355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Бирюков » Свобода в широких пределах, или Современная амазонка » Текст книги (страница 12)
Свобода в широких пределах, или Современная амазонка
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:42

Текст книги "Свобода в широких пределах, или Современная амазонка"


Автор книги: Александр Бирюков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 35 страниц)

7

Вероятно, по законам сюжета сейчас нужно было бы рассказать о поражении героини, тем более что оснований для такого поворота достаточно – провинциальная школа, хотя и гордящаяся своей историей и своими выпускниками, но без всяких, кажущихся сегодня совершенно необходимыми, уклонов (вместо них – хилые факультативы, которые ведут те же опостылевшие учителя), значит, и уровень подготовки не самый высокий, к тому же Алла Константиновна палец о палец не ударила, чтобы помочь дочери поступить, даже не поехала с ней в Москву, и когда знакомые стали ее спрашивать, сочувственно улыбаясь: как же она так и на что она, собственно, надеется, – она поначалу не могла понять, о чем речь. Что – как же? И как – на что надеется? На дочь, разумеется, на ее знания. А на что еще-то в этом случае можно надеяться? Разве что еще и на удачу чуть-чуть… И когда дошел до нее, наконец, смысл этих вопросов, когда поняла она, что жалеют ее эти самые знакомые – тяжело, конечно, одной девочку растить, какие тут сбережения, если в библиотеке работает, а некоторые все-таки и осуждают – одна ведь дочь и такая умница, обидно, если не поступит, занять нужно было, если своих денег нет, что же вы хоть у меня не попросили, – вспыхнула Алла Константиновна, затряслись у нее руки и закричала она оторопевшей знакомой прямо в лицо:

– Как вы смеете думать об этом! Да разве, я тому мою дочь учила? Разве я для того… Разве я… – И сказать больше ничего не могла, расплакалась.

Днем она посылала Нине скупые деловые телеграммы, по вечерам иногда говорила с ней по телефону, часто писала письма – все в преддверии того дня, который назывался Собеседованием. В письмах шутила или наставляла, старалась чем-то помочь, хотя и не знала чем. А в тоскливые длинные белые ночи плакала, и виделось ей все то же мурло с тугим кошельком, которое отпихивает ее дочь от высокой двери, и, кажется, даже табличка там какая-то висит, но прочитать никак не удается.

Нина волновалась перед собеседованием, пожалуй, меньше. Конечно, и ее коснулась вся эта абитуриентская мифология, и она терялась перед грядущей неопределенностью – ведь спросить могут что угодно: сколько колони у Большого театра, кто написал картину «Прогулка заключенных», висящую в Пушкинском музее, или кто настоял на поездке Грибоедова в Тегеран. Колонн восемь – сходила посчитала. «Прогулку заключенных» написал Ван-Гог, это она знала и в Магадане. А служить Грибоедова заставила родная мамочка, вот и слушай их после этого. Но кто знает, что еще могут спросить.

Спросили, однако, нетрудное, по программе, и очень быстро удовлетворились, поблагодарили и отпустили, так что впоследствии к чувству радости примешался и оттенок разочарования – готовилась к большему и показать себя могла лучше, а не удалось…

Но было это позднее, спустя несколько дней, а в тот, в день собеседования, она сразу из аудитории кинулась – бегом, сломя голову, расталкивая густую толпу, включавшую и многочисленных иностранцев, потому что бежала она по Манежной площади, мимо их гостиницы «Интурист» вверх, к Центральному телеграфу – скорее позвонить маме, скорее позвонить. Она заказала Магадан по срочному тарифу, хотя денег у нее оставалось уже немного. Но ей казалось кощунством задержаться с этим сообщением хоть на полчаса. И, наверное, никогда в жизни она не любила мать так, как в те минуты переполнявшей ее радости, никогда и никого ей не хотелось так обнять, как плакавшую на другом конце страны с телефонной трубкой в руке уже пожилую женщину.

– Береги себя, береги, – говорила сквозь слезы Алла Константиновна.

– И ты тоже, ты тоже береги…

А потом была Стромынка – чуть-чуть не замкнутый пятиугольник, похожий, видимо, на Пентагон, но никто еще не догадался сфотографировать Стромынку сверху, чтобы выявить это сходство, – та самая легендарная Стромынка, общежитие студентов младших курсов гуманитарных факультетов МГУ (скоро и они все переберутся на Ленинские горы), робкая и бесшабашная, древняя (когда-то, при рождении, до революции еще, – богадельня для инвалидов русско-японской войны) и вечно юная (сейчас, потому что даже третьекурсники селились уже не здесь, а на Горах), неоднократно воспетая. Например, так:

 
Стромынка, где ночи, полные огня?
Стромынка, зачем сгубила ты меня?
Стромынка, я твой навеки арестант,
Погибли юность и талант
в твоих стенах, Стромынка!
 

Строго говоря, никакого отношения Стромынка к этой песне не имеет – песня про Таганку, старую московскую тюрьму (тем более что и Таганки в 1964 году уже не было. Как писал по этому поводу в своей первой книжке, вышедшей в Магадане чуть позднее, Игорь Кохановский: «Отжил свое, казенный дом, судьба твоя решенная, теперь пойдут в металлолом железные решеточки»), но, как писал другой поэт (кажется, Евтушенко): «интеллигенция поет блатные песни». И действительно пели, еще не став интеллигентами, – не истинного поэта, лирика Окуджаву, не ироничного, подчас язвительного до крайности Галича, а Высоцкого, раннего, взращенного в атмосфере амнистий середины пятидесятых годов, приблатненного: «…с грабежу я прихожу, язык за спину заложу и бегу тебя по городу шукать». То есть и Галича, и Окуджаву пели, но такого вот Высоцкого – больше. Значит, и «Стромынка» эта появилась неслучайно.

Поселилась здесь Нина в первый же день, как сдала документы. Но тогда от настоящей Стромынки были только стены, в которых охала и ахала толпа перепуганных девиц и юнцов, – студенческим общежитием здесь еще и не пахло. От этого суматошного стада Нина очень быстро – на второй или третий день – отмежевалась, потому что нечего ей было делать на консультациях и незачем было снова садиться за школьные учебники – все это она уже знала. Вот Москва – другое дело, это было неизведанное, и она кинулась в город, как в море или озеро, не без тайной надежды раствориться в этой среде без остатка, стать здесь своей.

Из довольно скудных своих средств она выделила сумму на покупку легенького тренировочного костюма и тапочек (тоже спортивных), чтобы бегать утром на стадионе, который был почти у самого метро «Сокольники», в нескольких остановках от Стромынки. И бегать ей хотелось не только для того, чтобы поддержать форму, хотя и это было важно, но главным образом для того, чтобы скорее почувствовать себя здесь своей; а не быть одной из тех гусынь, что до полночи шипят, как хорошо у них было дома, словно их насильно сюда пригнали, какая красивая была школа и какой дружный класс, а потом встают с зареванными физиономиями и мечутся между кроватями, потрясая доморощенными окороками, – опаздывают, видите ли.

И когда она пришла в этом костюмчике на стадион, и никто не спросил ее у входа: «Девушка, а вы куда?», и побежала по упругой, нежной дорожке, обгоняя плешивых пенсионеров и их расплывшихся подруг, сделалось ей так хорошо, так радостно, что кричать захотелось и петь. «Мамы плакали, слезы прятали…» Кажется, так вы писали, замечательный магаданский поэт? Так вот нет ничего этого, и плакать не о чем.

А потом был приказ о зачислении, получение студенческого билета, переселение, потому что абитуриентов селили сначала как придется, по принципу кто когда приехал, а теперь группировали по факультетам и чтобы каждый факультет, оба его курса, жил на одном этаже. А перед этим нужно было еще навести порядок в тех комнатах, которые предстояло занять, и не только для себя, но и для второго курса, который был еще на каникулах. Носились в легких сарафанчиках и халатиках – тепло еще, конец августа – с ведрами, тряпками, швабрами, мыли-терли, почти одни девчонки во всем громадном здании – факультеты гуманитарные, смех, звяканье дужек, шум льющейся воды – ах, как все это было весело, неужели могут быть дни еще более радостные. А почему нет? Будут, наверное, теперь все будет.

Эта радость блекла на несколько секунд, когда доносился откуда-нибудь голос комендантши Анны Семеновны (а голос был такой, что его слышали сразу во всех концах и на всех этажах общежития), распекавшей еще одного (или одну) беднягу, задержавшуюся, с отъездом.

– Гостиница тебе здесь? – кричала Анна Семеновна. – Голова не варит – нечего было и приезжать. Или мне тебя с милицией выселять? Чтобы в 24 минуты!

Становилось холодно и тоскливо при мысли, что и с ней, Ниной, могла случиться такая беда и она могла провалиться на собеседовании или недобрать баллов, и на нее кричала бы вот так, выла бы как зверь грубая комендантша – «в 24 минуты!» Вот было бы горе!

Комнаты на Стромынке большие, и селили в них плотно – кроме кроватей только шкаф да круглый стол посредине. Сначала их было четверо: Оленька Лобзикова, тоже золотая медалистка, невысокая, пухленькая, с Сильно косящими за стеклами очков глазами девочка, совсем девочка еще откуда-то из Волгоградской области, дочь заботливых сельских учителей, которые буквально через день слали ей посылки – то ли от невероятной заботливости, то ли от полной уверенности, что дочь их обязательно поступит и запасы пригодятся, то ли оттого, что им просто некуда было девать все это – мед, яблоки, домашнюю колбасу, сало и даже домашнее вино в полиэтиленовой канистре, хотя вряд ли уж там было такое изобилие; Зина Антошкина из Калуги, шедшая вне конкурса как производственница – пять лет производственного стажа, маляр-передовик из СМУ, Женщина внимательная, но строгая, деловая, готовый староста курса, а со временем – и председатель студкома, а пока несколько смущенная и скромностью своего гардероба, и грубоватостью манер, и недостатком эрудиции – экзамены еле-еле сдала, но все это чепуха, Обкатается, станет и умнее, и привлекательнее, для того и поступала; Роза Ханбекова из Средней Азии или Казахстана, у нее не поймешь, то ходит в национальном платье из атласного шелка в пестрых разводьях, то тюрбан на голове накрутит и все время что-то под нос неизвестно на каком языке напевает, красивая, кажется, но совершенно неопрятная, ничего делать не хочет, даже в той веселой уборке участия не принимала, въехала на все готовенькое; четвертая Нина.

Перед самым началом учебного года, уже тридцатого, прибыли еще двое. Эта задержка поставила их сразу в несколько привилегированное положение – словно гостей, опоздавших к началу торжества. Их, конечно, ждали – но крайней мере трое из четырех, загадывали, что будут за девочки, скорее всего откуда-нибудь из близких к Москве мест, если уехали после экзаменов домой, интересно, какие они.

А они обе оказались красавицами, такими, что непосредственная Оленька, увидев их, а они «пришли вместе, как сговорились, засуетилась, побежала за кипятком к титану, а потом стала доставать из ящиков, стоящих под ее кроватью, сразу все свои запасы, словно был какой-нибудь праздник. Зина Антошкина, уже сидевшая на кровати с книгой – ликвидировала пробел по Э. Хемингуэю, о котором впервые услыхала накануне, – подняла на вошедших глаза и только сказала: «Ну вы даете!» И трудно было судить, к чему относятся эти слова – к тому ли, что явились эти подруги чуть ли не в последний момент (словно университет для них – так, баловство, свидание, на которое и опоздать можно), или к тому, что явились они вместе, или все-таки к тому, какие они. Роза спала, похрапывая, – почти до утра простояла в коридоре, привалившись к стене под лампочкой с каким-то растрепанным томиком (в комнатах иметь настольные лампы не полагалось по причине плотности населения).

А Нина с первой минуты, возненавидела их обеих. Темноволосую, очень собранную и чем-то похожую на птицу – дрозда или грача – Люду Пугачеву с такими невероятно красивыми глазами, что любая девка на кого угодно походить пожелает – хоть на кита, хоть на зайца, если ей при этом такие глаза пообещают, но на кита все-таки не надо, уж больно толст. И Свету Микутис из Литвы, которая, наоборот, блондинка, с точеным носиком, глаза холодные – наверное, злая как собака, губы тонкие – ну прямо Марлен Дитрих, только раза в четыре моложе. И фигура змеиная. А еще говорят, что в Прибалтике красивых женщин нет, – что зря говорить?

«Что это я? – подумала Нина в ту же секунду, – Чего я злюсь? Дорогу они мне перешли? Место мое заняли? Да пусть они какие угодно будут – мне-то что?»

Но, видимо, было – что. Сегодняшняя Нина, которая давно уже Нина Сергеевна, может «развести» эту ситуацию по социологическим канонам и все легко объяснить. Что было до приезда этих двух? Некая социальная группа с быстро выделившимся формальным лидером (Антошкина), некой инертной массой (Лобзикова и Ханбекова) и лидером неформальным (Дергачева), обладающим авторитетом в том-то и том-то (красота плюс эрудиция). Антошкина руководит всеми, а Нина руководит Антошкиной (если сумеет). Появление этих двух создало новую ситуацию, оно сразу отодвинуло Дергачеву на задний план, потому что стало ясно, что этим двум не только красоты, но и знаний не занимать, явно не в селе учились. И та же Оленька Лобзикова будет смотреть им в рот, и Антошкиной они вдвоем все что хочешь объяснят. И Нина с этими двумя, ясное дело, не сойдется.

Но не с Розой же ей дружить? Два дня назад Роза спросила у нее, правда ли, что Мандельштам погиб где-то у них, Нина переспросила: «Мандельштам?», и Роза сразу поняла, что Нина никогда не слыхала этой фамилии, усмехнулась и отошла, как будто ей с Ниной даже разговаривать не хочется. А потом, уже когда легли и свет погасили, спросила громко, через всю комнату:

– Магаданка, а у тебя отец кем работает?

– Не знаю, – сказала Нина, потому что и правда не знала, куда он еще черт знает когда делся.

– Понятно, – сказала Роза с откровенной издевкой, – теперь многие про своих отцов ничего не знают. Новый вариант непорочного зачатия…

Ясно, что с такой не подружишься.

Не глядя на пришедших, она быстренько собралась – и легким шагом на стадион. Далековато и в гору, но погода отменная, утро красит(а дождик брызжет?), лежишь ты сопками зажата крутой подъем и поворот,а вот уже и ворота, метров пятьдесят, чтобы восстановить дыхание, спортивным шагом, и теперь уже можно пробежаться как следует – дорожку-то эту вы у меня не отнимете, дуры полосатые!

8

Вот такая получилась в этой комнате раскладка. Антошкина – староста, спокойная, деловая, о всех заботится, может дать нагоняй, ее слушают, потому что она старше и в чем-то опытнее, умнее. Спокойная Люда Пугачева, ей замечаний делать не приходится, у нее все всегда на месте и вовремя. К ней тяготеет все та же Микутис, избалованная дочка состоятельных родителей, ей от Антошкиной, конечно, достается (в сдержанной форме), но Свету эти разносы не очень волнуют, не одна она в этой комнате, есть у нее поддержка, хотя и невысказанная. К ней и Оленька Лобзикова тянется, смешной котенок, она Пугачевой в рот смотрит, хотя та никаких особых мудростей и не изрекает, от Светиных заграничных тряпок глаз не может оторвать, и они ее тоже, кажется, допускают в свою компанию – не на равных, конечно, а как ребенка или котенка какого-нибудь, пусть рядом крутится.

Роза, конечно, от них в стороне, ведет свою загадочную жизнь, может целую ночь в коридоре с книжкой простоять, может на лекцию не пойти, все у нее – не поймешь как и для чего.

А Нина с кем?

Со стороны все выглядит очень обыкновенно, даже хорошо. В половине восьмого Антошкина командовала подъем. Дежурная, только накинув халатик, неслась на первый этаж в столовую – занимать очередь (один день – манная каша, другой – макароны с сыром. Днем пообедаем поплотнее, а шиковать нечего – денег у всех в обрез, а немногие излишки пригодятся на разные покупки). Потом на трамвае или троллейбусе до метро. Там тридцать минут до Манежной площади. Разбежались по аудиториям (если семинар сначала), собрались на лекцию, пошли в столовую на обед – опять-таки дежурная должна раньше проскочить. После обеда сели в читалке, если дел неотложных нет. Антошкина с Микутис выходят покурить. Лобзикова себе другие антракты устраивает – рисует цветными карандашами на чистых листах невероятной красоты платья, то ли себе модели придумывает, то ли куклам шить собирается. Второй вариант кажется более вероятным. Роза или с ними, или где-то отсутствует – все равно ее нет. Пугачева скрипит пером как машина, безо всяких передышек.

Вот такая нормальная, хорошая картина. А Нина в этой ситуации как неприкаянная.

Оставались спорт, ну и, конечно, сами занятия. Но после первых двух-трех ошарашивающих дней, когда непонятно было, куда идти, где садиться, что писать, а кто это – вон тот старенький дяденька, и где перекусить между лекциями, после обвыкания наступила апатия. Это было не разочарование даже, потому что, конечно, вся эта жизнь вокруг и все ее детали – все было интересно, и в то же время глубочайшее расстройство, потому что, конечно, да, все это хорошо и прекрасно и очень интересно, но все это – пусть в лучших образцах и формах, но в пределах той жизни, которой Нина жила и год и два назад, и вовсе не в Москве, а вдвоем далеком, отсталом Магадане, а новая жизнь – где?

Да где она, новая жизнь? Именно новая, потому что переход в студенчество (детство, отрочество – и вот, новое качество), был, должен быть, по Нининым представлениям, переломом всего того, что было раньше, шагом на какую-то новую землю, новым состоянием, которое должно было ее, Нину, преобразить. А разве преобразило?

А еще были танцы – в субботние вечера в красном уголке, под магнитофон. Начинались они как-то неловко, принужденно – большой, низкий зал с наглядной агитацией на стенах, гулкая, неизвестно для кого музыка, потому что вдоль стен лишь крохотные группы самых нетерпеливых танцорок – конечно, первокурсницы, и пока ни одного кавалера. Зал оживал, если звучал вальс, тут уж обходились без партнеров, потому что стал он уже давно девичьим, женским танцем, его, кажется, и неудобно с мужчиной танцевать, старомодно. И так проходило час, полтора, и вдруг оказывалось, что народу уже столько, что того и гляди затопчут-затолкают, и все выделывают бог знает что и спешат выложиться поскорее и до конца, потому что через пять минут щелкнет в динамике и тотчас заревут вентиляторы, остужая или выдувая всю эту пеструю толпу, – все, спать пора.

Спать, конечно, ложились не сразу. В комнатах еще долго стоял галдеж, долго еще стояли на полутемных лестницах парочки (от дома, что ли, привычка осталась?), долго еще маячили в длинных и тоже полутемных коридорах одинокие фигуры.

В таком вот полутемном коридоре, поздно вечером, возвращаясь с тазиком под рукой из умывальника, где она устроила легкую постирушку, Нина в первый раз обратила внимание на Гегина – то есть, конечно, она понятия не имела в тот момент, что он Гегин, да еще Вася. Далеко от себя по коридору, можно было бы сказать, что в дальнем конце, если бы коридоры Стромынки не были почти бесконечными, но все равно очень далеко, метрах в ста, под лампой громадная фигура, наверное, гориллы такие бывают, что-то такое выделывала руками и ногами, отчего гигантские тени, кажется, четыре – две спереди и две сзади, – метались по полу и стенам. Зрелище было жутковатое, но интересное. Нина поставила тазик у двери своей комнаты и тихонько пошла к этой не то пляшущей, не то борющейся с чем-то фигуре, раздумывая, кто это: псих, лунатик или обезьяна из зоопарка.

А Вася Гегин играл в жестку – всего-навсего. Может быть, он и был в этот момент психом, потому что желание поиграть находило на него как приступ, и он давно, еще на первом курсе, «соорудил свою первую московскую жестку – из плотной ткани, которая идет на бортовку (отпорол с пиджака, брошенного соседом), и песка из пожарного ящика, который он тщательно просеял, так как ящик этот, стоящий в подвале, разгулявшиеся танцоры использовали как урн у. Песок завертывался в эту тряпку (или мешочек из нее), края аккуратно обрезались – и готово. Таких жесток за свою студенческую жизнь Гегин уже размолотил пять или шесть.

Приблизившись, Нина увидела, что громадный – двухметровый, наверное, – парень в ковбойке и неглаженых, с пузырями на коленях штанах подкидывает ногой – то левой, то правой – какой-то мешочек, что делать это нелегко – внутренней стороной стопы, бедро приходится поднимать вверх и в сторону, высоко и под углом почти девяносто градусов, отчего парень уже совершенно взмок, но продолжает скакать таким дурацким образом и шевелит губами – считает, наверное.

Вася Гегин учился на юридическом, уже на втором курсе. Он окончил школу в Сибири, в маленьком районном центре, приехал в Москву пенек пеньком, и кто-то над ним неловко пошутил – мол, куда прешь, деревня, сидел бы дома. А Вася – человек гордый, он над собой смеяться никому не позволит.

– А, – сказал, – вы умные – так вы и сидите, мусольте учебники, а я их открывать не буду – и все равно поступлю.

И точно – поступил. Дальше – больше.

– Видели? – спросил он у тех двоих из их комнаты на Стромынке, которые тоже преодолели вступительные экзамены. – А спорим, что я и дальше книгу не открою – целый год! Ну, кто разобьет на ящик водки?

Пари это Вася выиграл. Был ли ящик водки, неизвестно, но победа вскружила Васе голову окончательно. Он поспорил теперь со всем курсом, что и второй год отучится, ни разу не заглянув в книги. А это было куда труднее, потому что пошли специальные дисциплины, надо было помнить кодексы, статьи, комментарии к ним. Но Вася отступать не собирался.

Когда парень обернулся, Нина вспомнила, что не раз видела его на танцах, он всегда стоял у стены, справа от входа, в этой же ковбойке и неказистом пиджачке, стоял и смотрел на кого-то поверх голов – кажется, и не танцевал ни с кем.

– Ты чего, – спросила Нина, – чокнулся?

– Ага, – сказал Вася, – хочешь попробовать?

В халатике это было и вовсе неудобно – он убегал куда-то совсем наверх, но самолюбие спортсменки не позволило Нине так сразу отказаться, и она довольно безрезультатно, потому что занятие это, как сразу стало ясно, требовало немалого навыка, попинала не то мешочек, не то кошелек, но он каждый раз неловко сваливался с ноги и шлепался, как дохлая мышь.

– Надо тренироваться, – серьезно сказал Вася. – Без труда не вынешь рыбку.

– Ну и тренируйся! – Нина напоследок хотела зафутболить эту вонючую мышь куда-нибудь подальше, но она опять только скользнула по ноге мимо стопы и жирно шлепнулась на пол.

«Ну, я ему покажу! – подумала Нина. – Только не сегодня и не завтра. А то подумает, что мне это очень нужно. Но я ему покажу!»

Наверное, она забыла бы на другой день и эту злость, и это обещание – что ей Вася Гегин, дикий, мосластый как лошадь парень? Занимается своей жесткой – и пусть, она без него обойдется. Но утром в комната произошел конфликт. Она проспала дежурство, то есть Зина ее пихнула и сказала: «Вставай!», но встать было никак нельзя, потому что Нина в этот момент неслась, кажется, в мазурке какой-то просторной залой с навощенным полом и видела себя – стремительную, легкую, в невероятном белом платье, отраженную в зеркальных стенах, с головой, чуть склоненной вправо, в сторону партнера-гусара в белоснежных лосинах (или как там это называется?). Она только на секунду обернулась к Зине и увидела ее, стоящую в тряпочных тапочках и фланелевом халате у белой колонны, и подумала: «Господи! Ну куда же ты вылезла? Да спрячься скорее – люди видят!», но сказать уже ничего не могла, потому что с хоров гремела музыка и она уносилась все дальше этой бесконечной, залитой светом залой – там-та-рамтам-та-ра, там-та-рамтам-та-ра… А потом этот гусар с лицом актера Михаила Козакова, поразившим ее еще в детстве, когда она увидела фильм «Убийство на улице Данте», все тем же порочным и невероятно притягательным, упал рядом с ней на одно колено, и она побежала вокруг него, стараясь не потерять его глаза, – там-та-рамтам-та-ра… И тут он вскочил, звякнув шпорами…

Оказывается, это звякнул чайник – Зина принесла кипяток из титана. Комната одевалась молча, все злились, потому что уже привыкли к этому рациону – утром макароны с сыром или манная каша.

«Ну и ладно, сопите, – подумала Нина со злостью. – И днем я вам очередь занимать не буду. Что я вам – нанялась, что ли?»

Вечером никто в комнате с ней не разговаривал – наверное, сговорились. Нина обращаться первая ни к кому не стала: раздули из ничего кадило – вот и мучайтесь теперь. О том, чтобы попросить прощения, и думать было смешно. Но перед самым сном, перед тем как ложиться, стало Нине так грустно-противно – не поймешь, какого чувства больше, – что вспомнила она про ненормального Васю с жесткой и пошла на него посмотреть.

Вася и впрямь мотался в пустом коридоре под лампочкой, и длинные лошадиные тени опять носились по стенам и полу, отчего это действие, эта нелепая, для маленьких игра показалась Нине каким-то не только страшным – загадочным даже представлением. Словно вот здесь, посредине нормального, вдоль и поперек объясненного мира, происходит нечто совершенно другое – разговор человека с чертом, что ли, или тайная демонстрация готовности к поступкам, которые обычному уму и представить невозможно. Эта мысль тем более захватывала, что играл Вася чрезвычайно серьезно – взмокший, сипящий, ничего не видящий вокруг.

– Попить принести? – спросила Нина, и он только кивнул, не оборачиваясь, даже не посмотрел на пес – так был занят.

Она принесла кружку, разбавив кипяток из титана холодной водой, и стала ждать, когда он наконец ошибется, а Вася все дергался в своем нелепом танце, и она вдруг подумала, что между ними может быть это, что оно даже наверняка будет, а раз так, то пусть оно произойдет сегодня, этой ночью, сейчас, если все они такие дуры, что злятся на нее из-за пустяков, не хотят признать и принять ее. Жалко было только маленькую Оленьку – не надо бы с ней так, но теперь уже все равно. А эти дуры пусть лежат с зажмуренными глазами, она их все равно не боится. Только нужно будет войти попозже – тогда они, может, и не услышат ничего. А козлом от него несет так же, как от Алика.

Она размахнулась и выплеснула на шатавшуюся перед ней спину всю кружку, он дернулся и потерял жестку.

– Ты ненормальный? – спросила Нина. – Не видишь, девушка ждет?

– А чего?

Под утро ей приснился Андрей Болконский, раненый, лежащий на новенькой, еще в обертках, раскладушке в высокой полыни. Нина присела около него на корточки, но он, конечно, не заметил ее, даже не повел бровью, а все так и рассматривал легкие белые облака. А потом, когда она вспомнила слова, которые он сейчас произносит про себя, и стала повторять их вслух, он вдруг насторожился.

– Уйди, – сказал Андрей Болконский и закрыл глаза. – Ты видишь, я ранен и скоро умру. Не мешай мне.

– Да, – сказала Нина, – я уеду, если все так получилось. Но лучше было бы умереть.

– Не мешай мне, – повторил князь Андрей. – Это каждый для себя решает сам.

Она старалась не слышать, как встают и собираются девочки, и пока они ходили в столовую, она снова задремала и проснулась, когда Антошкина дернула ее руку.

– Приезжай на факультет к часу, – сказала она. – Сегодня стипендия. Мы соберем тебе на билет, но постарайся улететь сегодня же. Здесь ты жить больше не будешь. Поняла?

– Да, – сказала Нина, – поняла. Деньги я пришлю телеграфом.

Они ушли тихо, не прощаясь. Оленька только всхлипывала.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю