Текст книги "Лицом к лицу"
Автор книги: Александр Лебеденко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 38 страниц)
И только одну вещь в квартире, кроме книг, Алексей полюбил, как друга. Это был телефон, большой черный жук с лакированными, крепко сложенными крыльями. Он замер на стене и изредка громко жужжал, пробуждая затихшие углы квартиры. Он висел в передней над доской круглого столика, на которой мелкой мозаикой хитро были выложены виды древнего города Рима: Форум, Колизей, храм Юпитера Статора, храм Артемиды.
У столика стояло плетеное кресло со шкурой неизвестного Алексею зверя.
По всему городу у телефонов сидели товарищи и знакомые Алексею люди. В Спасском Совете Еремеев, с которым в Минске выступали вместе в неумелых, но горячих словесных битвах с эсерами; на Выборгской – Степан Разумов, приятель по заводу, брат Федор; в штабе артиллерии – вечно кашляющий в трубку Порослев, старый партиец, член райкома, военный комиссар района, Альфред Бунге, Черкасский и множество других друзей по революции, родных по боям, по митингам и стычкам, по обыскам в офицерских квартирах, по налетам на гнезда уголовного сброда.
Иногда не было настоящих дел, но Алексей падал в глубокое кресло и звонил, чтоб чувствовать крепче, что по всему городу в пятиэтажных домах, во дворцах, в отнятых у бар особняках сидят такие же, как он, фабричные, солдаты, студенты, завоевавшие этот город, где прежде им была уделена только темная щель и каждый полицейский участок грозил повергнуть во мрак и отчаяние.
Будь его воля – он давно заселил бы этот богатый дом бедняками, роздал бы все, что накоплено этой бежавшей буржуазной семьей.
Жизнь предлагала более сложный путь. Инстинктом он чувствовал, что этот путь вернее. Он звонил товарищам по работе, чтобы чувствовать, что он в настоящей цепи, связь не утеряна, атака продолжается. Тем же телефонным звонком подтверждалась его готовность идти вперед.
В январское холодное утро приехала из Волоколамска генеральская племянница, Верочка. Поставив корзинку на цветные плитки площадки третьего этажа, она сняла толстую шерстяную перчатку и позвонила в квартиру.
Узнав от Алексея, что генерала и генеральши давно нет в городе, она растерялась.
– Значит, ни тети, ни дяди?..
Алексей хотел было позлорадствовать над неудачей маленькой буржуйки, но, увидев корзинку, между прутьев которой проглядывала синенькая тряпица, красные руки, пышные волосы и личико, растерянно улыбавшееся из скудного, потертого воротничка, поерзал ногой по порогу и сказал:
– Между прочим, обогрейтесь, гражданочка.
Девушка колебалась.
– Проходите, места хватит, – продолжал Алексей и взял в руки корзиночку.
Девушка споткнулась о коврик на пороге и едва не упала.
Алексей увидел, как она выкинула перед собой обе руки с растопыренными пальцами, словно собиралась лететь, и добродушно рассмеялся.
Девушка засмеялась тоже весело и без обиды.
Обоим стало легче.
– Где же вам поместиться? – рассуждал Алексей, пронося корзину среди мебельного хаоса нежилых комнат. – Сюда, что ли? – Он распахнул дверь в большую гостиную с фонарем на улицу.
Девушка с порога осмотрела запущенную комнату, метелку на рояле, люстру, мохнатую от пыли, сложенные штабелем бронзовые бра на наклонившемся одноногом столе, морозные узоры на стеклах фонаря и спросила:
– А в маленькую нельзя, в ту… угловую? Я там жила как-то…
– Можно и в угловую, – сказал Алексей и отправился с корзинкой дальше.
В угловой стояла широчайшая оттоманка, письменный стол и большой шкаф, набитый книгами, брошюрами и какими-то свертками, совсем не библиотечного порядка.
– Самое что надо, – решил за девушку Алексей, поставил корзинку на столик и удалился.
Девушка с час сидела тихо, как мышь, почуявшая у норы кота, потом вышла, заглянула в ванную, зазвенела умывальником, а вечером робко вступила в комнату, где Настасья готовила чай, положила на стол круглый, негородской каравай, кусок сала в тряпочке, какие-то сверточки и сказала:
– Вот я вас деревенскими гостинцами угощу.
Алексей освободил девушке место у стола.
Глава XVIII
МЕЖДУ «БЕЛЫМ КРЕСТОМ» И «ПРОДАМЕТОМ»
Человек, ставивший визу на документах, был отгорожен от очереди стеною в три кирпича. В узком окошечке, у желтой ставенки, метались его худые непроворные руки. Чем ближе к окошечку, тем теснее очередь. В спину Сверчкову громко дышит, должно быть, больной грудной жабой, временами совсем задыхающийся человек. Хорошо, что он ниже ростом. Иначе струя шла бы прямо в затылок. Сверчков вытянулся еще больше. Впереди студент в куртке с петлицами какого-то института, какого – не узнать, буквы отличительного императорского имени выломаны.
Студент все время вертит головой. У него под тужуркой рубашка с расстегнутым воротом. Рубашка коричневая, но все равно видно – несвежая. Дальше прямой, как палка, человек. Он в штатском, но ребенок догадается, что это военный, офицер.
Сверчков тоже не в форме. Студенческий костюм еще с четырнадцатого года. Он доблестно пролежал в корзине все военные годы, и от тужурки на версту разит нафталином.
В грязном зале становится теснее. В дверях – шум недовольной толпы. Люди идут группами со всего Александровского парка, что полукольцом безлистых деревьев обнял красные кронверки безнадежно уснувшего арсенала. Люди идут со всего города к этому нелепому зданию, напоминающему большую конюшню, на которую взгромоздили жилой дом, увенчав все это уездной, слепой каланчой. Люди идут сюда со всех улиц, линий и проспектов, потому что здесь не только принимают на учет безработных, но и выдают визу на выезд, без которой не достать железнодорожный билет.
Это были широкие ворота, сквозь которые нетерпеливым потоком выливались из Петрограда сотни тысяч людей, для кого город перестал быть кормильцем и обернулся только булыжными мостовыми, переулками, чахлыми скверами, закопченными, боязливыми церквушками, опустевшими ларьками и, самое главное, запирающимися на неопределенный срок мастерскими, заводами, медленно умирающими, вдруг ставшими ненужными конторами, министерствами и департаментами.
За этими воротами на три стороны света лежала большая страна, вся взволнованная стихийной демобилизацией и все же сытая по сравнению с этим городом, получавшим каждый клок сена, каждую горсть муки из какой-нибудь далекой губернии.
Ехали в деревню к родителям, которым еще недавно высылали от городских щедрот красненькие и синенькие. Ехали к свекрам и тещам, внезапно просиявшим в ореоле «своего огорода», «своей землицы», «своего сада» на Кубани, в Тверской, на Урале, под Воронежем.
Петербург оставляли коренным петербуржцам, рабочим, у которых отец и дед, а то и прадед работали на Ижорском, у Лесснера, у Путилова, у Нобеля, в Санкт-Петербургских механических. Этим некуда было ехать, и эти были крепче. Они брали завоеванный ими город на свои плечи, со всей его судьбой, со всей притаившейся в нем контрреволюцией.
Отходя от окошечка, Сверчков пробивался сквозь движущуюся толпу, жадно заглядывавшую ему в бумаги.
Офицер в штатском шел следом.
У ограды сада Сверчков догнал студента.
– Зарегистрировались, коллега? – спросил студент, сильно картавя.
– Да, – скупо уронил Сверчков.
– А я уже завтра работаю, – доверительно сообщил студент. – Я, собственно, для проформы…
– Где же вы будете работать? – желая быть вежливым, спросил Сверчков.
– В Отделе труда.
– Что это за Отдел труда? Никогда не слышал.
– А вот Биржа – это тоже Отдел труда, – показал рукой на уродливое здание студент.
– Значит, у большевиков?
– Знаете, коллега, – повернулся к нему студент на ходу и даже взял за рукав, – надо идти с ними работать. Саботаж интеллигенции – это преступление, это против народа. Русская интеллигенция всегда шла с народом.
– А если народ против большевиков? – спросил Сверчков.
– К сожалению, нет.
– Значит, вы не большевик?
– Я был эсером. Около месяца… Потом я был в группе «Единство», потом перешел к интернационалистам…
– Ну что ж, побывайте и у большевиков.
– В партию я не пойду. Но работать буду. Народ с большевиками. А я не могу против народа.
– У вас ужасно устойчивое кредо.
– Да, я по-своему упорен.
Сверчков пошел быстрее.
– Если вы захотите работать, зайдите в Мраморный дворец в Отдел труда, спросите Невельского. Я вас устрою. Там нужны люди.
– Покорно благодарю. – Вместо иронии вышло совсем по-офицерски. – Я подумаю.
Военный догнал у памятника «Стерегущему».
– Вы, если не ошибаюсь, офицер? – сказал он, глядя с высоты своего необыкновенного роста.
– Бывший, – ответил Сверчков, ожидая, что военный попросит закурить или денег на обед.
– Вам все равно, на какую работу?
– То есть как это «все равно»? – возмутился Сверчков. – Вышибалой в кабак, к примеру, не пойду.
– Кабаки все закрылись. Да по этой марке вы и не подойдете, – резко сказал военный, оглядывая Сверчкова с ног до головы.
– Вам что, собственно говоря, угодно? – остановился Сверчков.
– Я капитан конногвардейской артиллерии Карпов, – ответил военный. – А дело у меня к вам может быть и может не быть. Вы связаны с какой-нибудь офицерской организацией, например с «Белым Крестом»?.. На Литейном.
Сверчков инстинктивно осмотрелся. Военный понял.
– Считаете здесь неудобным? Хорошо, назначьте место сами.
– Если позволите, я лучше уклонюсь…
– Ваше дело. – Военный удалился шагами унтер-офицера на смотру.
Опять «Белый Крест». По штампу на бланках, это была организация, занимавшаяся подысканием работы для «бывших господ офицеров».
После небольших колебаний Сверчков зашагал на Литейный.
О существовании «Белого Креста» Сверчков узнал еще в декабре семнадцатого. Он и еще два офицера зашли в дом Зингера, где помещалось Американское генеральное консульство, с целью предложить свои услуги американской армии. Они были уверены в том, что не получат отказа. Трехлетний боевой опыт, ордена… Но консул не принял их, сославшись на то, что консульство не уполномочено вербовать в среде русских подданных.
В коридоре к ним подошел молодой человек в штатском, прекрасно говоривший по-русски. Он угостил их виргинскими сигаретами, посочувствовал, намекнул на то, что «работа» найдется и здесь, и – на ходу, между прочим – дал адрес «Белого Креста». Но прошло несколько месяцев, прежде чем Сверчков решил воспользоваться этим советом.
В двух маленьких комнатках офицеры в форме и в штатском стояли у стен. Сидели только несколько женщин и пять или шесть пожилых офицеров без погон. Сверчкову показалось, что у всех виноватый и чуть растерянный вид. Седой офицер, вероятнее всего полковник, принимал у стола в самом дальнем углу.
Со Сверчковым он говорил ласково и совсем интимно. Он запишет его, конечно. Работа все-таки бывает. Какая? Да разная. Артели, например. Иногда – редко, правда, – служба в частных предприятиях.
– Вы очень нуждаетесь?
– Как вам сказать… – прошептал Сверчков и густо покраснел.
– Ну, я понимаю, – кивнул головой полковник. – Значит, пошли бы на всякую работу.
– Только если в учреждении… – робко начал Сверчков.
– В каких учреждениях? – изумился полковник. – Если в большевистских – так это просто. Идите в Смольный, там вас сделают коммунистом, пшеном накормят, с постным маслом…
Молодые люди у стен задвигались.
– Я понимаю, – сказал Сверчков. – Конечно, в Смольном… Когда же зайти?
– В случае чего мы известим вас письменно. А так, идя мимо, милости просим.
Через три дня после посещения Литейного Дмитрий Александрович нашел у себя в почтовом ящике конверт со знаком «Белого Креста». Сверчкову рекомендовали зайти на Гороховую 5, в «Продамет» спросить в третьем этаже Веру Васильевну Козловскую.
Сверчков не знал раньше, что такое «Продамет», но на большой медной доске у ворот прочел: «Всероссийское акционерное общество по продаже металлов в стране и за границей», и, прочитав, он подумал, что входит в дом умирающего.
Шесть этажей темно-серого здания, наполненного отделами, бухгалтериями, управляющими, инспекторами, агентами. Паук ткал здесь крепкую паутину на всю страну. Сейчас ниточки, вероятно, рвутся одна за другой. «Общество» остается само по себе, без заводов, без рудников, без мастерских, без транспорта.
По коридорам бесцельно блуждали многочисленные клерки. У многих столов не было ни служащих, ни стульев. Иные комнаты были заперты. Сверчков понял, что «Продамет» больше не продает металлов ни в стране, ни за границей.
Вера Васильевна Козловская вышла к Сверчкову в коридор.
– Вы из «Креста»? – спросила она деловито.
– Вот, есть письмо.
– Хорошо, – взглянула Вера Васильевна на конверт. – Вам, значит, работу? Сейчас, знаете, очень трудно что-нибудь сказать… Еще на днях устраивали. А теперь тут появился комиссар – может быть, видели, проходил сейчас, с рыжей бородой… С ним никто не считается, все возмущены… Но все-таки без него нельзя – платить не будут.
Вере Васильевне шло быть задумчивой. У нее были мягкие каштановые волосы, перехваченные широкой бархоткой, и лицо с золотистым пушком и хорошим отчетливым профилем. Черты лица были крупные, но женственные. Руки и ноги великоваты, но хорошей формы. Она разговаривала, чуть изогнув высокую фигуру к собеседнику. Сверчкову стало с ней спокойно и дружески.
– Вы долго пробыли на фронте?
– С четырнадцатого года.
– И ранены были?
– Дважды… В плечо и в ногу.
– А ордена имеете?
– Георгия.
– Ого! А сейчас вам очень нужна работа?
Она подумала: «Деньги…»
– Если не устроюсь, то не знаю, что и делать. Уже почти все продал.
Вера Васильевна была первым человеком, с которым с такой простой откровенностью говорил Сверчков.
– Думаю все-таки, что устрою вам что-нибудь… Рублей на двести… – Вера Васильевна еще ближе склонилась к Сверчкову и пальцами чуть-чуть коснулась его пальто. – Завтра… Нет… лучше послезавтра, вечером, заходите ко мне домой. Хорошо? Вот я вам сейчас запишу адрес. Я думаю, что так часов в восемь…
Вера Васильевна вышла на звонок сама. В темной просторной передней она куталась в мягкий старушечий платок, выжидая, пока Дмитрий Александрович разденется.
– У нас сегодня холодно, – говорила она чуть капризным тоном, который должен был, по-видимому, звучать как извинение.
Дмитрий Александрович был доволен тем, что Вера Васильевна принимала его в одиночестве. Он боялся встретить здесь шумное собрание, хуже всего – тех самых офицеров без погон, которые стояли у стен в конторе «Белого Креста» на Литейном. Хотелось, чтобы опять она стояла, наклонившись к нему, говорила, расспрашивала и пальцами касалась его плеча.
В большой столовой был угол, заменявший гостиную. Может быть, это был результат экономии топлива, потому что квартира была велика и пустынна.
Дмитрий Александрович курил в кресле. Вера Васильевна, полулежа на кушетке, допрашивала его о фронте, о родителях, об университете, о разных мелочах, о которых считается уместным расспрашивать малознакомого собеседника.
Дмитрий Александрович с особым старанием отыскивал казавшиеся ему в этот момент наиболее правдивыми ответы. Само собой вышло, что он стал прибедняться. И детство было сурово, и студенчество – в нужде. Не размышляя, подсознательно, покоряясь этой женщине, он ставил ставку если не на ее жалость, то на сочувствие. В конце концов ему самому стало жалко себя, и вдруг, убоявшись, как бы проситель не убил в глазах этой милой женщины мужчину, он встал и, шагая по комнате, стал говорить, как закаляет такая жизнь и насколько легче такому человеку в самых суровых, предательских условиях. С новыми мыслями появился и новый тон, слегка хвастливый и фатоватый. А вслед за тем пришло желание узнать, не нашло ли уже отклика у этой женщины его невольное тяготение к ней.
Дмитрий Александрович стал кружить по комнате. Это был нехитрый маневр. Он то уходил в дальний угол, то подходил к кушетке. Попутешествовав, как ему казалось, достаточно, он, как будто в пылу разговора, жестикулируя, подсел к ней на диван. Вера Васильевна сейчас же изменила позу, сев вполоборота к Дмитрию Александровичу.
Сверчкову она нравилась все больше. Круглое, гладкое плечо, с которого сползал платок, буквально волновало его. Плечи у нее, должно быть, пышные. Именно такие, в которые хорошо зарыться горячим лицом…
Дмитрий Александрович стал говорить несвязно. Пальцами он теребил кисть вышитой подушки.
Но Вера Васильевна поняла его волнение по-своему. У нее в памяти все еще звенели слова Сверчкова, что у него дома осталось пять испеченных картофелин и ни крошки хлеба. Она с тех пор не переставала думать, как бы накормить гостя, но так, чтобы это вышло естественно и непринужденно.
Теперь она решила, что медлить больше нельзя. Ясно, что Дмитрий Александрович так много курит и нервно ходит по комнате от голода.
Она поднялась и стала извлекать из буфета тарелочки, баночки, кульки.
Дмитрий Александрович решил, что он согнал девушку слишком большой поспешностью. Нужно было начинать деликатнее…
В передней скрипнул французский замок, в щели дверей вспыхнул свет, и в комнату вошла такая же высокая и привлекательная женщина. Она была чернее Веры Васильевны, и профиль ее был резче и определеннее.
– Валерия Васильевна, сестра, – представила Вера Васильевна.
– Слушай, Вера, чем-нибудь попитаться нельзя? – спросила Валерия, мужским жестом поворачивая стул. – Я целый день ношусь по городу как неприкаянная.
– Сейчас будет чай, и Дмитрий Александрович выпьет с нами. Вы не откажетесь?
Валерия была не менее женственна, чем сестра, но, видимо, усвоила себе привычку действовать по-мужски. Она бросала быстрые, незаконченные фразы, шаркала ногой по полу, гремела вилкой.
– Пригоров оказался слякоть. Гнать таких проходимцев. Он уже юлит и подговаривается к комиссару. Он, видите ли, уже сомневается в смысле саботажа. Я бы занесла его в тот списочек…
Вера Васильевна разливала чай. Она накладывала в тарелку Дмитрия Александровича, как кладут человеку только что с дороги и потому имеющему право на повышенный аппетит.
Дмитрий Александрович был очень доволен, но мысленно подсчитывал, сколько все это стоит по спекулянтским ценам.
– На лестнице встретила Кораблева Андрея Викторовича, – ораторствовала Валерия. – Вот ужас! Глаза провалились, волосы до плеч, редкие, растрепанные, как у ведьмы. Руки грязные, ногти искусаны. Кажется, начинает заговариваться. К сожалению, все это выглядит очень глупо. Как на него не повлияют?.. Это над нами живет приват-доцент, – объяснила она Сверчкову. – В октябре он поклялся, что, пока будут у власти большевики, он не будет ни мыться, ни бриться, ни сменять белье…
– Не рассчитал, – опрометчиво улыбнулся Дмитрий Александрович. – И на что рассчитывал? На немцев или на союзников? Уж лучше большевики, чем иностранцы… – Он тут же пожалел о сказанном. «Продамет» – ведь это иностранный капитал. Мирное внедрение…
– Это, конечно, неумно, – возразила Вера Васильевна, – но и смеяться над этим нечего. Может быть, он только отчетливее нас представляет себе весь ужас нашего положения. Он протестует, как умеет. Это все-таки лучше, чем продавать свои руки и душу врагам родины.
– Ну, если уж такая ненависть, – возразила Валерия, – так возьми винтовку или брось бомбу, а то что же… носить истлевшие рубашки…
– Неверно, – сказала сестра. – Он все-таки напоминает другим…
«Фу, какая дичь, – думал Сверчков. – Взбесившийся дервиш. Факел веры».
Но теперь он держал язык за зубами.
– Вот какие мы, – подмигнув в сторону сестры, продекламировала Валерия. – От мужчин мы ждем мужских поступков.
Она постукивала каблучком под столом и гордо глядела на Сверчкова.
Но Сверчков продолжал молчать. Молчала и Вера Васильевна. Сверчков досадовал. Ведь о деле еще не было сказано ни слова.
После чаю Вера Васильевна сказала, что с комиссаром согласовать вопрос не удалось и о делах говорить сейчас несколько преждевременно, что она очень рада была повидать Дмитрия Александровича и напишет ему, как только будет что-нибудь твердое. Сверчкову очень хотелось спросить, насколько это реально, узнать, почему это именно она устраивает на должности в «Продамете», но, приняв тон светского кавалера, он уже не хотел возвращаться к просьбам и распрощался, как будто пришел сюда как человек, у которого оказался свободный вечер и он решил провести его у знакомых.
Когда дверь за Сверчковым закрылась, Вера Васильевна решительно покачала головой.
– Нет, нет, – сказала она сестре. – Это не то, что нужно. За такого нас не поблагодарят. Надо быть очень осторожными в выборе. Этот кончит у большевиков.
– Сомневаюсь, – ответила Валерия. – Там тоже не ищут слюнтяев… Кстати, Леонид Иванович Живаго хотел тебя видеть. У него новости… из Парижа от Гучкова.
Сверчков шел по Гороховой. Сейчас он был сыт и склонен к скептицизму.
Эти фрондирующие против большевиков дамы, конечно, смешны, и небреющийся приват-доцент – подходящий для них факел веры. Но вот завтра, завтра! Завтра Маша уже не приготовит ему и Ульриху картофель в мундире. Ни крошки хлеба. Нет. Надеяться на крестовых дам нельзя. «К тому же я, кажется, не понравился, – промелькнуло между другими мыслями. – И зачем это я брякнул об иностранцах и большевиках?.. После этого весь тон сразу изменился. А жаль. Вера Васильевна была бы так уютна как друг, а может быть… – Но к черту любовниц, – нужна работа. Хоть грузчика. А что грузить? Где теперь грузят?»
Домой идти не хотелось, и Сверчков решил зайти к Демьяновым.
Хотелось застать Маргариту. Когда человек не голоден, требуется что-нибудь острое. Маргарита, видимо, сильно с перцем. Он встречал ее дважды: на дежурстве и на лестнице. Она еще девчонка, но все кажется, будто в один прекрасный момент вот так, сдуру, возьмет и скажет жарким шепотом что-нибудь совсем неожиданное.
Но дома оказался только Петр. Он обрадовался Сверчкову шумно и неестественно. Казалось, он был чем-то возбужден. Неужели его приходом? Откуда, собственно, такая приязнь?
– А я один, – сообщил он вместо привета.
– Редкий случай?
– Иногда бывает невредно…
Петру восемнадцать лет. Мальчишка выдает себя за мужчину. Он взял Дмитрия Александровича за рукав и повел по квартире. В коридорах и комнатах он аккуратно гасил за собой электричество. Оглядывался в пустой квартире, как будто шел густым лесом или переулками.
Петр распахнул дверь в ванную. Блеснули белые кафели, никель бидэ и кранов. Петр вошел, не зажигая света, и стал отодвигать какие-то доски, может быть от раздвижного стола… За досками обнаружилась узенькая дверь.
«Фотографией занимается, что ли?» – размышлял Сверчков.
– У вас такой нет? Правда, здорово? – восхищенно спросил Петр. – Это только у нас и у Ветровых. Нипочем не догадаться. А я еще эту дверь под кафели разрисую. Масляной краской. Пинкертону не открыть.
В оштукатуренной кладовушке с полками по стене и с запыленным окошечком в соседний брандмауэр, пылала многосвечовая лампа.
– Ничего работенка! – воскликнул, перешагнув порог, Сверчков. Три стены, свободные от полок, были увешаны открытками смелого содержания вперемежку с автотипиями нагих женщин. Оформление кладовушки, по-видимому, принадлежало самому Петру и свидетельствовало о деятельном и целенаправленном воображении автора.
– А… Этим я больше не занимаюсь, – вскользь заметил Петр, – некогда снять… Потом я еще изобретал аэроплан. А сейчас вот…
В углу на винном ящике плоский аппарат с ручным прессом.
– Это гектограф – сто штук в час.
Сверчков взял клейкий листок в фиолетовых потеках.
«С нами бог и Россия», – прочел он сверху.
«К солдатам русской армии».
«Братья! Враг угрожает вычеркнуть нашу родину из списков…»
– Какой дурак это писал?
– Почему дурак? – спросил Петр, сидя перед Сверчковым на корточках.
– Какой же солдат поймет такое: «вычеркнуть нашу родину из списков»? Густо плевал он на ваши списки… и все такое…
Петр смутился.
– Неужели не поймут?
– Если и все в таком роде – растопите этой литературой ванну, – посоветовал Сверчков. – И для кого это вы готовите?
– Кто поедет на фронт – раздаст.
– Вы сами это выдумали? Или это по заказу?
– Ну, есть люди… – сказал, вставая, Петр. – А вы бы написали, Дмитрий Александрович, а я ночью отпечатаю. Завтра утром отправка… На Молодечно.
«Врет он или действительно агитация?» – размышлял Сверчков.
– Это, знаете, не шутка, – говорил Петр. – За такое – на Гороховую. По городу каждую ночь обыски. Верно, напишите, хоть немного, но погорячей. И чтоб солдатам было понятно. Идем к маме, там есть чернила.
Сверчков писал недолго. В этот момент он ненавидел «всю эту кашу и ее сотворителей». Он был зол, потому что у него на завтра нечего было есть, потому что не застал Маргариту, потому что все происходящее было выше понимания. Когда человек зол, ему пишется легко. Через десять минут прокламашка была готова, и он прочел ее Петру. Петр хлопал в ладоши и прыгал, как клоун.
Сверчков сидел на табурете в душной от стосвечовой лампочки кладовушке и смотрел, как свиваются в трубочку отдираемые ногтем от желатинной массы липкие листки.
Он силился вообразить себе солдата, который, прочтя эту бумажку, подумает и скажет:
– Беру винтовку, иду на защиту родины.
Воображение начисто отказывало, и Сверчков еще больше злился и мрачнел.
– А вы между прочим очень доверчивы, молодой человек, – сказал он Петру вслух и дополнил про себя: «Дурак».
– Но ведь вы же офицер? – удивленно поднял голову Петр. – И потом вы – родственник фон Гейзена…
Листки копились кучкой, Петр утирал со лба пот. Дмитрию Александровичу становилось скучно, он посмотрел на часы и откланялся.
Петр шел за ним, в каждой комнате гасил электричество и в коридорах осматривался по сторонам.
Глава XIX
ПРИВАТ-ДОЦЕНТ ОСТРЕЦОВ
– Признаюсь, – склонив голову набок, размеренно роняет тихие слова Валерий Михайлович Острецов, – за последние месяцы я на многое стал смотреть иначе. Многое, на что я раньше не обращал внимания, выходит в эти дни на первый план. И от всего этого никак не отмахнешься. Все это новое требует внимания, требует отношения к себе…
Валерий Михайлович перебирает длинными сухими пальцами. Пледом, зеленым с серой бахромой, укутаны больные ноги Валерия Михайловича. В комнате холодно. Нет электричества. Нельзя ни писать, ни читать. Только дружеская беседа, методически развивающаяся, выстраивающая на свет чужого внимания недодуманные мысли, еще не отшлифованные формулировки, помогает коротать часы позднего вечера. При этом Исаак Павлович Изаксон – прекрасный собеседник, он умен, остер, привычен к полемике. Он не способен ни согласиться из лени, ни скрыть свое несогласие. Валерий Михайлович в ответственных случаях любит размышлять вслух. Когда думаешь про себя, мозг может лениться и вырабатывать суррогат. Но речь – это экстракт, это экзамен. Она должна быть отчетлива.
Исаак Павлович долго слушает, не перебивая. Но на лице его уже проглядывает нетерпение. Он все чаще перекладывает ногу на ногу, стучит крепким манжетом по пепельнице, смотрит на часы, бросает, не докурив, папиросу…
Вынужденное бездействие тяготит Исаака Павловича Изаксона больше, чем голод, больше, чем досадный обувной вопрос, больше, чем долг Терезе Викторовне, больше, чем смешные, наивные мысли Острецова, даже больше, чем разлука с семьей.
На гребне деятельности и славы пребывал Изаксон весь семнадцатый год.
Его речи, статьи разлетались по стране. На митингах его носили на руках. Его качали так, что он уже заранее снимал пенсне и вручал его какому-нибудь застенчивому и польщенному юноше. Каждый день его куда-нибудь избирали. Врастая во всевозможные организации, легко расширяя свою популярность, он становился все более необходимым своей партии, и он все больше ценил эту партию, которая выдвигала его и делала неуязвимым для врагов и завистников. Ему льстили женщины и завидовали мужчины, и впереди раскрывались невиданные горизонты. Можно было смело, несдержанно мечтать.
Теперь он отсиживается в меблированной комнате скучнейшей госпожи Зегельман. Говорят, пишут, действуют другие. Люди, загнавшие его партию в подполье.
Подполье хорошо знакомо Исааку Павловичу. Его трудности и ореол. Это не первое подполье партии, и он убежден, что оно будет во столько раз короче, во сколько сейчас слабее враг. Угар пройдет, и массы, как воды, пережившие половодье, вернутся в русло.
Но бездеятельность и сопряженная с нею тоска подступают к вечеру, как враг, затевающий долгую осаду. Исаак Павлович звонит по телефону, пишет письма, задним числом ведет дневник великих дней и, если гаснет в доме электричество, идет к приват-доценту Острецову. Для этого чудака все, кроме истории и театра, – любопытная, но чужая специальность, о которой он рад слушать, удивляясь и ненадолго заинтересовываясь, как инженер, впервые узнающий от врача о новых методах лечения рака.
– Я всегда был далек от политики, – говорит Валерий Михайлович. – Последние годы я был в своем замкнутом мире театра. Вы знаете, я люблю свое дело. Эти события мне показались… как вам сказать… ну, чем-то вроде землетрясения. Я был удивлен и даже возмущен многим. Нашей изменой союзникам. Нарушением привычных и, казалось бы, разумных прав и общественных норм. Вместе с тем я был убежден, что все это, как землетрясение, как циклон, как лавина в горах, будет кратковременно. Можно ли долго существовать в таком хаотическом, подчиненном каким-то неизвестным законам мире? Мне казалось – нельзя. Но это грозит застыть в новый порядок вещей. И чтобы быть честным с собой – нельзя же отрицать неизвестное, – я решил познакомиться с марксизмом.
– Многие это делают на гимназической скамье, – не выдержал Исаак Павлович.
Валерий Михайлович внимательно посмотрел на собеседника. Тень курчавой головы ходит по стене над роялем. Глаза горят черным блеском. Курчавая бородка обегает удлиненное матовое лицо. Когда Исаак Павлович волнуется, оно становится красивым.
– Я с раннего детства увлекся историей искусства, – развел худые пальцы Валерий Михайлович, – и ушел в это дело с головой. Многое упущено. Многое оказалось за бортом… Теперь я это отчетливо вижу. Но, боюсь, всякому опускающемуся в глубину предстоит жертва – утеря кругозора.
– Что же вы все-таки нашли в марксизме?
Пальцы Валерия Михайловича перекочевали к вискам.
– Необыкновенная внутренняя дисциплина… Большой порядок мышления… И – я бы сказал – научное бесстрашие…
Определения давались Валерию Михайловичу с трудом. Они выходили одно за другим через паузу.
– Любая философская система…
– Да, да, я знаком с некоторыми… Но есть разница. Какая преданность науке, какая вера в могущество знания! Представьте себе, что завтра придет новое знание, новая, на этот раз точная, доктрина. На месте, где была рабочая гипотеза или просто взято на глаз… Убедительно, но на глаз. Вы понимаете меня? – с мольбой обратился Валерий Михайлович к собеседнику. – В науке, если она жизнеспособна, новое не должно ломать систему… Нет ли у вас такого ощущения, что всякое новое знание, новое открытие способно только дополнить марксистскую доктрину, укрепить ее? Между знанием вообще и этой доктриной хочется поставить знак равенства.