355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Лебеденко » Лицом к лицу » Текст книги (страница 26)
Лицом к лицу
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 00:48

Текст книги "Лицом к лицу"


Автор книги: Александр Лебеденко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 38 страниц)

– А если к тебе комиссия придет, ты что, хочешь, чтобы она по карманам искала?

Алексей велел открыть епископскую квартиру. Из большой столовой вынесли мебель в церквушку и на освободившейся площади поставили два письменных стола. На длинный обеденный стол легло кумачовое полотнище. Так выглядели залы заседаний и кабинеты председателей в райкомах и Советах. Рядом поместилась уборщица, все та же женщина в матерчатых туфлях. Ее переманил с Виленского Черных. Она топила печь и ставила на угли жестяной чайник с длинным и острым, как огромный рыболовный крючок, носом.

Алексеев портфель, набитый брошюрами, прочитанными и непрочитанными газетами, лежал на столе, но ни командира, ни военкома никогда в кабинете не было.

Иногда сюда забирался новый оторг коллектива Каспаров. По-ученически, закрыв уши ладонями, он читал Ленина, политические брошюры на ломкой серой бумаге и циркуляры Политуправления, силясь проникнуться их смыслом, найти зерно волнующей его веры в каждом тезисе, чтобы рассказать о нем на собрании языком революционной улицы, райкомовского, воинствующего, митингового зала. Он смотрел на писанные маслом портреты былых хозяев этого дома. Полные и худые руки лежали на круглых и острых коленях, по которым стекала шелковая сутана. Но у каждого на безымянном пальце сиял все тот же наследственный большой епископский солитер. Разные лица, плечи, глаза, поворот головы – и все тот же, легко узнаваемый знак власти и могущества.

«Эк, куда мы забрались», – думал Каспаров. Он крепче умащивался в кресле и еще яростнее набрасывался на брошюры.

К нему приходили сюда члены бюро. Чаще всего Сергеев и Макарий Леночкин, силач, любимец всей батареи, веселый и добрый, как ребенок. Но доброта эта была подобна бархату, обтягивающему металл. Улыбающийся и добродушный, коммунист с семнадцатого года, непоколебимый в своих настроениях, он оказывал большое влияние на товарищей. Революцию он творил мягкими, но сильными руками. Он был одним из столпов коллектива и лучшим вербовщиком. Иногда он приводил какого-нибудь парня к Каспарову и говорил:

– Его бы к нам, Иван Михайлович. Свой парень.

На поверку всегда выходило, что рекомендованный быстро приживался в организации. Но где и как познал и учуял это Пеночкин, оставалось тайной.

С тех пор как Вера положила в руку ему свои тонкие пальцы, Алексей утвердился в мысли, что эта девушка – его судьба. Это было ночью, когда деревья на петербургских улицах казались башнями и богатырями, это было после гитары, рояля, песен и рассказов, и это тихое и долгое пожатие было как привет, переданный в письме издалека.

Алексей знал от Порослева, что приказ о выступлении батареи можно ждать с часу на час, об этом знала Настя, знала и Вера. В кабинете на стуле лежал открытый уложенный желтый чемодан, и все белье Алексея уже было перечинено и помечено красными буквами А. Ч. Командиры, бегавшие прежде в расстегнутых шинелях, ходили теперь в походном снаряжении с тяжелыми револьверами на боку. Настя больше не молилась, но часами молча сидела за вязаньем и долгими взорами провожала Веру.

Алексей знал, что он может в любой момент подойти к Вере, взять ее за руку и она, как и в тот раз, не отнимет у него пальцев. Но он не знал, что будет дальше, и, когда он думал об этом, его охватывал страх перед своей неуклюжей беспомощностью. Так человек, у которого повреждено легкое, еще не зная об этом, по свидетельству врачей, старается не дышать глубоко, инстинктивно оберегая слабое место. Встречаясь с Верой в коридорах, он отходил к стене, и она, казалось, обходила не только его самого, но и его уже протянутые к ней руки. Теперь он почти никогда не заходил к ней в комнату. А Вера замирала, услышав его крепкие приближающиеся шаги. Но всякий раз, когда, закончив разговоры, он и командиры – чаще всего Синьков – садились пить чай, он стучал к ней в дверь, кричал лаконично:

– Чайку, Вера Дмитриевна!

И она безропотно шла в кабинет, перемывала чашки и разливала малиновый чай. Завернувшись в платок, слушала приподнятые речи, большой, во все сердце, жалостью окутывала этих молодых людей. Она ни разу не сказала себе, что эта революция, как и все революции, будет раздавлена рано или поздно, но, должно быть, эта мысль не была чужда ей, потому что она смотрела на всех бойцов, уезжавших на фронты республики, как на обреченных. Развязность Синькова казалась ей напускной и лживой, философские тирады Сверчкова проходили, не задевая ее, как ловко пущенный кольцом дым папиросы. А в мужественной уверенности Алексея она не столько видела доказательство силы революции, сколько ее героическую, нерассуждающую обреченность. Если бы Алексей знал эти ее мысли, он возмущенно отверг бы ее сочувствие сестры милосердия, но она для него была прежде всего желанной женщиной, и все ее слова, взгляды и интонации он расценивал только с точки зрения возможного приближения ее к нему и отдаления. Любовь всегда стремится от трехмерной оценки близкого человека к одномерному эгоистическому размещению его чувств и мыслей во вселенной. Но Алексей сочувствие Веры отъезжающим на фронт принимал за возникшую и готовую окрепнуть преданность революции. Он был рад ей, как неожиданной находке. Он был убежден, что это его долг спасти девушку, иначе она погибнет вместе со всем обреченным, рассыпающимся миром господ.

В эти дни газеты приносили вести о Венгерской коммуне, о Баварской республике, о германских спартаковцах. Обо всем этом знала и Вера, но ей все эти события казались случайными светляками во тьме послевоенной Европы. А Алексей, следивший, как блекнет и рассыпается кругом все, что только не примкнуло к революции, видел в заревах и электрических вспышках еще только разгорающейся социальной грозы начало новой великой эпохи.

Вера была ему благодарна, она защищала его перед другими, она радовалась достоинствам, которые в нем находила, но она еще не чувствовала себя рябинкой пол сенью этого дуба. Она была сама по себе, и он сам по себе. Если бы ей сказали, что он в ее глазах – человек другого, низшего общества, она отвергла бы такую мысль с негодованием, но факт, что люди, которые плохо знали географию и ничего не слышали об Аполлоне и Венере, о Вагнере и Ричарде Львиное Сердце и не читали «Юность» Чирикова, выпадали в ее глазах из круга интеллигентных людей.

Ювелир, делающий изумительные кубки, или изобретатель нового станка оставался человеком не ее круга, но становился им сразу, заговорив о Толстом и Метерлинке. Воспитание – это стекла, которые мы незаметно надеваем на глаза всерьез и надолго. Они сидят в удобной седловине перед зрачком крепче, чем монокль английского лорда. Вера, в сущности, не получила никакого воспитания. А все, что попадало в поле ее зрения, в Плоцке и Волоколамске, было ничтожно. Только книги были широко распахнутым окошком в мир. Не Волоколамск, не домик тети, не праздничная толпа вокруг старого собора, не подруги по классу, смешливые и тихие мещаночки, диктовали законы миру литературы. Мир благородных книг должен был победить мещанскую улицу. Когда Вера поселилась в Петербурге, ей показалось, что она перешла в мир книжных законов и как бы перешагнула из зрительного зала на сцену. Ангелина Сашина походила на Нанá, Синьков – на Кольхауна Майн Рида иди Клода Фроллό Гюго – отрицательный герой, которого не любят и который мстит, а Алексей… это было самое трудное. Это не был Мартин Иден, это не был Давид Копперфильд или Оливер Твист. Это не был и Ломоносов. Но это был человек, который на ее глазах рвал все путы, какие связывали его прежде по рукам и ногам, упорный, стремительный человек, деятельный и самолюбивый. Ах, если бы вместо брошюр и газет он читал Толстого и Верхарна. Это, наверное, от газет у него такие твердые, негибкие взгляды на вещи. От книг этого не бывает. Книги приносят знания и идеи, и у каждой, как шипы на стебле цветка, – сомнения. Но в глубине души она очень высоко ставила эту крепость суждений. Ее ошибка была в том, что она недостаточно ясно видела целую поросль таких людей, подымавшихся сейчас от земли к культурной жизни, этот фермент, забродивший всюду от Владивостока до Бреста. Алексея легко можно было понять, узнав и поняв эти толпы юношей, с возбужденными лицами выходивших с митингов, лекций, из партийных клубов, театров и редакций газет. Но Алексей не сливался в ее представлении ни с курсантами ее школы, ни с рабочей молодежью, он стоял особняком, потому что он стоял на пути ее личной жизни. Во всем мире не видела Вера человека, которому она могла бы написать письмо Татьяны Лариной или сказать слова Елены из «Накануне». А всякая протянутая к ней не та рука, всякий взгляд темнеющих, но чужих глаз казался ей оскорблением.

Насильственное вмешательство Аркадия в эту замедленную в темпах увертюру сказалось сильнее, чем полагала сама Вера. Для нее наступило то время, когда молодое существо готово идти на уступки ради роковой встречи. «Он» уже не единственный во всем мире, но где-то здесь, в этом городе, может быть на этой улице. Еще немного, и он будет совсем близко. В конце концов избранником может оказаться один из знакомых.

Она создаст ему любой убор, поднимет на любой пьедестал, услышит от него то, чего он никогда не только не говорил, но и не думал, забудет все, что только могло бы помешать ему войти в ее мечты, взрастающие в тишине ночи.

Еще была целая пропасть до любви к Алексею, когда девушка положила свои пальцы в его ладонь. Такой жест у другой, например у Кати Сашиной, мог означать невинное кокетство. Но для Веры это была почти что клятва в верности.

Если бы Алексей воспользовался этой слабостью, он смял бы тихое и нестойкое чувство и отпугнул бы Веру. Но теперь каждый день, каждая ночь действовали за него.

Чтобы оправдать в своих глазах такой многозначительный жест, Вера день ото дня выше и выше поднимала в себе влечение к Алексею, зародившееся в ту минуту, когда он нес ее, как ребенка, как свою жену, по коридору. Она смотрела теперь с любопытством на эту большую голову в бронзовых кудрях. Она помнила силу его рук. Она примечала, с каким уважением относятся к нему сослуживцы. Она следила за его поступью в жизни, за его жадностью к знанию, за его твердым отношением к вещам и людям.

Настя вздыхала, глядя на нее, и Вера прекрасно понимала, о чем говорят ее вздохи. Чем глубже вздыхает сестра – тем, значит, сильнее любовь брата.

Этот человек должен скоро уехать на фронт. Жизнь ее опустеет, как и эта и без того полупустая квартира. Каждая ночь может принести быстрые, хлопотливые сборы. Ночные корабли – это из какого-то романса – разойдутся. Неужели даже прощальные слова не будут сказаны громко, при свете?

Окна в квартире затянуло густым морозным кружевом, и Настя, долго стоявшая в очереди, оттирала у буржуйки замерзшие руки, когда Алексей вошел в квартиру с целым ворохом похожих на обои свертков. Он, не здороваясь, пробежал в валенках к себе и только крикнул Вере:

– Сейчас покажу вам что-то.

Он вошел в угловую, разворачивая газетный сверток.

Вера приняла от него небольшое распятие художественной работы. Это была слоновая кость, серебро и еще какая-то неизвестная Вере масса. Можно было с уверенностью сказать, что этому распятию столетия. Его делали с любовью и страхом где-нибудь в Средней Германии или Ломбардии. Какие пути прошла эта католическая святыня, прежде чем попасть на берега Невы?

– Я думаю – это ценность, – смотрел на нее испытующе Алексей. – Наши повыбрасывали… До чего народ ненавистный ко всему этому стал, а я думаю – может, музейная вещь…

Он не сказал ей, что распятие, собственно, заметил Сверчков, буркнул что-то о гибели цивилизации – нарочито громко, чтобы слышал военком, – и прошел на конюшню.

Вера смотрела то на распятие, то на Алексея. Она улыбалась этому парню, который с ног сбивался, подготовляясь к походу, успевал читать, учиться и думать о музеях. Она слышала, что он, поселившись в этой квартире, топил печи иконами. Давно ли музей был для него такой же новостью, как ванна в квартире или энциклопедический словарь?

– А мы едем, Вера Дмитриевна, – перебил он ее мысли.

– Как, – вздрогнула Вера, – совсем?

– Карты получил сегодня… куда-то под Ригу… Вот ухожу на ночь, а утром уже и не приду.

Он не протягивал руки. Она стояла потупившись.

– Насте лучше не говорите, а то слез не оберешься. Напишу со станции.

Вера стояла тоже неподвижно. Стыли опущенные руки.

– Когда же… отходит ваш поезд? – произнесла Вера сухими губами. – Нельзя проводить?

– Мы и сами не знаем, Вера Дмитриевна… С каких– нибудь дальних путей…

Она подошла к нему, подняла руку на плечо и долгим тихим поцелуем приложилась к его наклоненному лбу.

Плечи его тяжело вздрагивали. Он сжимал ее руку так, что каждая косточка чувствовалась отдельно. Потом повернулся и вышел. Вера стояла у самой двери и слушала, как стучат сапоги, как рвется какая-то бумага, как щелкнул французский замок. Настя, ничего не зная, шуршала, звенела у буржуйки. Все было не так, как в книгах, и теперь было не до книг, нужно было во что бы то ни стало что-то сделать. И Вера отправилась к телефону.

Красным карандашом прямо на обоях был записан номер телефона батареи. Вера сидела в плетеном кресле до тьмы, не позвонила и легла спать под утро.

Невзрачным, но настойчивым хозяином, минуя опущенные шторы, входил в комнату морозный, но тусклый день. Вера все еще лежала в постели. Сон всячески старался спутать мысли, но это ему не удавалось, и Вера уже составляла про себя настоящее Татьянино письмо Алексею, в котором, захлебываясь в словах, она обещала любить и ждать, как вдруг раздался стук в дверь и голос Алексея спросил:

– Не спите, можно?

Вот это уже совсем было как сон, и, как во сне, Вера протянула руки к вошедшему в шинели, папахе и ремнях Алексею.

Он еще тяжело дышал после бега по лестнице. Он боялся, что не выдержит и наговорит лишнего, может быть смешного. Отъезд был отложен на сутки, и он хотел еще раз под каким угодно предлогом, какой угодно ценой поднять ее на руки.

Ее распущенные волосы, протянутые руки в тусклых сумерках комнаты понеслись на него душным вихрем.

– Закрой дверь, – только попросила Вера.

День и ночь спутались в этой искусственной полутьме.

На другое утро Алексей прощался с Верой и Настей. Он смотрел на девушку и говорил сестре:

– Ты мне ее береги, Настасья. Жив буду – не забуду тебе никогда!..

Часть четвертая 

ЗА ПЕТРОГРАД

Глава I 

АЛЬТШВАНЕБУРГ

Альтшванебург выдерживал напор красноармейского потока. Здесь кончалась широкая колея, и все, кроме боевых грузов, сбрасывалось на разбитое шоссе, на проселочные дороги. На вокзале, похожем на каменный амбар, оседали каптенармусы, фуражиры, приемщики, связисты, у путей, табором становились фурманки, двуколки, телеги и даже извозчичьи брички, приспособленные для своих нужд штабным и интендантским людом, – пугающее своими размерами охвостье ушедшей вперед армии.

– Что-то слышится родное!.. – хлестнул себя по сапогу Синьков, взглянув на шумную площадь с высоты вокзальных ступенек. – И дождик к тому же…

С неба летели тут же тающие снежинки.

Алексей носился по станции, пытаясь связаться со штабом группы. Федоров, Панов, Форсунов с криками седлали лошадей. Вместе с инструктором Крамаревым они отправлялись квартирьерами. Батарейцы рыскали по соседним дворам в поисках молока, хлеба, сала. Но поселок был объеден, как кость у будки цепного пса. Отгремев вволю у закрытых наглухо высоких ворот, бойцы рассыпались по полю в поисках ближних хуторов.

– Придется догонять, – сообщил Алексей, получивший наконец провод. – Вчера в Мариенбурге были слышны выстрелы. А сегодня доносится только тихий гул. Значит, опять ушли вперед. Прут на Ригу.

– Догоним, – сказал Синьков.

– Прямо на Ригу! – обрадовался Крамарев. – Говорят – замечательный город!

– Послушайте, Моисей Израилевич, – взял его за пуговицу Синьков, – если вы нам не достанете хорошую хату, с хозяйкой в восемь пудов, с самоваром и картошкой, – не попадайтесь мне на глаза.

– Кончишь с квартирами – ищи сено, – добавил Алексей. – Со дна моря достань…

– Сено прямо на чердак. Мы на нем выспимся, а потом коням.

– И самовар пусть сразу ставит! – кричали инструкторы.

– Иди, иди, Моисей, – сказал, смеясь, Каспаров, – они до утра не кончат.

– Так что же искать? – искренне недоумевал Крамарев, уже целиком настроенный по-фронтовому, – сено или самовар…

– Сено! – крикнул Алексей.

– Самовар! Хозяйку! – дурили инструкторы.

– Конечно, сено, – строго сказал Синьков. Это был голос командира.

Даже мокрый снег не мог сбить веселость вырвавшихся на просторы полей батарейцев. Гул голосов носился над вытянувшейся по дороге колонной. Алексей ехал рядом с Синьковым. Большие капли, как на ветвях, дрожали на его выбивавшихся из-под фуражки волосах. Он узнал, что красные с боем взяли на днях Мариенбург и двинулись дальше на запад. Линия фронта наплывала в воображении Алексея на линию моря. Очищалась от белой нечисти латвийская и эстонская земля. Носок нервно ходил в стремени. Это физически ощущалась радость стремления вперед и недостаток темпа в движении тяжеловесных батарейных ходов.

Сытые кони бодро тянули гаубицы. Ездовые, больше по привычке, поощрительно крутили нагайками над головами крепкозадых жеребцов. Люди шли, разбрасывая талый снег еще крепкими подошвами. Три года империалистической войны Алексей только и знал, что отступал и перекочевывал с фронта на фронт. Теперь он двигался за наступающими полками, готовый подкрепить их удар тяжестью орудийных залпов. Он повернул коня и поехал назад вдоль колонны. Один из разведчиков немедленно двинулся за ним. Так всегда бывало на походах, если командир батареи покидал свое обычное место. Алексея взбодрила полузабытая и вдруг воскресшая подробность фронтовых отношений. Он ехал, стараясь примечать все, что может интересовать и заботить комиссара.

Отгородившись от всего мокрого мира брезентовым капюшоном, глядя куда-то в поле, ехал у первого орудия Сверчков. Тяжело приседали в разбитых колеях не новые и некрашеные гаубицы. Но еще не было усталых, и кисеты номеров были полны махоркой. На облучках фурманок – по ездовому, и только на телефонную двуколку взобрался Савченко. Он курил, болтал ногами и по обычаю развязно судачил с соседями. Отяжелевший от лишнего человека ход оттягивал кверху голову коренника.

– Ты что – захромал на которую? – подъехал к нему Алексей.

– Портянка трет, товарищ комиссар, – выпучил глаза Савченко.

– Слезай! – сдавленным голосом сказал Алексей. – Нечего коню холку натирать.

Савченко сделал удивленный жест и спрыгнул на землю.

– Слушаюсь, товарищ комиссар! – взял он лихо и четко под козырек, как не брали в те времена красноармейцы.

Отъезжая, Алексей услышал смех и новые савченковские остроты.

На привале десятой версты не на чем было присесть. Небо еще ближе придвинулось к земле и как бы притянуло подснежную воду. Колеи разбухли, – черные змеи в подернутых серебром лужицах. Командиры курили, сбившись в плотный круг. Прислушиваясь, обступили их номера и ездовые. Алексей у придорожной канавы следил за отставшей вереницей крестьянских телег, мобилизованных под снаряды.

Федоров подскакал к батарее еще на полпути. Круто повернув, он вошел в ряд разведчиков, сдернул капюшон плаща и объявил:

– Квартира есть… и картошка…

Добрый слух пошел по батарее и достиг обоза, где Савченко уже устроился на возу с сеном.

– Ты мой ранец стащи в избу, – сказал ему Фертов, – а я, как придем, – сразу на разведку.

– Ладно! – согласился Савченко.

– Чего зря лошадь гоняешь? Не мог встретить у околицы? – строго сказал Синьков Федорову.

– Я ее гоняю, я ее и кормить буду, – буркнул разведчик, похлопал коня по шее и хвастливо заявил: – Для ей уже овес на всю ночь заложен, товарищ командир.

– Спер, значит? – решил Алексей.

Федоров помалкивал.

– Смотри, Федоров, – обернулся в седле комиссар, – будешь безобразничать, я тебя…

«А что ты меня?» – вызывающе смотрели зеленоватые глаза Федорова.

– В трибунал тебя, вот что…

– А за что, товарищ комиссар?

– Смотри, чтоб не было за что, – отвернулся Алексей.

Батарея въехала во двор большой мызы на самом краю села. Высоким гребнем подымалась крутая нерусская крыша. Над сараями водили на ветру ветлы. От колодца бежали во все стороны грязные потоки по зеленоватому снегу. На крыльце стояли разведчики-квартирьеры и среди них Крамарев без шинели и шапки.

– Сюда, – кричал он, – сюда, Аркадий Александрович! Я уже обед заказал…

Но Синьков и Алексей вошли в дом, только разместив всех коней под навесами соседних дворов.

Хозяйка была пуда на два легче командирского заказа. Она вела нехитрую политику. Она предпочитала командный состав, как меньшее зло. Она сейчас же застлала серую скатерть с бахромой, воздвигла на блюде гору пухлого хлеба, расставила две миски яиц, кусок масла и глиняную чашку с крепкой холодной сметаной. Командиры ходили вокруг стола, изощрялись в остротах по адресу конской ноги, которую варили в вагоне, и псковских желтоватых лепешек, этих первых ласточек провинциальной сытости. Не выдержав, они щипали хлеб, и когда хозяйка, в сопровождении девушки-подростка, внесла ведерный казанок с картошкой, запеченной на шпике, – едва не грянуло «ура».

Хозяйку усадили на почетное место. Она ломалась недолго. Тарелки дымились. Из-за пригоревшей на сале корочки шел бой. Обжигаясь, набивали рот душистой едой и пятое через десятое слушали повествование хозяйки. Она вдова. Одного сына убили на фронте. Скупая единственная слеза ползла по ее германскому носу. Ей ничего не жаль… только бы солдаты не таскали из кладовых и из погреба. Она всегда рада аккуратным и чистым постояльцам. У нее стоял сам командир бригады… Немецкий акцент изредка подкреплялся немецкими словами. Время от времени она взглядывала на православнейшую троеручицу, висевшую в углу среди ручников.

Каптенармус, не присаживаясь к столу, сообщил, что конюх хозяйки продал ему сорок пудов сена по казенной цене и еще они берут воз у соседей.

Прислушиваясь к докладу, хозяйка шептала:

– Все, все… Только для скота до весны… и то не останется. O mein Gott, о mein Gott…

Скрипучим голосом Синьков благодарил ее, и Алексей думал, какою ловкостью должна была обладать эта тяжеловесная женщина, чтоб удержать весь этот беспокойный год добро в подвалах, на чердаках и в кладовых.

Когда обед был кончен и она ушла, все повалились на лавки и кровати, по двое и по трое. Дымили махоркой, как паровозные трубы, и сытые анекдоты с трудом проворачивались на отяжелевших языках. Потом спали…

Сверчков, зевая и завидуя спящим, обходил мызу. Он был дежурным. Около кухни и комнаты работниц пристроились Коротковы. Рядом – телефонисты. А через дверь от командиров, в большой натопленной комнате, оказались Савченко, Плохотин и Фертов. Савченко лежал в глубокой деревянной кровати, вскинув на борт кривые кавалерийские ноги в поношенных галифе со штрипками. При входе Сверчкова он только гуще пустил дым. На столе стоял казанок с остатками картошки.

– Вот тут поели, товарищ инструктор, – заискивающе произнес Фертов.

– Кое-кто и запасы сделал, – обронил Савченко.

– Какие это запасы?..

– Командирские блюдолизы… наверное…

– Что вы имеете в виду? – встал у кровати Сверчков.

– Ничего на свете!.. – Савченко вдруг рыгнул и, многозначительно подняв палец, заметил: – Это – сало. С непривычки.

Сверчков напряженным и долгим усилием сдержал негодование.

– Вы бы, Савченко, вели себя культурнее, – сказал он, уходя. – Не красноармеец, а… – Он не нашел под ходящего слова, или оно не сказалось.

– А кто, по-вашему, Дмитрий Александрович?

– Я вам не Дмитрий Александрович, а товарищ инструктор. – Он стукнул дверью, и вслед ему раздался смех.

Сверчков был взбешен. Он готов был разбудить Алексея. Но в большой комнате все было полно громким, воинственным храпом людей, отмахавших многоверстный поход под мокрым снегом.

– Да и что он может сделать? – брезгливо утешил себя Сверчков.

К вечеру туча проволокла свое холодное, сырое брюхо через село и ветлы, наклонившиеся над речушкой. По небу побежали сухие и злые, разорванные ветром зимние облака. К мызе потянулись красноармейцы, свои и чужие: на большой скамье у проруби, в которой полощут белье, уселся Крикунов с гармонью. Он подождал, пока сомкнется круг, и сразу ударил плясовую. Оборвал вдруг и, наклоняясь вперед и в бока всем телом, глядя куда-то поверх голов, заиграл с переборами и запел про неудачную солдатскую любовь. И эту не кончил и заиграл что-то виртуозное, потому что смотрел он теперь то на свои быстрые пальцы, то на лица удивленных и огорошенных такими переходами слушателей.

Человеческий круг обрастал все новыми слоями. Коротковы, не зря пристроившиеся к кухне, привели женщин. Среди фуражек и папах замелькали платочки. На веселый мотив отзывались щелканьем пальцев и каблуков.

Песнь о Разине поддержали несколько, так и не слившихся в хор, несмелых голосов. Крикунов сам отхватывал частушки:

Скольки я писем ему да ни писала —

Ен говорил, что не получал;

Скольки его я ни цыловала —

Ен говорил, что не ашшушшал…

Кто-то зычно потребовал плясовую, и в круг втолкнули радостно смущенную девицу в платке и короткой плюшевой кофте. Круг раздался. Девица вынула платочек. Крикунов вскрикнул. Девица пошла…

Ноги гармониста полушажками истово отвечали на первые всплески ее рук. Но и гармонь и топот ног становились удар от удара требовательнее, и девушка, повинуясь им, шла все быстрее…

Федоров влетел в круг неожиданно. Худой, верткий, он закружился не в такт. Присел. Закружился еще раз, попал в такт и пошел быстро и весело в наступление на партнершу, как будто это была свадьба, и уже хвачено самогону, и завтра не надо продолжать поход.

Когда Алексей и командиры подошли к кругу, здесь шло веселье деловое и слаженное. Уже ждали очереди, чтобы вступить в круг, сплясать, сострить, чтобы все слышали.

Крамарев неплохо станцевал русскую, а сам Алексей сыграл на баяне вальс. Когда совсем стемнело, пели дружно и могуче. Алексей разрешил возить большой баян Крикунова в командирской повозке и сказал об этом Каспарову.

Автомобильные фары, подкравшиеся незаметно, мерцающими кругами света легли на стену мызы. В светлом луче стояли две девушки, прижимаясь друг к другу, как пойманные в серебристые силки. Свет брызнул на них призрачной подводной зеленью и ушел в сторону.

Автомобиль стоял у ворот. За Алексеем и Синьковым бежал разведчик.

– Григорий Борисович, откуда?

Борисов уже выходил из машины, в обтянутой длинной шинели и кожаном картузе.

– Разыскал тебя, – смеялся Борисов. – Донесение получил. Я ведь тут – начальник штаба бригады, – прибавил он не без гордости.

Перед автомобилем, в редкой сетке падающих вкось снежинок, проходили красноармейцы и местные мальчата, чтобы искупаться в мерцающих снопах фонарей и пальцем дотронуться до крыла машины. Борисов знакомился с командирами. Савченко тоже протянул руку и сейчас же пошел хвастать, что с ним здоровался сам начальник штаба. Потом Борисов взял под руку Алексея и увел на дорогу.

– Ну, что привез нам?

– Сорокавосьмилинейные. Две батареи. И снаряды…

– Гаубиц у нас нет вовсе. Это хорошо. Вообще у нас есть прекрасные части: петроградская рабочая бригада, латыши, эстонцы. Но есть и неслаженные… На ходу перестраиваем. Сейчас – наступление, порыв Подойдем к Риге, Ревелю, белые бросят последние резервы. Не исключена помощь с моря… будет труднее. У тебя народ как?

– Я скажу – есть специалисты своего дела, ездовые, наводчики… Думаю, что не сдадим.

– А командиры?

– Командир дивизиона и командир первой батареи на месте… Всякий народ есть…

– Я вижу – у тебя тревога. У нас уже были случаи перехода офицеров к противнику. Пока против них на фронте эстонцы, латыши – бьются как следует, как только появятся офицерские роты – иные скисают. И еще вот что… Держи связь с пехотой. Ни на час не отрывайся. Фронт тоненький. Конных мало. Прорвется партия – разорит весь тыл. Я в Мариенбурге, будете проходить – заходите все. Напою чаем…

Глава II 

ПОХОДЫ

Уже командиры гремели походным снаряжением и писарь Горев уложил в телефонную двуколку портфель с приказами, когда хозяйка с басистым ревом ворвалась в комнату.

Сквозь всхлипывания с трудом удалось понять: ночью вскрыли заднюю кладовую, утащили сало, телячью ногу, разбили банку с брусникой, унесли болотные сапоги покойного мужа.

Алексей вызвал старшину. Старшина возмущенно отвергал виновность батарейцев. По деревне бродят разные люди. Батарейцы пришли усталые, завалились спать и еще не успели разглядеть, где что.

– Осмотри с каптенармусом до похода незаметно все телеги. И ты, Моисей, – обратился он к Крамареву, – пройдись по узлам на орудиях.

– И кстати лишнее все снимите, – добавил Синьков.

– Пеший не возьмет, на руках тридцать верст тащить, – сказал Савченко.

– А может, уже и съели, – прибавил Фертов.

– Вы куда гнете? – обернулся к нему резко Синьков.

– Федоров сальцом закусывал. А откуда? В пайке что-то не выдают.

– Где Федоров? – спросил Алексей старшину.

– Послал его посмотреть выезды из деревни. Мост там, весь трясется.

– Приедет – ко мне.

Федоров подскакал к крыльцу, когда командиры расходились по коням. У него был боевой вид, но никто не слушал его рапорта, никто не смотрел в его безусое радостное лицо. Все рассматривали широко раздувшиеся кобуры у седла и мешок, притороченный к луке. Всем бросилось в глаза, что ничего этого раньше не было.

Алексей ткнул нагайкой в кобуры и сказал:

– Чего набил в кобуры? Чтобы коню было легче?

– Бельишко закатал, товарищ комиссар.

– Покажи бельишко, – предложил Алексей.

Федоров решил взять смехом. Он повернул коня, как бы становясь в ряд, и буркнул:

– Нестираное, вонят здорово.

– Покажи сейчас, – вплотную подошел Алексей.

Он начал, а Федоров кончил развязывать ремешки.

По лицу было видно – ему уже все равно. Больше того – он чувствовал себя героем. Пускай же все смотрят!

В кобуре, в газетной бумаге, были две большие, сложенные мякотью внутрь пластины сала.

– Ваше сало? – спросил Федоров хозяйку, которая вышла на крыльцо.

Хозяйка перекладывала сало в руках. Это не похоже было на ее сало. Но это было все-таки сало.

– Возьмите… Кажи другую, – сказал Алексей.

В другой кобуре была смятая в комок, неощипанная курица. Ее приветствовали взрывом смеха. Веселей всех смеялся Федоров.

– Ваша курица?.. Но позвольте… В кладовой ведь не могла быть птица.

– Он и в курятник дорогу найдет, – подсказал Савченко.

– Савченко, на место! – скомандовал, не выдержав, Синьков.

Савченко, мигая и оглядываясь, побрел к орудиям.

– Где ты взял все это? – спросил Федорова командир.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю