Текст книги "Лицом к лицу"
Автор книги: Александр Лебеденко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 38 страниц)
Такие девушки, как Вера, выпестованные тихой провинцией, усвоившие литературные идеалы своего века, читают книгу дней с величайшей объективностью. Еще в школе они становятся совестью своего кружка, своего класса, своей семьи. Настойчивые, как пилигримы, упорные, как снежные наносы, тихостью побеждающие своих сверстников и сверстниц, – они либо становятся впоследствии честными врачами, учительницами музыки, педагогами с миросозерцанием, остановившимся и кругленьким, как шар над беседкой провинциального садика, либо, подобно барометру, идут вровень со всеми подъемами и падениями своей эпохи, боясь обогнать ее и не рискуя отстать.
Мужчины – холерики и сангвиники, переживая кризис своих воззрений, бегают по улицам, нервничают, изводят несвоевременными спорами друзей. Женщины типа Веры не знают никаких кризисов мировоззрения. Их мысли, как река, с постепенностью параболы меняют направление своего русла. И если воды такой реки, шедшие сначала с юга на север, пойдут в конце концов с севера на юг, то этот поворот совершится с умиротворяющей постепенностью.
Мировоззрение Веры поворачивалось медленно, но и неуклонно, как звездное небо ночью. Столкновение со школой и курсантами, с Алексеем, Альфредом, Порослевым и их товарищами, лекции, банкеты, доклады, газеты, новые книги – все это прежде всего обернулось против того тихого, мечтательного и полусонного отношения к своей ранней юности, которая, как луговой берег, должна была лежать в памяти безмятежно, как бы ни громоздились горы житейского опыта на правом, высоком берегу. Провинция слишком долго баюкала ее в своей солнечной зеленой корзинке. Воркотня и нравоучения тетки были подобны густой вуали, которую накинули на Волоколамск, чтобы взор девушки воспринимал только основные очертания, без деталей, теней и красок. И только теперь благообразные люди, исправно посещавшие царские молебны, приходившие разговляться на пасху и с визитом на Новый год, начинали казаться ей разгримированными героями Щедрина и Чехова.
Мутнеет вино, засахаривается варенье, выдыхаются духи, пересматриваются воспоминания. Только спасительный холод бездействия, недвижность воздуха могут предохранить или отсрочить эти личные драмы каждого. Но у Веры было горячее, сочувствующее сердце, сердце, вполне проснувшееся для ласк и верности подруги. Она еще не раскрывала настежь двери для все новых ощущений, но уже оставила достаточную щель для того, чтобы свежий ветер беспокойной эпохи получил к ней доступ. Люди, с которыми она теперь столкнулась, были несложны, но убедительны. Они отличались от плоских образов Волоколамска прежде всего тем, что действовали на виду и потому приобретали законченность в трех измерениях. Они, как актеры, были связаны смыслом общей для них пьесы, и чужой голос в их складном хоре сразу начинал звучать, как вульгарная отсебятина. Незаметно и Веру подчиняла эта хоровая складность, и в себе она уже отделяла все то, что было созвучно и несозвучно эпохе. Она была подобна осколку алмаза, приобретавшему законченную форму в быстром вращении в тисках…
Люди у дворцового подъезда задвигались. Человек в серой папахе вышел вперед, и всадник, одиноко стоявший на площади, дал знак обнаженным клинком.
Медные трубы, начав неуверенно, разбудили, наполнили звуками и победили площадь.
Эти колонны шли, не соединенные ни единством одежды, ни строгой обученностью, сливающей их в одно механическое целое. Это были люди, привыкшие в цехах, мастерских к содружеству по работе, которое не поглощает индивидуальность. И только колонна курсантов шла по-военному, четко выбивая шаг и тем доказывая, что и это искусство, и эта психология достижимы для рабочего класса. Их сорвала с мест спешная мобилизация. Враг зашевелился на эстонско-финских границах. Он угрожал Петрограду. Было не до учебы. Надо было спасать первый город Революции.
Вера стояла у Александровской колонны среди редкой толпы, под музыку отбивавшей такт на месте. Ее разыскал историк Шептушевский. Он подержал ее руку так долго, как никогда не смел в школе, и, склонясь к ее уху, спросил с усмешкой:
– Ну, как вам наши санкюлоты?
У него был неприятно презрительный тон. Вера знала, что вслед за этим замечанием последуют плоские шутки, которые все больше не нравились ей. Она уже дошла до мысли, что работать в военной школе с подобными взглядами вдвойне нечестно, но еще не достигла того состояния, когда даже женщины дают отпор двуличным. Она молчала.
– А знаете, на них напирают здорово, со всех сторон. С востока и с юга, а теперь, кажется, и с запада… Что-то мы с вами будем делать?.. В случае чего…
– Как вы можете читать историю курсантам? – спросила наконец Вера, обдавая его обличительным взором, который был для нее почти подвигом.
– Вы скажите, как это некоторые читают им артиллерию и математику? Вот вопрос! – поднял он худой с лукавым изгибом палец. – А история… это ведь не наука. Кто такой был Людовик XVI? Наказанный тиран или мученик, единственная вина которого – слабость характера? А Корде? Убийца или жертва? Ну-ка, скажите!
Он победоносно улыбался с высоты своего журавлиного роста.
Вера увидела Катю Сашину и двинулась к ней.
Они стояли взявшись за руки, и Катя, перекрикивая приблизившийся оркестр, сообщила ей:
– Во второй колонне впереди – Коля Огородников. Он сказал мне, что, если я приду на площадь, он, несмотря ни на что, специально отсалютует мне саблей. Его не отпускали, но он заупрямился. «Не могу сидеть спокойно, когда Петроград в опасности, хочу на фронт, и баста!» Порослев говорит – без Николая он собьется с ног. У него были неприятности с Малиновским. Дефорж мне сказал, что Малиновский голову расшибет, но Колю уберет из дивизиона. Смотри, смотри, Николай…
Огородников шел, подав правое плечо вперед, уверенным шагом. За ним было хорошо и дружно шагать его отряду. Он едва-едва наклонил шашку, увидев девушек.
Принимающий парад что-то крикнул, и площадь вздрогнула от многоголосого «ура».
Оркестр выходил к трамвайному пути, и марш понесся над мостами и черными водами Невы…
Катя шла с Верой по Невскому.
– Тебе часто пишет Алексей?
– Нет, – ответила Вера. – Он плохой корреспондент, и, должно быть, они всегда далеко от почты.
– Воробьев пишет Маргарите каждую неделю и чаще. Ты не беспокоишься о нем?
Такие вопросы не задают женщинам, подобным Вере, и Катя спохватилась, едва закончив фразу. Мало того, она спешно прониклась необыкновенным сочувствием.
– У него ведь особое положение. Если б ты знала, как они умеют ненавидеть…
Жар этой фразы упал на добрую почву. Для человека, который, разбираясь в отношениях между людьми, не привык учитывать ненависть, потому что сам никогда не ненавидел, почувствовать ее присутствие около близких – это значит пережить взрыв.
Вера остановилась.
– Катя, ты что-то знаешь?
Этот вопрос обладал ликом Януса – одновременно он был обращен и к себе самой. Аркадий, Воробьев, их политические взгляды, ревность…
Но Катя уже прикусила язычок. Дефорж, уверенный в том, что девушка, способная стащить из секретного ящика анкету, во-первых, увлечена им, а во-вторых, по-видимому, сочувствует, не мог не разыграть такой козырь, как романтика его белого подполья. Он рисовался перед нею, намекал, предсказывал, облекая все это в шутливо-романтическую форму, за которой стояла его собственная кошачья, гибкая ненависть и серьезная сила каких-то, отделенных тайной от видимого мира, людей. Кате казалось тогда, что ночью, лесной и звездной, она прыгает через коварный Иванов костер, способный опалить ей икры и раскрыть будущее. Молчанием и порывами внезапной серьезности она подкупала Дефоржа и вызывала на дальнейшую откровенность. Она уже знала и поняла очень многое…
– Откуда же мне знать? Вообще… я не знаю, где теперь нет войны… – пыталась она увильнуть от ответа на Верин вопрос и еще больше – от ее прямого взгляда.
Вера осталась под впечатлением, что Катя не случайно заговорила об Алексее. Работая в библиотеке, она продолжала размышлять на эту тему. Она про себя составляла письмо мужу – потому что она чувствовала себя его женой и была уверена в том, что и он чувствует ее своей подругой жизни, – письмо решительное, почти гневное, с требованием писать ей и беречь себя.
Острецов уже несколько месяцев с большим и подкупавшим его самого успехом читал в школе курс всеобщей истории, а в клубе лекции по истории театра. Смущаясь, он спросил Веру, чем она озабочена.
– Валерий Михайлович, – вместо ответа сказала девушка, – история – это наука?
– Конечно, – поправил очки Острецов. – А у вас есть сомнения? Всюду, где есть повторяемость причин и следствий, рано или поздно возникает наука. История – наука молодая, и иногда ее слабостью пользуются недобросовестно и низводят ее с научного пьедестала. В бесклассовом обществе, за которое борются в конечном итоге все эти славные ребята, – он обвел руками гудевший голосами читальный зал, – с этим будет покончено раз навсегда…
Но этому человеку нельзя было задать второй вопрос: он тоже ничего не смыслил в человеческой ненависти.
Вернувшись домой, Вера застала у Насти целое собрание. Ее уговаривали взять на себя заведование буфетом в клубе, утвердившимся в квартире Бугоровского.
Вера решила подняться к Маргарите. Она шла с намерением прямо спросить ее, что она знает о Воробьеве, Синькове и Алексее, но уже на лестнице поняла, что так не узнает ничего, а позвонив, смутилась вовсе. Когда несколько удивленная Маргарита усадила ее на диван, Вера, краснея, сказала, что Настя уже давно не имеет вестей о брате, очень беспокоится, но сама стесняется спросить – не знает ли Маргарита чего-нибудь о дивизионе.
Маргарита исполнилась презрительным сожалением к девушке ее круга, павшей до непонятного мезальянса и даже не получающей писем от любовника. Она вынула из шкатулки – птичий глаз – пачку писем и, играя ими, сказала:
– Как это ни странно, но почта работает довольно исправно. У них, кажется, все благополучно. Пока… – прибавила она многозначительно. – Теперь можно каждый день ждать событий. Вы слышали о Булак-Балаховиче? Нет? Это был блестящий, храбрый офицер. Он партизанил в тылу у немцев. Да, представьте себе. У красных он организовал великолепный кавалерийский полк, а потом, расстреляв комиссара, со всей частью перешел к белым. Он, вероятно, теперь на том фронте, где ваш дивизион. Сейчас у красных всюду неудачи, и, я боюсь, такие случаи будут повторяться…
Этот издевательский разговор вернул самообладание Вере. Она уже спокойнее сказала, что просит Маргариту позвонить ей, если будут какие-нибудь новости, и ушла.
На третий день после этого разговора пришло письмо Сверчкова. Оно было туманно и напыщенно. Вере полагалось ощутить между строк большую, мятущуюся душу автора, его огромную печаль, его мудрое принятие событий, его сдержанность среди страстей, его глубоко тайное влечение к ней, «несмотря ни на что». Но Вера пропускала все эти строки, как подросток перелистывает бессюжетные места в романе. Она искала ответа на свои сомнения и, как близорукий зевака налетает на дерево, физически наткнулась на такие строки:
«…Вера, если б вы сумели заставить Алексея или, еще лучше, его начальство перевести его в другую часть. Я думаю, что вы поймете меня, если я скажу, что и без того трудная позиция его осложняется здесь целым рядом обстоятельств, о которых едва ли стоит вам напоминать. Чувство искренней дружбы, а не что иное, заставляет меня писать об этом. Потолкуйте с Альфредом, с Чернявским. Это очень нужно, Вера!»
И в конце стояло:
«…Я написал это письмо и вижу, что его лучше было бы уничтожить. Я серьезно колеблюсь, посылать его вам или не надо. Впрочем… Я поступлю так, как поступает Елена Бугоровская, когда ей нужно решить какую-нибудь дилемму. Она гадает на картах. Просто roue ou noire. Она сама сказала мне об этом. И так сказала, что я поверил. У меня, знаете, есть своя теория относительно этой девушки. У нее чем-то придавлены струны души, у нее все стаккато. Укороченные и потому не набегающие одна на другую мысли и такие же чувства. Для нее первое лишение – может быть, это был порванный туфель или отсутствие швейцара у дверей – вместило в себя всю революцию, и она из существа действующего, утеряв гордость королевы, сразу превратилась в безразличного созерцателя. И мне жаль Евдокимова. Когда опьянение ее красотой пройдет, он будет жестоко разочарован. Но на этот раз я поступлю, как она. Тройка червей. Я посылаю. Сам я, вероятно, скоро буду в другой части…»
Беспокойство, овладевшее Верой, было похоже на то первое пробуждение самостоятельности, которое толкнуло ее на поездку из Волоколамска в Петроград вопреки воле самодержавной тетки. Она в тот же вечер отправилась к Ветровым.
В комнате, кроме близнецов, сидели Степан и Ксения. Это не огорчило Веру. Она еще резче почувствовала целительную близость людей, которые к простым, ежедневным поступкам относились с той благородной серьезностью, какая дается только людям, никогда не мыслящим себя одинокими.
Комната была достаточно обширна. Степан и Ксения, озаряя друг друга улыбками возбужденной юности, шептались о чем-то своем. Ветровы сидели с Верой на широкой тахте под разрезом океанского корабля, внешне столь же спокойные, как всегда. Ксения уже давно волнующимся многоцветным облаком закрывала для каждого из них вселенную, но на этом видении сердца для каждого из близнецов, как тень от горы, лежала невысказанная печаль брата. Шутка судьбы продолжалась и впервые огорчала. Каждый мысленно приносил себя в жертву другому, не сознавая, что для сильной, жизнерадостной девушки, какою была Ксения, эта игра великодуший была не в их пользу. С инстинктивно зародившимся согласием они стали восхвалять перед Ксенией своего борт-механика Степана. И Ксения поверила им с легкостью двадцати лет и пробуждающегося пола. Степан загорелся упорным, жадным пламенем. Оно ослепляло, было заразительно и понятно.
С тех пор число часов, какое проводили Ветровы в отряде, удвоилось. В окружном штабе лежали их заявления о переводе на фронт. А дружба, связывавшая всех четырех, углубилась до того, что счастливая пара не прятала свою радость от несчастливой, которая, в свою очередь, не отказывалась играть роль тех живых и необходимых для воинствующего похмелья любви зеркал, в которые можно погрузить взор, не страшась единственного, чего боится любовь, – насмешки.
– Я боюсь за Алексея, – объяснила свой приход Вера.
Тревога о человеке на фронте законна, но по поводу ее не прибегают экстренно и с таким лицом.
– Что-нибудь случилось? – опросил Олег.
Вера рассказала, и странно – она выговорила не те слова, какие принесла сюда. Как будто до сих пор был сон, а теперь настало пробуждение и все призраки приобрели точные очертания. Ее подозрения нашли себе имена и степень.
Ветровым, знавшим Синькова и Воробьева, легко было поверить, что все эти намеки, идущие из разных мест, вьются как птенцы около материнского гнезда, вокруг какого-то реального и жестокого плана, и, проявив настойчивость, они получили из рук Веры письмо Сверчкова.
– Я не знаю, кто для вас Алексей, – с трудно скрываемым раздражением сказал Олег, – но для нас он – товарищ. Для спасения его от опасности мы принесли бы в жертву самую болезненную неловкость, если бы она у нас была…
Вера подняла голову с той женской гордостью, которую дают смирение, убежденность и готовность жертвовать собою. Слово «жертва» – это была та пуля, которую само по себе притягивало Верино сердце. Если бы Алексей и Аркадий схватились здесь, у нее в квартире, как тысячу раз могло быть, разве она не прикрыла бы его, своего мужа?!
– Хорошо. Я сделаю все, что могу… – сказала Вера. – Я напишу Алексею… и все расскажу Альфреду.
Глава XI
ПО ТУ СТОРОНУ НАРОВЫ…
Виктор Степанович был встречен в Ревеле на пристани с цветами, речами и шампанским. В небольшой толпе мелькали солидные котелки, генеральские эполеты, кавалерийские сабли, дорогие трости и свежие дамские туалеты. Все это было, в сущности, жалко, смахивало на оперетту в театре средней руки, но все это напоминало дорогое, утраченное прошлое. Виктор Степанович расчувствовался, а Мария Матвеевна откровенно утирала слезы кружевным платочком.
Бугоровских усадили в единственный автомобиль. Остальные встречавшие затрусили на тихих ревельских извозчиках или двинулись пешком. Помещение, подготовленное для семьи Виктора Степановича, было тесно и неуютно, но в конце концов, это был временный бивуак в обстановке борьбы и неизбежных лишений.
В Ревеле Виктор Степанович с головой ушел в суетливую, нервную и какую-то не совсем деловую атмосферу белого тыла. Он стал членом различных комиссий и комитетов, познакомился со всей руководящей группой «Северо-Западного правительства», наскоро организованного британской военной миссией, с членами штаба новоиспеченного генерала Родзянко.
Следовало прежде всего разобраться в обстановке. А обстановка поистине была сложной. Здесь все было относительно. Не было ничего прочного, твердого, устойчивого, на что можно было бы опереться, от чего можно было исходить.
Впрочем, это ощущение неустойчивости не оставляло Виктора Степановича в продолжение всех его мытарств от Выборга к Гельсингфорсу и дальше, от Хапаранды к Стокгольму. Сперва встал вопрос о выборе между Германией и Антантой. Смешно было бы теперь сыграть не в цвет, не в масть. Когда ноябрь принес победу Антанте, казалось, что в этот вопрос была внесена полная ясность. Но это только казалось. Германские войска все еще занимали Прибалтику. К великому удивлению Виктора Степановича, в условиях перемирия, заключенного Фошем, не было ничего о разоружении германо-австрийской армии на Востоке и о немедленном очищении российских территорий. Похоже было на то, что союзники не прочь поручить Германии «умиротворение Востока», то есть борьбу с советской властью. Конец войны не внес ясности в положение вещей к востоку от Одера и Вислы. Но и этого мало. Германские и австрийские солдаты не склонны были оставаться слепым орудием в руках победителей. Самодемобилизация германской армии крепко напоминала Виктору Степановичу подобные картины конца семнадцатого года в России. В Берлине рос авторитет Карла Либкнехта. Призрак революции шел по пятам за Бугоровским. В феврале Гельсингфорс, Ревель и Рига стали красными.
После широковещательных «демократических» четырнадцати пунктов Вильсона были опубликованы комментарии к ним. Оказывается, «содействие России» следовало понимать не больше и не меньше, как расчленение ее на ряд колониальных зависимых государств и мандатных территорий.
Еще в декабре восемнадцатого года известный всем русским помещикам и агрономам миллионер Маккормик, Альберт Штраус, директор Федерального резервного банка США, и Джон Фостер Даллес создали компанию под названием «Русское отделение Военно-торгового совета» с капиталом в миллиард долларов. План деятельности этой компании, напоминавшей Ост-индскую, шел гораздо дальше своего исторического прообраза. Ее полному контролю должна была подлежать вся экономическая и торговая деятельность на всех территориях бывшей Российской империи, начиная от внешней и внутренней торговли, разработки земных недр, обработки металлов, угля, нефти и кончая сейфами и частными сделками. Если англичане и французы претендовали на части России, то американские капиталисты требовали «открытых дверей», что, как известно, на практике означает свободу полного экономического порабощения.
Виктор Степанович никогда ни на минуту не сомневался в аппетитах и гибкости принципов американских и английских капиталистов; но такой волчий подход к целой нации, к исторически сложившемуся государству, к народу, кровью своей обеспечившему победу союзникам, удивил даже его. Но сомневаться было невозможно. Ему принесли «New York Gerald» с текстом речи сенатора Гуда, цитировавшего в конгрессе эту замечательную программу.
– Вот так президент! Вот так пастор! На земле мир, в человецех благоволение! – говорил про себя Бугоровский, шагая в одиночестве по тесной комнате и до хруста заламывая пальцы. – И ведь ничего не поделаешь, – скорбно утешал он себя. – Лучше потерять многое, чем все.
В голове его туманно проносились мысли о новом собирании России. Оно должно было состояться где-то в глубинах будущего, как первое произошло в глубинах прошлого. Это – дело грядущих поколений. О нем лучше было бы говорить в стихах, нежели в деловой прозе сегодняшнего дня. Об этих мыслях своих Виктор Степанович не говорил никому.
Ревельская суета помогала Виктору Степановичу отвлечься от этих неприятных мыслей. Поменьше философии, побольше дела. Следовало отдать все внимание, все силы практическим вопросам, которые выдвигает сегодняшний день.
Весна принесла оживление белого движения. Осуществляя план Черчилля, Деникин начал наступление на юге. Колчак занял Уфу. Готовилось выступление Северо-Западного корпуса Родзянки. Английские крейсера, миноносцы и подводные лодки появились в Финском заливе. Английский военный агент в Ревеле говорил языком диктатора. В Риге подполковники Дрин и Каули готовили осуществление грабительского плана Маккормика и Джона Даллеса. В качестве авангарда прибыли корабли Ара с мукой, салом и шоколадом, чтобы подкормить и ободрить всю прибалтийскую контрреволюцию, начиная от «немецких жандармов и кончая солдатами Родзянки». Казалось, сама статуя Свободы подплывает к восточному берегу Атлантики с мечом и долларом в руке вместо факела.
Бугоровский, как и вся ревельская белогвардейщина, закрывал глаза на эти грозные симптомы. Перед ними была влекущая, вожделенная цель – Петроград…
Особо секретное совещание Ревельского правительства и штаба Северо-Западного корпуса состоялось в самом узком кругу.
Виктор Степанович слушал докладчика внимательно. Его смущали слабые силы корпуса, явно несоразмерные с поставленной задачей. Он ждал указаний на то, что в помощь Родзянке будут двинуты силы белой Эстонии и Финляндии, может быть, германские отряды, активно выступит английская эскадра. Но о таких возможностях говорилось вскользь, как бы нехотя.
Докладчик, полковник генштаба, всячески старался показать, что условия и организационная работа, проделанная штабом Юденича, полностью обеспечивают победу белых сил.
– Не следует определять наши возможности только на основе простого подсчета войск, – доказывал он собранию, – числа штыков, сабель, орудий и пулеметов. Преимущества наши перед возможным противником настолько велики, что подобный арифметический подход был бы глубокой ошибкой. Я попытаюсь, насколько позволяют требования безусловной тайны, перечислить основные моменты, которые числит в своем активе наше командование. Первое – это инициатива. Красные не ждут нашего нападения. Данные нашей разведки говорят за то, что все внимание Реввоенсовета привлечено к событиям на востоке и юге. Расположение частей Седьмой армии носит характер пограничного пассивного заслона. Уже по одной этой причине я позволю себе заявить, что успех нашего первого внезапного удара обеспечен. Второе – мы имеем все основания рассчитывать на переход на нашу сторону тех частей противника, где командный состав из бывших офицеров сумел обеспечить соответствующее настроение солдат. Во многих случаях это облегчается удобным для нас неудовлетворительным составом комиссаров, а также помощью со стороны наших временных, с позволения сказать, союзников – эсеров и анархистов, разлагающих красноармейскую массу. Мы имеем заверения, что все такие подразделения повернут штыки против красных после первого нашего успеха. Третье. Форты Кронштадта, кронштадтская база и лишенные топлива и масел суда Балтфлота сдадутся нам без боя или будут расстреляны перешедшими на нашу сторону фортами. К этому имеются исчерпывающие данные. Четвертое. В самом Петрограде действует разветвленная и мощная сочувствующая нам организация, которая взорвет неприятельский тыл, как только наша армия приблизится к предместьям столицы, при моральной и даже материальной помощи всех посольств, консульств и миссий наших союзников. Наконец, пятое. Руководство питерским пролетариатом находится в руках антиленинской группы. Эта группа, несмотря на склонность к политическому шуму, громкой фразе, подвержена панике и совершенно неспособна организовать упорное сопротивление победоносному противнику. Руками этой верхушки, действующей под влиянием хорошо законспирированных наших агентов, мы рассчитываем привести в пассивное состояние, дезориентировать, обессилить многочисленный питерский пролетариат, глубоко нам враждебный и опасный.
Виктор Степанович постепенно оживал под действием этой аргументации. Пусть докладчик несколько преувеличивает, все же нарисованная им картина весьма отрадна. Значит, и без прямой поддержки Эстонии и Финляндии Родзянко имеет шансы не только оттянуть на себя силы красных в момент наступления Деникина, но и захватить Петроград.
– Наш стратег не все нам поведал, – наклонился к уху Бугоровского только что прибывший из Парижа от Гучкова видный и весьма осведомленный кадет. – Осторожен. Знаете, кто еще за нас… но под покровом самой глубокой тайны?
– Да? – вопросительно посмотрел на него Бугоровский.
Банкир прошептал что-то в самое ухо Виктора Степановича.
– Не может быть! – На лице Виктора Степановича отразилась самая высокая форма удивления.
– Вот вам и не может быть… Но тут, – поднес он палец к губам, – эта наша крупная карта, скорее на будущее. Кстати, эту тайну хранит и кажущаяся ее невероятность…
Бугоровский уходил с заседания взволнованный.
– Господа! – заявил расходящимся докладчик. – Предупреждаю: полная тайна.
– Дай господь! – сказал высокий, как жердь, штабной полковник.
– Нашему б теляти та вовка зъисты, – неожиданно закончил за него другой полковник, командир одного из отрядов. И все на него оглянулись.
– Это что же? Неверие? – спросил соседа неприятно удивленный Бугоровский.
– Такая манера…
– Вот мы всегда так… – сказал высокий.
– А вы не смущайтесь, – хитро засмеялся украинец. – Ведь в бой-то идти не вам, а нам, грешным. Ну, за нами дело не станет. Не стало бы за вами.
Глава XII
…И ПО ЭТУ
Катька ошиблась. Ульрих фон Гейзен не поехал в Самару.
Узнав об обыске, без гроша в кармане, захватив только краюху хлеба, без всякой руководящей мысли, он оказался на улице. Было свежее зимнее утро. Плечи вздрагивали под дубленым поношенным полушубком. Идти было некуда. У новых друзей всюду могла быть засада. Вокзалы казались строго охраняемой ловушкой. Он знал за собой полную неспособность прикинуться тихой овечкой, другом нового порядка. Если бы у него была связка гранат или бомба, он способен был бы ворваться в какой-нибудь совдеп, утолить бушевавшую в нем ярость, а там будь что будет.
Ноябрьский холод несколько успокоил его, и он шагом пехотинца двинулся к Нарвской заставе. Очутившись за городом, он шел, никем не задерживаемый, до Лигова и там сел в насквозь промерзший поезд на Гатчину. Из Красного Села, отдохнув в парке, он перешел на ропшинскую дорогу, инстинктивно уходя от морских, усиленно охраняемых берегов, от железнодорожных узлов. Крестьянин, везший на паре сытых коней хворост и валежник из дворцовых лесов, довез его до Волосова и пустил переночевать. Ульрих сказал ему, что у него сестра в Ямбурге, но он не знает – можно ли теперь туда пробраться. Хозяйский сын сообщил ему, что красные эстонские войска наступают сейчас на Нарву и он сам утром идет с телегой, мобилизованный в обоз для перевозки патронов вслед за армией. Ульрих засунул пару рукавичек и извозчичий кнут за веревочный пояс и, где поездом, где пеший, двинулся на запад. Недалеко от Нарвы он осел на мызе «серого барона» в качестве рабочего, причем хозяин выдавал его за племянника.
Молчаливый, потерявший городской облик, он пришелся по вкусу хозяину и прожил на мызе до первых теплых дней. И вместе с хозяином оказался в белоэстонских отрядах, действовавших под Верро и Валком.
Наступая и отступая, по-волчьи дрались эти полупартизанские отряды, находя поддержку в среде крупных хозяев края, почти лишенного середняцкого слоя крестьян. Здесь зверь, выросший и окрепший в душе Ульриха, нашел себе выход.
Прячась в болотистых лесах, ночными набегами на растянутые красные части он приобрел славу бесстрашного, озлобленного бойца, и его побаивались даже свои. Его отряд не брал в плен ни эстонских батраков, добровольно вступивших в красные ряды, ни мобилизованных русских крестьян. Он расстреливал их собственноручно и требовал от своих подчиненных такой же жестокости. Он полностью насладился местью, когда, прорвавшись в грозу и бурю в красный тыл, столкнулся в лесной сторожке с красным командиром. Командир отказался сдаться, и Ульрих приказал взять его живым. У красного офицера был только наган. Шесть пуль были выпущены с расчетом и метко. Может быть, он надеялся на близкую помощь. После шести выстрелов наган замолк. Видимо, офицер берег для себя седьмую. В темноте солдаты Ульриха бросились к сторожке. При свете молнии перед Карасевым в окне мелькнуло искаженное лицо Ульриха. В нем было столько остервенелой ненависти, что Карасев не выдержал и выпустил последнюю, седьмую пулю. Она задела ухо и затылок Ульриха. Истекая кровью, поняв при свете факела, что перед ним бывший офицер, Ульрих учинил зверскую расправу над Карасевым.
В юрьевском госпитале Ульриху отрезали половину уха, но рана на голове не заживала и гноилась.
Из госпиталя с письмом Бугоровского Ульрих явился в штаб корпуса Родзянки, который захватил Нарву и был нацелен на Петроград.
Бугоровский пребывал в приподнятом настроении. Он с легкостью азартного игрока поверил в блестящие планы и организацию Родзянки. В конце концов за этим победителем красносельских офицерских скачек стоят дипломаты великих держав со всем их вековым налаженным аппаратом разведки, за ним европейский и американский капитал, у которого миллиардные интересы в России и который, конечно, знает, что делает.
Нетрудно было Виктору Степановичу поверить и в то, что притаившийся небольшевистский Петроград в удобный момент постарается нанести удар в спину красным. У Виктора Степановича были явные доказательства того, что Живаго и его друзья не дремлют. Дважды из штаба ему передавали приветы и краткую информацию о его заводе и доме, подписанную Живаго и переданную тайной агентурой через Выборг и Гельсингфорс.
Часть этого воодушевления передалась и Ульриху. Бугоровский экипировал его за свой счет и дал ему пачку кредиток, которые Ульрих взял не колеблясь. Это была цена крови, плата ландскнехта. Если белые вернутся в Петроград, не Ульрих получит завод и дома Бугоровского! В коротких беседах с Виктором Степановичем Ульрих с удовлетворением почувствовал, что теперь в своей ненависти к революции и большевикам они сравнялись.