Текст книги "Лицом к лицу"
Автор книги: Александр Лебеденко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 38 страниц)
Сверчков – единственный среди них, кто улыбается ему навстречу. Алексей готов платить ему суровой, сдержанной приветливостью. Они перебрасываются фразами при встрече, прикладывая руку к козырьку. Это был человек, который не шел ни в счет друзей, ни в счет врагов.
Вторым таким человеком в доме был еще художник Евдокимов. Как член домового комитета, Алексей был у него в мастерской. Он рисовал коров на солнечном дворе и рассказывал Алексею, что он сын железнодорожника и учился на стипендию. На столе у него стоял стакан недопитого жидкого чая без блюдца с куском сухаря. Но Алексей знал, что с ним дружит дочь Бугоровского, красавица, одетая как кукла. Эти промежуточные люди, возбуждали у Алексея крестьянскую настороженность и любопытство.
Вечерами Алексей уходил в партийный клуб. На пороге шумного особняка, куда стекалась молодежь с заводов, где кепки смешивались с фуражками военного образца, где в проходах гремел язык питерских застав и предместий, а в залах читались доклады о текущем моменте, о финансовом капитале, об империализме, о виновниках войны, о путях пролетарского государства, он оставлял настороженность и становился самим собою.
В партшколе Алексей негодовал на тех, кто разговаривал, ходил, шумел. Каждая лекция разрешала ряд вопросов и порождала новые. Она была конспектом десятка тяжеловесных книг и сама по себе требовала конспекта. Женщина-лектор посоветовала ему вооружиться карандашом. Алексей посмотрел ей в лицо – она не шутила. Он взял три-четыре книги без выбора в районной библиотеке – они не завладели его вниманием. Цветы оказались без аромата.
Он предпочел брать книги у Альфреда. Он брал эти книги уже не приступом, а долгой и упорной осадой, которая незаметно переходила в братание с автором и его мыслями.
Иногда ему казалось, что он беспомощен перед этой лавиной мудрости и фактов. Он был подобен губке, опущенной в воду. Влага наполняет все ее поры, и все-таки ее еще так много вокруг. Но иногда в газете, в чужих речах Алексей находил свои собственные, им лично вырванные из хаоса мысли. Это было торжество, это были победы. Их становилось все больше с каждой неделей…
Глава V
ХРУСТАЛЬНОЕ ГНЕЗДО
Потревоженные галки суетливо прыгали по ветвям у пухлых корзин отслуживших и почерневших гнезд. За большими деревьями у древней церкви низко над дальними крышами катилось августовское солнце. Оно слепило, как кокон, напоенный светом, и оттого нельзя было сосчитать, сколько же здесь галок – четыре или пять.
А между тем это было очень важно. Молодой художник Николай Евдокимов предоставил галкам, вернее, их числу решить, будет ли ему в жизни удача или нет, будет ли полученный им за портрет гонорар случайной подачкой судьбы или же он открывает собою пышное шествие благ – плату за прилежание, труд и талант.
Тогда-то и бросились Евдокимову в глаза стекла граненого хрустального гнезда, прилепившегося к крыше нового, еще только освобождающегося от лесов дома.
Это была художественная мастерская, прозрачной голубятней поднятая над улицей. Хрустальная игрушка, повешенная хозяином нарочно, на время, пока солнце катится над рекой и над городом. Вероятно, из нее виден другой берег Невы, дворцы, церкви, может быть, даже острова в синих туманах залива. Это было то, что совершенно необходимо молодому художнику, то, о чем много и хорошо мечталось.
На зеленом билетике под воротами было отчетливо написано, что здесь, в этом доме, на седьмом этаже «сдается мастерская для художника с двумя комнатами и кухней. Условия узнать в конторе».
Самым замедленным шагом Евдокимов прошел до угла и вернулся.
Контора была во дворе налево. Человек в мятом пиджаке покорно взял картуз, ключи, и Евдокимов взлетел кверху на бесшумном лифте, лак которого еще принимал отпечатки пальцев. В мастерскую нужно было сбежать вниз три ступени. В этом было какое-то очарование. Отступление – пусть всего на три ступени – от плана доходного дома. Солнца в этот день было столько, что голубоватые масляные стены дымились в блеске. Окна маленьких комнат, как в старонемецких домах, выступали из ската крыши. Обширный внутренний балкон нависал над мастерской.
Давно задуманные, по ночам во всей реальности стоящие перед глазами картины могут быть созданы именно здесь. Все его богатство: этюды, найденные в минуты обостренного внутреннего зрения, образы и краски, полотна, существующие и только еще намеченные, – уже размещалось в его воображении на этих стенах, превращая комнату в свою и единственную. Здесь девушка валялась бы в желтых пятнах солнца на серебряном песке, рядом блеснул бы черными, зелеными, оранжевыми шелковыми огнями китайский платок, широкоплечий кузнец утирал бы пот над алыми углями горна…
А цена этому помещению?
Услышав свой голос, Евдокимов подумал: не пропадает ли в нем талантливый чревовещатель?
– Господин Бугоровский, Виктор Степанович, цену сами назначат. Если подходит вам – вы к ним пройдите.
Квартира Виктора Степановича показалась Евдокимову невероятной. Как в стенах доходного дома могла приютиться такая изысканная роскошь! Владелец квартиры, конечно, миллионер. Какая же могла быть цена мастерской?
Виктор Степанович принял художника в большом, как зал, кабинете. Только одно незанавешенное окно бросало свет на деловой стол и пару глубоких кресел, оставляя в тени необозримый хаос вещей и мебели, скорее всего напоминавший лавку антиквара. Бугоровский пошел навстречу Евдокимову, как старому другу.
Когда еще только копали котлован под фундамент дома и хозяин все еще не мог отчетливо вообразить, как это висящий под стеклом в его кабинете проект станет жилым домом, в квартире архитектора поздним вечером раздался телефонный звонок. Голос Бугоровского спросил:
– Не спите еще, Валерий Никодимович?
– Н-нет, но собираюсь… – буркнул архитектор.
– Маленькое изменение в проекте…
Архитектор молчал. Черт бы побрал все эти капризы домовладельцев…
– Нельзя ли на крыше… этакую стеклянную мастерскую. Побольше стекла, знаете… Чтоб сверкала на солнце.
В представлении архитектора на проекте безжизненно вспухло зеленоватое пятно.
– Поразмыслю, Виктор Степанович… Можно, я подумаю…
В числе примерных посетителей весенних выставок был и Виктор Степанович. В молодости ему удавалось, не насилуя себя, замирать ненадолго перед полотнами передвижников. Но вкусы менялись. Передвижники отступали в прошлое. Виктор Степанович, раз ощутив, что на этом фронте он не поспевает за временем, усвоил себе вместо прежней откровенной восторженности более соответствующую его возрасту и положению систему осторожных, туманных высказываний. Он стал покупать те полотна, о которых хотя бы и разноречиво, но много говорила пресса.
Наливающаяся соками российская мелкая буржуазия, наскучив поражениями в робкой политической фронде, в поисках розы без шипов объявила революцию в искусстве. Искания были подняты на щит, с которого ушло мастерство. Передвижники вспоминались теперь не как полотна, но как отпечатанные в миллионах экземпляров открытки, которые для иллюстрации подходящих чувств можно посылать с приветом со случайного вокзала.
Бугоровский покупал, подобно многим питерским богачам, и картины старых мастеров. В солидной полутьме они висели в кабинете, в приемной, не получая доступа в анфиладу парадных комнат, где в большие дни толкались толпы разнокалиберных, согласно духу времени, гостей. Ему казалось, что способность быстро откликаться на события искусства подтверждает его стиль дельца – новатора и создателя вкусов. Он приобретал не нравившиеся ему, но возбуждавшие салонные толки работы кубистов, экспрессионистов. Бульварные листки, газеты швейцаров и генеральских вдов отметили его коллекцию. Полотна появлялись на сезон. Когда о них забывали – он приказывал убрать их. Так меняют опустившие лепестки букеты в саксонских вазах.
В вербную субботу, провожая Елену в «Поощрение», он встретил на лестнице особняка заводчика Фраермана. С брюзгливым выражением лица богач следовал за мальчиком, который нес к карете купленную картину.
– Люблю искусство, Виктор Степанович, но не терплю художников, – вместо приветствия отнесся к нему Фраерман, несколько раз выразительно встряхнув свежими перчатками. – Можно покупать картины, но надо на три версты держать от себя художников… Это уже кто-то сказал?.. Или это я сам придумал?
Виктор Степанович ответил шуткой, внес тысячу рублей в Общество художников, познакомился с тремя подающими надежды скульпторами и живописцами и позвонил архитектору насчет мастерской. За вечерним чаем он сказал Елене:
– Какой-нибудь из твоих женихов вытянет счастливый билет.
Дом был закончен, и Евдокимов оказался первым претендентом…
– Понравилось? – спросил его Бугоровский.
Вместо соответствующего восклицания Евдокимов втянул в себя воздух. Это было лучшим комплиментом затее Виктора Степановича.
– Вы давно окончили Академию?
– Два года. Я имел заграничную поездку.
– Лауреат? Не ваша ли «Амазонка» весной была в Академии? Горячие, сильные краски…
Евдокимов радостно вспыхнул.
– У кого она сейчас?
– Куплена князем Юсуповым.
– Прекрасное начало. Ну что ж, мастерская за вами. Послужим и мы искусству… как умеем.
– Я боюсь только… по средствам ли мне? – пролепетал Евдокимов. – Может быть, мы вдвоем…
– Мастерская строилась не ради денег, – веско уронил Бугоровский. – Будете платить столько, сколько платите за ваше помещение сейчас. Контракт на два года. Оставьте в конторе адрес. Вещи ваши перевезут. А в ближайшие дни, когда устроитесь, – я ваш гость. – Он попрощался широким и радушным жестом.
На следующий день вечером Евдокимов сидел на подоконнике еще пустой мастерской, спустив одну ногу над обрывистой крышей. К дому подъезжала коляска. В коляске сидела девушка, красоту которой не мог не оценить художник. Она смотрела на окно мастерской и видела человека, сидевшего, как птица, на подоконнике с одной ногой наружу. Она вошла в дом, а Евдокимов все еще смотрел вниз и свистал тихо и ладно, как ладно и тихо было у него на душе. Он думал о том, что жизнь вовсе не так зла, как об этом говорят и пишут. Думал наперекор своему худосочному детству, голодным студенческим вечерам, ревматическим узловатым пальцам матери, наперекор ранней смерти отца, железнодорожного машиниста. Будущее располагает страшной силой. Один луч его способен испепелить все материки прошлого.
Девушка пришла в мастерскую с Бугоровским.
Кутаясь в шаль, пока Бугоровский, говоря без умолку, выплачивал Евдокимову триста рублей – аванс за будущие портреты его и Марии Матвеевны, – она молча рассматривала свежий холст, на котором четыре галки прыгали вокруг старого гнезда, пушистого, насквозь просвеченного заходящим солнцем.
Он встречал ее в квартире Бугоровских во время сеансов.
В «Поощрении» она сказала ему, как старому знакомому, что придет со своими альбомами.
«Неужели она рисует?! – подумал Евдокимов. – Вероятно, бездарна, как половая щетка. Очень жаль!..»
Девушка действительно была прекрасна.
Но принесенные акварели были вовсе не плохи. Пока Нина любопытным зайчиком обегала все углы мастерской, он ставил работы Елены одну за другой на мольберт, долго молчал, потом говорил, по-ученически стыдясь и волнуясь, боясь перехвалить и радуясь возможности одобрить.
Елена приходила часто. Вскоре она перестала брать с собой Нину. Она забиралась с ногами на тахту и, раскрыв на коленях книгу, со спокойствием и уверенностью, которые так шли к ней, требовала, чтобы Евдокимов работал, не обращая на нее внимания.
Евдокимов послушно брал кисти и палитру. Ему казалось, будто он расписывает церковный плафон в качающейся люльке па страшной высоте.
Но Елена способна была сидеть часами, не меняя позы и, казалось, не отрывая глаз от книги. Было приятно усилием воли, которое давалось не сразу, возвращать уверенность руке и кисти. Почувствовав свободу, Евдокимов писал с двойным усердием. Работа в присутствии этой необыкновенной девушки, бесконечно чужой и прекрасной, превращалась для Евдокимова в нелегкий, но волнующий спорт.
Глава VI
ПРОДОТРЯД
С широкой семейной скамьи у ворот видна улица в обе стороны. В этот час послеобеденного отдыха она пуста и тиха. Черным комочком перекатывается по серому песку мальчуган в рубашке до пят. Устав смотреть вдоль амбаров и редких домов, Филипп Иванович Косогов подавался вправо и тогда, сев вполоборота, видел весь свой двор, многочисленные сарайчики, навесы и закутки, штабеля березовых колотых дров и заднее крыльцо с подступившим к нему стадом гусей и уток.
Филипп Иванович любит, чтобы все было перед глазами, все то, что в руке и под рукой… При Керенском Косогов был избран старостой. Старостой остался и при большевиках. Свое деловое величие, признанное всем хозяйственным Докукином, он соблюдал строго и в бабий крик на кухне не вмешивался. Но сейчас всем своим вниманием Филипп Иванович ловил голоса жены, сестры Христины и приезжей городской барыньки.
Барыня работала языком как хорошо смазанный пулемет, выхваляя плюшевую шубку и никелированный чайник с заграничным клеймом. Она хотела получить за эти вещи пуд муки и хлопотала с ловкостью и уверенностью колониального торгаша, предлагающего безделушки за произведения богатой тропической природы. Выходило, что она благодетельствовала этим мужичкам, никогда не видавшим добротных вещей. Мука лежала в сухом сарае и не подлежала показу, пока не свершится торг. А на шубку смотрели все, кому не лень, выносили на солнце, выворачивали рукава, и благодеяние неизменно обращалось в просьбу.
– Господи, – верещала барынька, – мука… Три копейки за фунт платили. Никто не считался. А вещь – всегда вещь. Эту шубку я купила перед самой войной. Может быть, три раза надела. Ну, а теперь вам нужно хорошенько одеться. Вам бы очень к лицу…
– Лукерья! – зашумел Филипп Иванович.
Возбужденная и простоволосая Косогова выскочила за ворота.
Филипп Иванович посмотрел на нее неодобрительно, и она стала оправлять спустившийся на плечи платок.
– За чайничек пяток яичек. А шубу пущай несет к попу или к Бодровым. Ульяне все сгодится. Жадные они стали. Христя там смотрит? А то чего доброго…
Он замолчал и стал глядеть вдоль улицы. Ответа не полагалось. Лукерья вернулась на кухню. Барынька заговорила еще громче.
Лицо у Филиппа Ивановича жилистое. Сквозь курчавины смоляной бороды играют желваки у скул. Морщины кажутся проложенными не временем, но постоянным усилием воли. Глаза глядят из-под двойного навеса лба и рвущихся вперед бровей. Они колючие и быстрые, и за эти глаза его зовут цыганом. Жилистые черные руки с длинными хваткими пальцами дополняют картину. В эти свои руки он хотел бы захватить все Докукино, с угодьями и усадьбой, с мельницей, стекольным заводом, конюшнями и всем арсаковским добром. Судьба до сих пор баловала Косогова. Христина почитала его, как отца, и боялась, как нечистой силы. За многие годы он получил из ее рук столько, что стал первым человеком на селе. Уже давно нигде нет старост, всюду Советы. Но никто не решается переизбрать Филиппа Косогова. Когда разгром усадьбы стал неминуем, дворня разбежалась и помещик на все махнул рукой, Косогов стакнулся, чтоб сохранить тайну, с Порфирием Бодровым, и вдвоем они спрятали не на одну тысячу зерна, муки, инвентаря и ценных вещей.
Но нет спокойствия на душе у первого богатея деревни. Пора бы уже быть порядку, при котором богатство окажет себя. Но порядка, какого ждет Косогов, все нет. Добро лежит в сундуках, в подвале, в яме под дровами, на чердаках его и бодровского домов, гниет и портится, и нет ему выхода на свет дневной.
Много ненависти в себе чувствует Косогов, и немало ума нужно, чтобы держать в руках большую деревню. Филипп Иванович поступился многим. Порфишку Бодрова он приласкал в тонком расчете бросить его на полпути, но в октябрьские дни объявился на деревне Ульянин сын Андрей, и Косогов решил не рвать с бодровским семейством. Немало раздарил он вещей соседям, чтобы закрыть рты. Ублажал одного за другим быстро сменявшихся начальников. Но всех не удовлетворить. Власть старосты не уходит из его рук. Она подкреплена властью большого, не вчерашнего, еще до конца не обнаруженного богатства. Но она колеблется, она дрожит в руках. Она крепка, как январский лед, сегодня, но может водой уйти между пальцами завтра. Многие уже не ходят к нему – идут в Совет. Нет порядка – нет уверенности. За уверенность в завтрашнем дне Косогов отдал бы половину нажитого. Хозяин он или не хозяин всему, что накоплено в клетях, амбарах и сундуках его обширного полукрестьянского, полугородского дома? Однажды Косогов уже заплатил контрибуцию по постановлению Совета. Затем отдал верхового коня помощнику военкома. Нет уверенности, что завтра не спросят больше. Но не только тревога растет из этой неуверенности – не таков Филипп Косогов! – а и ненависть ко всему шумящему по деревне сброду. Отцы-хозяева боятся Косогова. Они держат в руках сыновей и зятьев.
Комитета бедноты в Докукине не было всю зиму. Филипп Иванович провалил попытку безземельных фронтовиков организовать бедноту в октябрьские дни. На собрании зачли складно составленную Андреем Бодровым резолюцию:
«Раскалывая деревню на два лагеря, мы разоряем страну и размножаем лодырей. Получив власть, бедняки не станут ни о чем заботиться и будут великолепно кормиться за счет тех, кто трудится день и ночь…»
«Лучше нельзя сказать, – думал про себя Косогов. – Ай да Андрюшка, щенок!»
Андрей Бодров бежал из армии в момент, когда делегаты Питерского гарнизона и заводов поднимали солдат против реакционного корниловского офицерства. Он снял погоны и кокарду, надел косоворотку, синюю поддевку и пробрался в Докукино. И так как усадьба уже была захвачена крестьянами, поселился у матери. Порфирий Бодров принял Андрея спокойно. Земгусар подарил «отцу» сапоги и военные галифе, снабдил благородным куревом и дал денег. Денег у Андрея, видимо, было немало, и это подняло его авторитет в глазах Бодрова. Старик отеплил для него холодную часть избы и стал советоваться с ним по всем хозяйственным делам. Брат Андрея был где-то далеко. Ходили даже слухи, что шведский пароход, на котором Петр ехал в Англию, наскочил на немецкую мину и пошел ко дну. Христина отказалась служить панихиду по сыну. Но и в ее сердце угасала надежда. Андрей рассчитал, что усадьба может упасть ему в руки, если только он будет караулить ее с терпением и хитростью засевшего у мышиной щели кота. Он не погнушался пойти на поклон к старосте и просил утвердить его в крестьянском звании по матери. Косогов впервые видел вблизи этого статного молодца, с узкими алыми губами и глазами удивленного младенца. Косогов буквально исходил желанием унизить, истребить, уничтожить этого парня в косоворотке и поддевке, но расчетливый ум его строил новые комбинации, и он не только позвал Андрея к себе в дом, но и постарался закрепить знакомство со всей семьей Бодровых.
Порфирий Бодров был теперь неузнаваем. В дни разгрома усадьбы он вдруг сбросил с себя лень и приниженность. Слегка подвыпивший, Бодров оказался на месте одним из первых, ломиком сбил замок с двери большого сумрачного амбара, который они давно уже наполовину почистили вместе с Косоговым, плечом вынес окошко в уже горевшем флигеле управляющего. Ульяна весь день послушно носилась под его хриплые окрики от экономии к дому, водила телят, на себе притащила плуг и жнейку, а сам Бодров привел под утро лошадь и корову на двор.
Ульяна после этого до зари, не ложась, молилась, а сам Бодров так и не ушел из сарайчика, впервые за всю его жизнь наполненного живностью. Утром он вылил на голову ведро воды, запряг телегу и опять поехал в экономию – за сеном и овсом.
С боем он взял корма у охранявших остатки помещичьего добра милиционеров, которые держались неуверенно и отступали при первом окрике расходившихся мужиков. Бодров принялся за свое хозяйство с таким рвением, какого не ждали от него ни привыкшие к его лапотничеству соседи, ни наблюдавшая его с изумлением и страхом жена. Он вставал по пяти раз за ночь, обходил весь двор. Тайком от соседей спрашивал у лавочника крепкие, тяжелые замки, суля за них вещи из барских комнат.
Филипп Иванович внимательно наблюдал за потугами вчерашнего бедняка. Умно и осторожно он намекнул ему, что не следует пока форсить нажитым и хорошо держать дружбу с соседями, в особенности с теми, кто горланит на собраниях и похваляется своей бедностью и преданностью Советской власти.
Когда избирали первый Совет, все косоговские друзья отдали голоса Порфирию Бодрову.
Дела Косогова стали портиться, когда волна демобилизации вернула в Докукино неперебитых и неизуродованных мужчин. Фронтовики возвращались с оружием и широкими замашками революционного года. Васька Задорин бросил в лицо Косогову «кулака».
Весь круг замолк от такой вольности.
– Кулаки, они тоже – трудящие крестьяне, как за них говорит цека Комков, – ответил степенно Филипп Иванович.
Но Васька, рваненький и худой и притом злобный и бесстрашный, как ястреб, послал в одно и то же место и эсеровское ЦК и Комкова.
Филипп Иванович развел руками: дескать, с таким разговоров быть не может. Но когда Задорина избрали секретарем Совета, он понял, что нужно готовиться к превратностям судьбы.
Ваське не удалось провести в Совете решение о переизбрании старосты или ликвидации этой должности – путаница в понятиях была еще слишком велика, – а Филипп Иванович сам игнорировал Совет, но заявлял в нем свое мнение устами Бодрова и некоторых середняков, которые внимательно выслушивали все пламенные речи Задорина, но всякий раз подумывали, как это примет Филипп Косогов.
Андрей Бодров подошел к Косогову, когда барынька, умаявшись окончательно, сдала, и теперь сухой, простуженный голос Христины производил расчеты. Филипп Иванович принял протянутую руку и даже слегка пододвинулся, хотя на скамье хватило бы места для четверых Андрей постучал папиросой о крышку портсигара, послушал, что говорит Христина, и, усмехнувшись, заметил:
– Новости у нас опять, Филипп Иванович.
Косогов, не дрогнув глазом, ждал продолжения.
– На последнем заседании Совдепа Васька предложил иметь по деревне два списка. Один – богатеев, другой – бедняков.
Филипп Иванович ничего еще об этом не слышал, но тем не менее небрежно уронил:
– Говорили… А хоть бы и десять…
– Думаете, неважно?
Косогов осмотрел его с ног до головы.
– Если контрибуция или реквизиция – один списочек на стол. А если вагон товарцу из города пришлют – другой. Если лес получать – бедняцкий списочек в ход, а если повинности отбывать лошадьми или там чем другим – богатеев.
– Написать на Ваську нужно, – неуверенно заявил Косогов.
Андрей махнул рукой и прибавил тихо:
– Со станции приехали. Говорят, продотряд сюда направляется. Потрусят докукинские закрома. Ваське на руку.
– Списать бы его в расход, хулигана…
Барынька выходила из ворот, нагруженная мешком и базарной корзиной. Она бросила на Андрея взгляд приниженной, но все еще сознающей себя гордости и пошатывающейся походкой женщины, не привыкшей к переноске тяжестей, двинулась к церкви, где ее и других мешочниц ждала подвода.
Продотряд вступил в Докукино под вечер. Три телеги двигались по главной улице, а продотрядчики шли рядом с шумными разговорами, вызванными близостью отдыха и предчувствием хлопотливой и нервной работы. Они пробегали вдоль заборов, добродушно и весело заглядывая во дворы. Девушки и женщины показывались из дверей, из-за крылец, из сарайчиков и, бросив работу, спешили к воротам.
Алексей шагал впереди, не чувствуя усталости. Все кругом было знакомо ему. Ничего не изменилось – разве то, что церковь, заборы и дома показались меньше и ниже после столичных построек. Он оживленно рассказывал о Докукине и арсаковской усадьбе своему заместителю, Марку Буланову, закройщику со «Скорохода». Худой, с не по годам иссушенным лицом красногвардеец слушал его и сочувствовал. Буланов родился в городе и вовсе не знал деревни. Он был рад тому, что во главе отряда поставлен товарищ, хорошо знакомый с обстановкой. Он отлично понимал, что Алексей говорит о разных вещах, а думает об одном: через какой-нибудь час все большое село узнает, что сын докукинского бедняка Федора Черных после долгих лет отсутствия пришел в родное село во главе питерского отряда.
Зорким глазом смотрел Алексей вдоль улицы – не появится ли кто знакомый. Вот сейчас из-за поворота откроется острая колокольня, двухэтажный дом богача Косогова и вид на выселки.
В блиндаже, в карауле, позже в генеральской квартире, после каждой прошумевшей над головой опасности, после каждой удачи, после каждой волнующей встречи со значительными людьми он охотно мечтал о том, как появится впервые у себя на родине. Ему будет что рассказать. Сколько пережито на фронте и в революцию. Алексея тянуло в деревню, чтобы каким-то большим усилием сорвать с односельчан сон и лень и повести их к богатству и лучшей жизни. Но действительность оказалась не похожей на все эти мечты.
С Докукина нужно будет взять два вагона хлеба и овощей. Многим придется не по вкусу его появление. Но ведь это горе не для бедноты, с которой связаны он и его семья. А пощупать Косоговых, Хрипиных – беды в этом нет.
Он приедет справедливым, честным, своим работником. Ом возьмет эти два вагона продуктов у тех, кто богат и сыт по горло. О нем останется добрая слава. Задачу, возложенную на него, он выполнит быстро и лихо, по-военному.
Над пятиоконным домом у церкви, где прежде был постоялый двор, – красный флажок, и над крыльцом на белой материи охрой выведено:
«Докукинский Совет раб., крест, и солд. депутатов». Когда продармейцы остановились у крыльца, все, кто были в помещении, высыпали наружу. Какой-то паренек– подросток крикнул Алексею:
– А я за Василием Ивановичем сбегаю, – и помчался к выселкам с такой быстротой, на какую могло подстегнуть только подлинное любопытство.
Узнав, что секретарем Совета – друг его детских забав, Алексей обрадовался. Все складывалось как нельзя лучше. Начало его самостоятельной деятельности в роли начальника продотряда, безусловно, будет удачным, раз ему помогут опыт и помощь местных товарищей.
Васька Задорин примчался через полчаса. Он только что вернулся из города и знал, что в Докукино идет питерский продотряд. Но он не помышлял, что встретит здесь Алексея. Задорин тряс Алексею руку, сверкал зеленоватыми глазами, и, хотя ни слова о том не было сказано, Алексей почувствовал, что детская дружба неувядаемо живет в сердце его товарища, как и в его собственном. Видно было, что Задорин чувствует себя в пятиоконном доме Совета хозяином. Ходил он по председательскому кабинету решительно, говорил громко. Называли его все Василием Ивановичем, а когда пришел председатель, старик с острым клином белой бороды, избранный потому, что он ездил еще в мае делегатом на эсеровский крестьянский съезд, Алексей увидел, что Васька своего председателя в грош не ставит.
Решили, что общее собрание состоится на следующий день, и, разместив продармейцев, Задорин увел Алексея и Буланова к себе на выселки. Обоим не терпелось остаться вдвоем. Алексей для этого отложил до вечера посещение родителей. Но народ кружился поблизости любопытным взбудораженным роем, и разговор по душам не удавался.
Заборчик задоринского двора еще ниже склонился к земле. Но в избе у Задорина стало чище и веселее. В красном углу висел портрет Ленина. На столе двумя– гремя стопками лежали книги.
Покуда старуха Задорина разжигала самовар, Алексей забежал к своим. Старики уже было полегли, но поднялись опять, услышав о приезде сына. Они смотрели на Алексея как на давно не бывавшего гостя и легко приняли то, что он остановился у Задориных, где было просторнее и чище. Это был сын, отданный в люди, отрезанный ломоть, птенец, навсегда выпавший из нескладного нищего гнезда. Братья-подростки проявили большой интерес к его нагану и шашке и в конце концов тоже ушли ночевать к Задорину.
– Вы что, с председателем не ладите? – спросил Алексей, умащиваясь на брошенные в углу тулупы.
– Живем как кошка с собакой, – засмеялся Василий. – Борода у него как у святого, да руки грешные. Греет он их и у наших и у ваших. И молчать умеет и говорить. Хитрый, как змей. У Косоговых, у Хрипиных не бывает, поносит их на Совете, но что у нас в президиуме делается – все у Старосты знают. Через Порфишку Бодрова… Председатель наш на крестьянском съезде выступал. Такого петрушку показал, что его по всем газетам печатали.
– У нас, брат, раненько помещика погромили, – продолжал он, помолчав, – еще в августе, а потом перепугались. Милиционеры приехали, виновных искали. Ну, виновные, конечно, вся деревня. Кто не хотел громить, силой тащили, чтобы потом невиновных не было. А с испугу и в Совет выбрали не крестьянских, а кулацких депутатов…
Он рассказывал Алексею о борьбе между соседними волостями за арсаковские земли. Волости, в которых не было помещиков, требовали свою часть. Докукинцы не уступали. Рассказал о том, как Косогов почистил помещика с помощью Христины еще до разгрома, о том, как кулаки не хотят пускать в передел купчие земли, о том, как докукинский поп расстригся и подрался с другим попом, который самочинно предал его анафеме.
Алексею казалось, что Задорин слишком гордится своей работой в деревне и преувеличивает деревенские трудности, а то и попросту выдумывает их. Разве можно сравнить их с борьбой коммунистов в городе? Там – всякого народу, а здесь – крестьяне, одного поля ягоды. Недаром помещика громили все, богатые и бедные, деды и внуки, старухи и девки, чтоб не было невиновного.
Ночью в окно задоринской избы постучали.
Василий приложился лицом к стеклу, смотрел некоторое время, почесываясь, потом сказал проснувшемуся Алексею:
– Тетка твоя… До утра не терпится. Мироеды ноной формации…
Он любил вычитанные в газетах необыкновенные слова.
Алексей накинул шинель и в старых задоринских галошах вышел на двор.
Ульяна сразу припала к Алексееву плечу. Была она седа и морщиниста, но на него повеяло густым лесом, пасекой, всегдашней Ульяниной приветливостью, памятью о скудных ее гостинцах.
– Что ты ночью, Ульянушка? – сказал он, поеживаясь спросонья. – С утра я к вам собирался. Как Порфирий?
– Стар он стал, Алешенька. Хозяйство-то выросло, а работника брать не с руки. Какие ноне времена, сам знаешь. В Совете сидит, на ногах весь день, а прибыли нет… Вот Андрюша приехал. Да какой с него работник? Руки-то топора, лопаты не держали. Ни мужик, ни барин…
Алексей недовольно шаркнул галошей. Пустое дело. Ясно, из офицера мужик не выйдет.
Ульяна опять припала к нему.
– Просил тебя Порфирий, – жарко задышала она ему в лицо. – Не слушай, Алешенька, что говорить тебе про нас будут. Только и вздохнули сейчас. Знаешь ведь, как маялись. И свое теперь, не дарёное… не за стыд: И с Филиппом Ивановичем мы так только… Никуда от него, проклятого, не кинуться. А Задорин рад нас в богатеи записать. Порфирий говорит: он сам к Косоговой Ксюше сватался. Не дали. Вот он и зол на них.