевшей к тому же и несколько дополнительных, ответвлений, – весь этот в блеске содержащийся лабиринт принадлежал не музею и не какому-нибудь паразитирующему на старине учреждению (стало модным, восстанавливая прежние интерьеры, поселять в них современные канцелярии) и уж вовсе не коллективу коммунальной квартиры – все это барство, роскошь и подозрительная необъятность, принадлежали одной лишь семье, Канторов. Как такое могло случиться и существовать в наши достаточно строгие времена? Эта мысль, вероятно, приходила в голову каждому, окунувшемуся в первый раз в своей жизни в такую роскошь и тут же вынырнувшему с естественной и трезвой мыслью: «Такого быть не может, а если есть, то это воровство или что-нибудь похуже». Но потом, с течением времени (хозяева ничего, разумеется, не объясняли, а сам ведь тоже не спросишь), на смену категорическому отрицанию приходило казавшееся все более и более правдоподобным, сотканное из разных мотивов объяснение. Лев Моисеевич (так звали хозяина) врач, имеет частную практику, о чем свидетельствовала табличка на улице и у подъезда, а также медная дощечка на самой двери, а это значит и доход (вероятно, немалый), и необходимые излишки жилплощади в виде кабинета и довольно просторной (но лишенной, конечно, всех признаков казенной регистратуры) приемной – все по-домашнему. Во-вторых, Лев Моисеевич где-то преподавал, это проскальзывало в разговорах, имел ученое звание доцента или профессора, а это опять-таки и немалый доход, и право на дополнительную площадь. А сверх того, что тоже быстро выяснилось, Лев Моисеевич работал в больнице, в какой-то клинике, то есть вез по крайней мере три воза, что не могло не вызывать уважения, в особенности когда он, стараясь не привлекать к себе внимания, без всяких приветствий тихонько внедрялся в их сборище и внимательно и уважительно прислушивался к их разглагольствованиям, присев на краешек дивана или где придется.

В-третьих, кроме Тани, Льва Моисеевича, мамы Анны Павловны, брата Бориса, который смутно упоминался и постоянно отсутствовал, в квартире постоянно промелькивали какие-то малоразличимые личности пожилых, а то и преклонных лет, из чего можно было заключить, что семья у Канторов состоит не из четырех человек, а гораздо большего числа квартиросъемщиков, что также оправдывало наличие столь громадного помещения.

В-четвертых, все в этой квартире (точнее – доме, конечно) дышало такой стариной, было таким стародавним, начиная даже с ее (его) расположения (Солянка, Полянка, Якиманка, а рядом, в том же языковом ряду, – Ордынка, Стромынка, Петровка, все старые, старинные даже места и названия); сама квартира – ее размеры и планировка, обстановка, предметы обихода, в числе которых старина была определяющей: всякие там вещицы, шкатулочки, канделябры, сервизы, но без снобистского коллекционирования, без музейного благоговения, а именно предметы обихода, в котором современные вещи – льняные скатерти, например, или румынский сервиз «Мадлена» (подарил, наверное, кто-нибудь) выглядели странными пришельцами, все это казалось настолько прочным, что не возникали (или, возникнув, скоро гасли) мысли о неестественности всего этого в наше время, а так же предположения и догадки. Ну и радушие, конечно. Может быть, не так трудно быть радушным и гостеприимным, когда у тебя семи– (или сколько там?) комнатная квартира, но ведь то, что ты не прячешь это великолепие и сама в нем не прячешься, несомненно, свидетельствует в твою пользу. А гости в этой квартире, кажется, вообще никогда не переводились. Они были, наверное, у каждого члена семьи свои, в том числе и у Бориса, который неизменно отсутствовал, – его нет, но кто-то его дожидается или кого-то он прислал с приветом или поручением. К тому же гостеприимство было безо всяких застолий, возлияний и обжорств (это выглядело бы вульгарным) – всего лишь чай или кофе, на выбор, с какими-нибудь немудрящими бутербродами, гостя могут попросить сноситься в магазин за хлебом, колбасой или сыром – что будет, лишь бы в очереди не стоять. Можешь и с собой какой-нибудь простенький тортик (желательно «Пражский», если свежий) или ту же колбасу принести – хозяев это не обидит, а ты будешь чувствовать некоторую причастность к их домашним делам, что приятно, конечно. Хотя – и это несомненно – никакими яствами не окупишь удовольствия от посещения и царящего здесь общения. Да и попрут тебя наверняка, если придешь с дорогими угощениями, а если не попрут, то, несомненно, дадут понять, что не стоило тратиться, ни к чему.

Вот такой это был дом, в который вошла Нина после своего затворничества (владеть конем и саблей научился и наконец из келии бежал к украинцам в их вольные курени.Про коня понятно, так как амазонку без него не представишь – «Будь готов, амазонка, вскочить на коня», с саблей уже сложнее – не та эпоха, к тому же владение саблей требует, наверное, немалых физических усилий. А уж к украинцам Канторы никакого отношения: не имеют, скорее наоборот – принадлежат к тому народу, над которым украинские казаки, в гоголевском пересказе хотя бы, постоянно измывались).

Сейчас уже трудно вспомнить, что было поводом для первого посещения. Наверное, не день рождения Тани и не какой-нибудь праздник, а что-нибудь деловое, будничное – книги, скорее всего. Таня как-нибудь в разговоре обмолвилась, что у нее есть «Вечер» Ахматовой (первая ее, Анны Андреевны, книга!) или другой раритет – Гумилев, например, столько лет не переиздававшийся, и Нина, охнув, присела даже: «Не может быть!» (это – о наличии таких книг в домашней библиотеке). Вот тогда, наверное, приглашение и последовало.

А потом, это было не раз и потому сомнению не подлежало, Нина скользила пальцами, едва касаясь, по ветхим корешкам тоненьких сборников, словно по клавишам необыкновенного, божественного инструмента, которому доступны любые созвучия, задерживаясь, чтобы щелкнуть тугую спину какого-нибудь фолианта (сброшюрованный по два тома Жуковский в издании Маркса – восемь томов в четырех книгах), такое бешеное стаккато звенело в ее душе, такая музыка, рядом с которой победные песни амазонок были примитивными маршами наглой солдатни или просто похабщиной.

Таня не «жидилась» (детское словечко) с книгами, давала их почитать, но такие брать домой, даже если тебе их прямо в сумку, заметив твою растерянность, запихивают, было немыслимо: ну а если меня сейчас машина задавит, или в общежитии украдут, не меня – книгу конечно, или еще я не знаю что случится – что я скажу? Ведь подумают, не могут не подумать, что я присвоила, украла, взяла себе, и это предположение будет не лишено оснований, потому что, взяв эти книги, ну хоть одну из них, отдавать ее не хочется. Лучше уж тут почитать.

 
У кладбища направо пылилъ пустырь,
А за нимъ голубѣла рѣка.
Ты сказалъ мнѣ: «Ну что жъ, иди въ монастырь
Или замужъ за дурака…»
Принцы только такое всегда говорятъ.
Но я эту запомнила рѣчь, –
Пусть струится она сто вѣковъ подрядъ
Горностаевой мантіей съ плечъ.
 

Кажется, и звучат стихи иначе, и смысл у них другой, когда читаешь их вот так, напечатанными каких-нибудь пятьдесят лет назад. Из ста веков подряд?

В первые дни и недели эти книги застили Нине все – и учебу, и газету, и самое Таню, конечно. Думалось только о том, как она выждет два, или три вечера (на большее не хватит сил), и опять не без смущения, потому что это ведь нахальство – являться чуть ли не каждый день, даже если тебя зовут и просто зазывают, но преодолеет она законное смущение и придет к этим книгам, как на свидание прибежит. Впрочем, что за чепуха? О каком свидании речь? К кому она, позвольте спросить, так стремилась и летела? К Гегину, что ли? Или к Пете? К Вите-художнику? Нет ведь, конечно. Разве что к Алику Пронькину, был день, точнее, даже только момент, стремилась. А еще к кому? Архитектор С.? Тот Гиви в аэровокзале? Но это уже из области платоники, их и не было словно – разве что когда в воспоминании бестелесном проплывут. А вот к книгам стремилась и летела.

19

Потом миновал шокинг Раз – обалдение от книг, за ним шокинг Два – то же самое от обстановки (интерьер и прочее). Наступила возможность оглядеться, людей увидеть, ибо что это за вещизм такой, когда предметы все поле зрения загораживают, так черта из-за них не видно (пусть предметы – не какая-нибудь мишура и дрянь-синтетика, а подлинная старина и носители духовности, но не могут же они заменять и подменять собой, в конце-то концов, подлинную жизнь).

Вот здесь, в этом самом месте, для Нины прозвучал тоненький, тоньше комариного писка, звоночек, сигнал опасности. Но она не поняла его тогда, то есть почувствовала, что не так что-то, покрутила, озираясь, головой, как северный котенок, увидавший невесть откуда взявшуюся муху, – но сигнал не приняла. И она еще не раз больно стукнется об это обстоятельство, прежде чем поймет несовместимость вещизма со свободой, и внесет Этот корректив, как один из важнейших, в Кодекс Амазонки, тоже КА, между прочим. А пока сигнал-сигнальчик прозвучал зря.

Когда прошло первое обалдение от предметов и вещей, появилась возможность разглядеть людей.

С Таней все, кажется, ясно. Одухотворенная и бескорыстная, возвышенная, даже неземная и, конечно, абсолютно непрактичная. Все, это хорошо и прекрасно, привлекает и очищает словно, когда ты рядом с ней. Но жить-то с такой одухотворенностью как? Ну давайте пересчитаем – для этого и арифмометр не потребуется, десяти пальцев с избытком хватит – возможные варианты, Представим ее в какой-нибудь, как теперь говорят, конторе. Конечно, не в том сверкающем полированными боками кабинетике, который Нина облюбовала в обозримом будущем для себя, и в который Татьяну никогда не позовут, разве что для того, чтобы сделать очередное предупреждение за халатность, но такую подчиненную-неумеху Нина и подпустить к себе не может, выгонит, если даже где-то вдалеке, на окраине дела, которым будет заниматься, увидит, – ясно, что тот кабинет и кресло начальницы, и смелые дерзания амазонки не для этой поэтессочки. Пусть контора будет поскромнее – общая комната с пятью или шестью столами, тихими разговорчиками по телефону, чтобы не мешать соседям, и невинными отлучками в коридор покурить или пробежаться по ближайшим магазинам, чтобы унять разгулявшуюся головную боль. Впишется ли Таня в такую канцелярию? Нет, конечно. Тут с ее одухотворенностью делать нечего, равно как в любом другом – практическом деле.

Вариант номер два. Появляется (находится) деловой, практичный Лева Пироговский, который, глядя на обстановку («Вечер» Ахматовой и другие книги его особенно волновать не будут, потому что каждой из них цена от пятидесяти до ста в букинистическом магазине – дороговато, но не более того, это Лева знает), точно определяет, что это ему подходит, и делает предложение – Она привскочила, словно желая броситься на пол, когда по ее ноге скользнула другая нога, холодная и волосатая…А потом Лева делает карьеру – скорее всего, в практической сфере, где у него со временем будет кабинетик повыше, чем у какой-то Дергачевой, если, конечно, не ударится в науку, где ставка может быть покрупнее, но и риск велик, можно всю жизнь просидеть в кандидатском звании, а Таня печет ему генерацию новых Пироговских, позволяя себе отвлечься от детородных функций и сопряженных с ними обязанностей только для престижного визита или такого же обеда у себя, который осуществляется с помощью любезной мамы и бессчетного клана тетушек, к которым Лева добавит нескольких своих. Собственные, школьные и институтские, приятели и приятельницы Тани отступают на задний план и теряются в череде лег. Одухотворенность тут тоже, согласитесь, не работает.

Вариант номер три. Ну а если она, эта одухотворенность, все-таки есть? Если она – не ювенальный зуд (как такие же, вносящие в юную душу смуту и предчувствие не то беды, не то счастья, но какое-то предвкушение событий, хилые кровотечения), не вычитанное у подлинных поэтов, а свое собственное, что называется талантом или гением даже? Если это действительно есть у Татьяны – не на пустом же месте появилось Нинино восхищение и не зря же она увидела это темное полотнище, трепещущее над диким стадом визжащих и хулиганящих наездниц-идиоток, – тогда как? Тогда уж, простите, никаких волосатых ног, приводящих в смятение, и, шире, никакой рабской покорности, как в варианте с Левой Пироговским, а сама возьмет такую (имеется в виду нога), если ей это понадобится. А в бытовом отношении что? Или иждивенка в этом богатом доме, сначала на содержании у папы, потом у брата Бориса, если он, конечно, появится и согласится (можно какое-то время жить и тем, что распродавать свою долю наследства, если этот Борис окажется тем еще фруктом, что не захочет содержать свою родную, хоть и гениальную сестру). Или – это все из той же бытовой среды – рубище, схима, к черту роскошь и вообще все, есть только поэзия, и пошли бы все куда-нибудь подальше, я как-нибудь и без вас проживу, а если подохну с голода, то это мое дело, тем более что и гениальность в этом случае скорее признают. Но ведь такой личностью, как Ханбекова, надо родиться. А есть ли это у Тани Кантор, кто знает? Есть или не есть – вот в чем вопрос.

Далее следует папа Лев Моисеевич (еще один Лев, но этот – натуральный, можно дотронуться, в отличие от Пироговского, который не более чем гипотетический), лет около пятидесяти пяти, невысокий, пухлый, с маленькими белыми ручками (глядеть на них странно, если подумать, сколько он работает и сколько ими огребает). Деловит, точнее – очень занят, но спокойный, несколько ироничный, что простительно при его положении, весе и прочих достоинствах. Не чурается молодежи, можно сказать – демократичен даже, однако без всяких там сюсюканий и заигрываний («Ах, мальчики и девочки пришли! Проходите, раздевайтесь, я вас чаем угощу!»), словно разглядывает и оценивает их с какого-то своего рубежа. Для чего оценивает – не очень ясно. Равно как не очень ясна и вообще его ценностная ориентация – для чего он все делает, крутится в этом сумасшедшем режиме, работает не покладая рук.

Для денег? Хорошо, что они есть, конечно, но ведь не только ради них. Для процветания семьи? И это неплохо, но она может существовать и в менее благоприятных условиях и обстоятельствах. Ради помощи ближнему, искоренения боли и страданий, как и всякий врач? Тоже, наверное, но что-то не вяжется в его облике с образом верного и бескорыстного служителя добра. Что именно? Трудно ухватить. Умный, доброжелательный, ироничный. Но при всем том вроде несколько циничный, что ли? Или это отпечаток профессии – врач, да еще многоопытный, человек, от которого (и для которого) нет, наверное, вообще никаких тайн (а значит, и ничего святого, ибо святое есть тайна, таинство)? Или цинизм этот только напускной? Или нет его вовсе, только показалось? Может, зря Нина клепает на спокойного и доброжелательного хозяина дома, который не только терпит их визгливый галдеж, неумеренное курение и явное злоупотребление сухим вином и крепким кофе (тем более – на ночь глядя), а еще и прислушивается к их дурацким разговорам, вступает даже иногда с ними в вежливую, но решительную полемику, если завирательство идет уже выше головы. Чего ж вам боле? Кто бы от такого отца-папы отказался? Ну вот и нечего завидовать.

Мама. Анна Павловна. Высокая, очень моложавая женщина, ничуть не похожая на тех толстозадых гусынь, которые обычно хранят очаг в еврейских домах. В отличие от шипящих сестер она вроде и не главенствует в доме (что трудно было бы и предположить при наличии такого столпа и оплота, как Лев Моисеевич), но и не в подчинении находится. Она – сама по себе, словно весь этот дом-квартира со всем его барахлом, седой стариной и устоявшимися традициями, Лев Моисеевич, Таня и прочие домочадцы для нее – как цветное широкоформатное кино, которое она смотрит, заплатив чем-то за это заранее обещанное удовольствие, и досмотрит, вероятно, до конца, потому что кино ей в основном нравится, но если случится что-то из ряда вон выходящее – тошнота вдруг к самому горлу подступит или крыша у кинотеатра загорится, – она бросит его на середине сеанса, заботясь прежде: всего о собственном спасении. К тому же и блевать на соседей как-то не очень удобно, не так ли?

Эта позиция не позволяла Анне Павловне так спокойно и по-свойски участвовать в жизни дочери и ее, скажем, салона, как это получалось у Льва Моисеевича. Она была радушна с гостями (если кто-нибудь попадался ей навстречу), заглядывала иногда на их сборища, чтобы поздороваться или спросить, не нужно ли чего (но обычно Тане в хозяйственных делах помогал кто-нибудь из многочисленных тетушек или бабушек и энтузиасты из гостей), пребывая, однако, вдали от его (салона) интересов и страстей. Это было тем более занимательно, что та трепетная духовность, которая привлекала к Тане (Нину, по крайней мере), позволявшая представить ее и в вовсе романтическом образе чего-то развевающегося и как-то возвышающего, была, несомненно, от Анны Павловны (ну и еще, наверное, от книг и давних разговоров в их узком кругу), а уж никак не от Льва Моисеевича, которому, – как нетрудно было догадаться, на всю эту трепетность совершенно наплевать, и не от прочих компонентов домашнего воспитания (о школьном тут говорить нечего). Да и похожи Таня с матерью были поразительно, не только внешне (хотя Анна Павловна была, естественно, красивее, и оставалось надеяться, что Татьяна при благоприятных обстоятельствах это наверстает), но и, главное, отношением к некоей тайне, которой Анна Павловна, вероятно, овладела уже в полной мере, а Татьяна еще готовилась к ней прикоснуться. Оставалось только надеяться, что и ей встретится какой-то (ничего себе – какой-то!) Лев Такоевич (отчества Пироговского Нина не знала), который таким (такоевич – таким, закономерно) образом устроит ее жизнь, что это обладание и будет для нее главным, и тайна эта будет так же ясно и ненавязчиво сквозить во всем ее поведении, как сейчас у матери, (выше такой вариант судьбы не рассматривался, но ведь и тайна еще не разгадана).

Все хорошо и все понятно. Но что это за тайна такая, позвольте спросить? Что это за мистика, за словеса развесистые? Как вы сумеете ее объяснить? Может, и нет никакой тайны-то, а?

И как это, действительно, объяснить? Пока никак. Но и в предисловии к первому изданию «Капитала» – совсем из другого мира, правда, но не менее привлекательного – Нина прочитала, что в самой постановке вопроса уже заложена возможность его решения, то есть, если бы его нельзя было решить, он бы и не возник. А это значит, что указанную тайну как-нибудь можно разгадать. Наверное, эта классическая мысль и тут подтвердится.

Из других членов семьи Канторов больше всего привлекал Борис, Танин брат. Увидеть его пока не удавалось. И трудно было даже понять, – кто он? Очень занятый инженер, живущий на казарменном положении в каком-нибудь особо секретном предприятии? Или осужденный диссидент, усердно отбывающий заработанное наказание? Или выдающийся спортсмен, не вылезающий из сборов, соревнований и зарубежных поездок? А может быть, будущий летчик-космонавт, готовящийся по сверхсложной программе? Или монах, пребывающий на каком-нибудь их предприятии где-нибудь в Соловках или еще дальше? Такой широкий спектр предположений. Хотя два последних едва ли были основательны – все-таки Кантор, еврей.

И была череда пожилых людей – именно череда, потому что они словно сменяли друг друга, месяц назад были одни, а сейчас – совсем другие, а еще через неделю и этих не будет, – безликие тени, находящиеся неизвестно в каком родстве с хозяевами и принадлежащие даже не им – Льву Моисеевичу и Анне Павловне, а скорее вообще этому дому и, может быть, невидимому Борису, с ним как-то связанные, – послушницы из его богоугодного заведения, новая генерация белых мышей, подготавливаемых к космическому путешествию, сбежавшие из лепрозория больные, где он главный врач или какой-нибудь тип из охраны? Но это тоже были не более чем невероятные предположения, тайна номер три.

Не много ли тайн обитает, набирается в этом солидном, благополучном доме? Не семья, а детектив какой-то, и Нина – словно Агата Кристи.

И был собственно салон, кружок друзей Тани, друзей довольно старых, школьных еще, чуть ли не с первого класса;– еще одно подтверждение стабильности, прочности, надежности этого дома. Впрочем, едва ли с первого. Сейчас 66-й год. Таня заканчивает третий курс. Выходит, поступала она в 63-м, тогда же окончив школу. Значит, в школу она пошла в 53-м, а совместное обучение – мальчиков и девочек – в московских школах ввели (или восстановили? но его так давно, еще задолго до войны, разрушили, что кажется, оно было раздельным всегда) с 54-го года. Значит, Танины друзья-мальчишки появились со второго класса – все равно срок знакомства достаточный.

Мальчишек, ну а теперь, вероятно, юношей, ребят, молодых людей (но все определения какие-то неподходящие, одни книжные, другие просторечные), короче, их было почему-то больше: шесть-семь против двух-трех приятельниц тоже еще из школьного периода и двух-трех-нынешнего, экономического, в общем – человек до пятнадцати, хотя в обычные, едва ли не каждый вечер, собрания больше пяти-шести не было. Однако все время чувствовалось, что сейчас может еще кто-то прийти, а то и целая банда (своих, конечно) нагрянуть.

Никакой особой цели эти собрания не преследовали – просто кто-то приводил, ставился чайник или подавались фужеры, если приносили вино (сухое, конечно), шел разговор. Очень похоже на то, что было в Магадане. Правда, круг тем был гораздо шире. Здесь уже знали не только Хемингуэя, но и Фолкнера (его несколько рассказов недавно вышли отдельной книжкой), кто-то читал еще довоенного Дос-Пассоса или сверхнового (для нынешнего русского читателя) Фицджеральда («Великий Гетсби»). Ну и Солженицын, конечно, – тогда еще не опальный и не смердящий, а напротив, обласканный, неприступный и суровый, как и подобает человеку, так много испытавшему.

В этой связи интерес вызвало магаданское прошлое – как там у вас да что? Даже Лев Моисеевич однажды снизошел до заинтересованных вопросов. Однако этот интерес Нине не только не льстил, а пожалуй, больше огорчал и даже злил ее. Ну кому, действительно, приятно, если на него смотрят так, словно он сбежал из зоопарка или, в лучшем случае, из сумасшедшего дома? «Все у нас как и везде, как и у вас тут. И отвяжитесь, пожалуйста».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю