Текст книги "Лицом к лицу"
Автор книги: Александр Лебеденко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 38 страниц)
– Вот что вас подкупило… Не вас первого.
Изаксон широко расставил колени и увенчал их кистями рук. В то же время в голосе Исаака Павловича послышалась подкупающая слушателя печаль. Ему показалось, что так будет убедительнее.
– Странно, однако, что на эту удочку попались вы… ученый. Учение, которое загримировалось под науку, для вас большой соблазн и опасность. Но что кроется за научной внешностью? Погоня за простотой формулы. Им ничего не стоит сделать подстановку. Сочинить, что пролетариат – это большинство. – Исаак Павлович снял руки с колен и начал горячиться. – Для них путь вперед – это узкая лестница через казарму. И еще не в этом дело… Марксизм и даже большевизм имеет право на существование. Можно изучать и Ленина. Изучаем же мы учение мормонов, апокрифические евангелия.
Валерий Михайлович досадливо поморщился.
– Ну, может быть, я слишком резко. Но ведь речь идет не о философской системе, не о мировоззрении…
– Именно об этом.
– Не о философской системе, – настойчиво продолжал Исаак Павлович, – а только о системе власти. Большевики управляют страной. Это и не марксисты. Это марксиствующие сектанты и примкнувшие к ним полуграмотные, обозленные войной, голодные, завистливые рабочие. Они куплены удобной прямотой ленинских лозунгов. И вот они будут направлять всю жизнь, культуру, мысль, обсерватории, лаборатории. Какая чушь! – Исаак Павлович кричал, захлебываясь, встав во весь рост. – Вы прочли Каутского, но вы никогда не видели живого большевика.
– Я очень хотел бы увидеть… – робко начал Валерий Михайлович.
– Я знаю лучших из них. Это – упрямцы. Они никого не признают, кроме своих. Революционные партии блокируются, они составляют революционную демократию. Я, как член Цека партии социалистов-революционеров… – он тяжело закашлялся, – я не раз оказывался перед их упорством, нежеланием считаться, идти на уступки ради коалиции. Они коллективисты по-своему, в ограниченном смысле слова…
Коптилка на рояле заколебала язычком и потухла.
– Вот вам, – протягивая в темноте руку туда, где минуту назад был свет, и наталкиваясь на столик, воскликнул Изаксон. – Вот вам большевизм. Поганая коптилка! И она скоро погаснет. Но чаду будет на десятилетие.
Валерий Михайлович молчал. Изаксон нащупал кресло и тоже сел молча. Потом в темноте раздались его слова:
– За нами шло крестьянство, три четверти России. Но мы имели мужество не обещать больше, чем можно было осуществить. Разум не восторжествовал над инстинктом. Но это ненадолго. Россия не минует испытанных путей демократии.
Валерий Михайлович молчал долго. Потом в темноте он снял плед и пошел по комнате, размышляя вслух:
– А все-таки – это вопрос мировоззрения, а мировоззрение – это не парламентская комбинация, оно не терпит компромисса…
Изаксон слышал, как приват-доцент зашевелился в кресле, как, толкая мебель, он пробирался к окнам. Через минуту язычок зеленой лампадки вспыхнул в углу.
– А вы знаете, – еще со стула раздался голос Острецова, – что они думают о театре? Искусство – народу. Широкие празднества, цирки, массовое трагедийное действо, олимпийские игры…
– Ну хорошо, – перебил Изаксон, – а теперь… вот вы окончательно убедитесь в правоте марксизма. И что ж дальше?
– Я приду к ним, – говорил Валерий Михайлович, с трудом спускаясь со стула на пол, – и скажу: я буду работать с вами.
– Но ведь цирков и стадионов пока еще не видно… Что же, вы будете стоять в патруле? Громить музеи или, может быть, арестовывать несогласных?
Валерий Михайлович молчал.
– Вы не нужны им. А потом придут союзники… вернется власть, и вас вздернут… за большевизм. Зачем это?
– Я никогда не представлял себе жизнь как путь, усеянный розами. Но вы… неужели вы предвидите… нет, ждете… порабощения и расчленения России?
– Боюсь, что это неизбежно.
Острецов молчал. Лампадка потрескивала, крохотный фитилек дымил и метался в узком пространстве.
– Большевики не боятся. Они намерены не допустить этого.
– С вами нельзя спорить, – взорвался Исаак Павлович, – вы фантазер, мечтатель. – Он вскочил и, хлопнув дверью, отправился к себе.
– Какая-то чума, зараза, – шептали его пересохшие губы.
Глава XX
В КАЗАРМЕ БОЕВОЙ ДЕНЬ
15 января 1918 года
Петроград
Старая армия служила оружием классового угнетения трудящихся буржуазией. С переходом власти к трудящимся и эксплуатируемым классам возникла необходимость создания новой армии, которая явится оплотом Советской власти в настоящем, фундаментом для замены постоянной армии всенародным вооружением в ближайшем будущем и послужит поддержкой для грядущей социалистической революции в Европе.
I. Ввиду этого Совнарком постановил организовать новую армию под названием Рабоче-Крестьянская Красная Армия на следующих основаниях:
1. Рабоче-Крестьянская Красная Армия создается из наиболее сознательных и организованных элементов трудящихся классов.
2. Доступ в отряды открыт для всех граждан Российской Республики не моложе 18 лет. В Красную Армию поступает каждый, кто готов отдать свои силы, свою жизнь для защиты завоеваний Октябрьской Революции, Власти Советов и Социализма.
3. Для вступления в ряды Красной Армии необходима рекомендация войсковых комитетов или общественно-демократических организаций, стоящих на платформе Советской власти, партийных или профессиональных организаций.
При вступлении целых частей требуется круговая порука или поименное голосование…
Подписанный Предсовнаркома Лениным, этот декрет читался с равным, хотя и разным интересом в олонецких деревнях и на Quai d’Orsay.
Российская Революция не намеревалась повторять ошибку парижских коммунаров. Взяв фабрики и банки у господ, она ставила ко всей стране надежную и достойную стражу.
Этот декрет читал банкир Бугоровский. От разрушителей армии он не ожидал попытки ее воссоздания. Он прикидывал, во что может обойтись миллионная армия и где могут большевики найти достаточные кредиты.
Этот декрет читал Изаксон, посмеиваясь над простодушием противника. По его мнению, крестьянин, сорванный с земли мобилизацией и вооруженный винтовкой, – это эсер без партбилета.
Этот декрет читал бывший прапорщик Борисов, первый сказавший Алексею, что Россию спасет и очистит революция. Он верил в исторические аналогии. Революционные войны должны были раскрыться великолепной страницей истории. Он один из первых подал заявление с просьбой принять его в Красную Армию.
Этот декрет читал Сверчков. Эти строки показались ему простым обманом.
Его читали офицеры в квартире Зегельман, забыв в это утро о физкультурном коврике. Военные специалисты смеялись над затеей профанов. Но смех был не дружный и даже не злой.
Его читали братья Ветровы.
– В артиллерию? – спросил Олег.
– В воздушный флот, я думаю, – ответил Игорь.
На стене, рядом с разрезом океанского корабля, на другой день повис макет аэроплана.
Этот декрет читали по всем заводам и фабрикам Москвы и Петрограда.
Резолюции рабочих собраний требовали:
«Все партийцы, все сознательные рабочие должны вступить в ряды Красной Армии».
По казармам бывших гвардейских полков шли митинги. Ораторы из Смольного держали декрет в руках. Они говорили горячо, как будто предстояло еще раз брать Зимний. Их слушали неспокойные аудитории. Это были остатки царской армии, прокаленные токами семнадцатого года, приказом главковерха переименованные в советские полки Народной социалистической армии. Они имели свою долю в Феврале, Июле и Октябре, но они, как родная им деревня, несли в себе все противоречия сельского капитализма.
Газеты и ораторы сравнивали эти гвардейские казармы и кадры с мехами, уже негодными для молодого вина.
Член ПК Чернявский, выступая в Н-ском полку, не ждал социалистического чуда и не настаивал на резолюции такой определенности, какие выносили на предприятиях.
Здесь его встретят люди, начинающие свой день с мысли о близкой демобилизации. Здесь есть и такие, которые сами назначили себе предельный срок. Для многих казарма – это приют, пока какие-то партизанские отряды не откроют для них прямой проезд в отрезанные фронтом губернии. Есть и такие, для кого казарма – это гостиница и бесплатная столовая. Для иных день законной демобилизации – это день раздела всего войскового имущества. В солдатских сундучках можно разыскать савинковские прокламашки, карикатуры и стишки, чернящие большевиков и воспевающие царя и погромы.
Но здесь же, в этой казарме, – молодежь, поднимавшаяся от Февраля к Июлю и Октябрю, готовая не только брать, но и платить за победы класса. Это их необходимо в первую очередь завербовать в рабоче-крестьянскую армию. Это – молодое вино для новых мехов. У них есть опыт войны и революции. Лучших необходимо взять в передовые части, которые станут мастерской и школой пролетарских дивизий.
Поэтому член ПК Чернявский начал свою речь с вопроса о демобилизации, о смерти царской армии, созданной для того, чтобы угнетать. Он предлагал этим бывшим гвардейцам выбрать свой путь. Потом всю силу своего ораторского умения он бросил на то, чтобы доказать, как велика будет разница между прежней и новой армией.
Алексей следил за оратором из первых рядов. Красивый и умный старик говорил, что революцию придется защищать, и, может быть, не только от белых, но и от немцев, и от союзников.
Становились серьезными лица слушателей. Председатель звонит, но оратора все равно перебивают пролетающие над залом, как птицы, вопросы. Кому-то никак не дождаться конца доклада. Все лица оборачиваются к спрашивающему. Гул голосов сопровождает жгучий для всех вопрос. Оратор не отмахивается от вопросов и только, когда их бывает слишком много, останавливается и ждет, пока не воцарится тишина.
Около Алексея – партийцы. Они молчаливее других. Партбилет в кармане означает готовый ясный ответ на большинство вопросов.
Откинувшись на спинку стула, Альфред, как с наблюдательного пункта, следил из президиума за залом.
– А уйти из новой армии, когда захочешь, можно? – кричит Прохоров.
Дурацкий вопрос, но даже самому Алексею хочется услышать ответ. Зал задышал громче.
– Но, ты, браток… Нас не надуешь. У тебя в рукаве записка. Известно, возишься с эсерами.
– А гауптвахта будет? – не унимался Прохоров.
– Он по шпаргалке, – кричит Алексей, вставая.
– Ничего, ничего, – говорит Чернявский, – разберемся во всем, товарищи.
Зал еще крепче наседает на трибуну. В казарме боевой день.
– У Рабоче-Крестьянской Армии будет свой устав. Твердый устав. Первый в мире устав пролетарской армии… Класс потребует от своих членов, взявших винтовку в руки, подчиняться этому уставу, потому что без дисциплины нет не только армии, но нет и класса – есть пыль человеческая. Класс имеет право и будет призывать к порядку и даже карать изменников и саботажников общего дела. Не следует уступать смертельному врагу ни в числе, ни в инициативе, ни в технике, ни в дисциплине. Недисциплинированный боец, снижающий силу революционных рядов, ничем не отличается от предателя, отдающего врагу пулемет…
Крепкие слова Чернявского нравятся Алексею.
– Вот ты послушай, – тянет он за рукав Федорченко. Он любит этого парня, одинаково ловкого с винтовкой и с гармонью, но недружного с порядком.
Федорченко, прищурив один глаз, шепчет:
– Так то будет в Красной Рабоче-Крестьянской… – и еще тише добавляет: – Когда мы уже по Сибири с песнями поедем.
Но Алексей не сердится. Он чувствует, что крепкие слова по вкусу здесь не ему одному. А барахло пусть едет с песнями и без песен.
Иногда эсеровские запевалы, которых Алексей знает наперечет, разорутся, тогда кричит на них большевик Бутылкин. Понукать его не нужно. Он как жаровня с углями, каждое слово его жаркое. Вскричит с места Бутылкин, и ползала хлопает в ладоши.
Рыхлый, со смуглым лицом, Сотула привалился к плечу Алексея. Так и есть – дремлет, подлец. Алексею не понять Сотулу. Разбуженный, он заявляет:
– Вси тэперь брэшуть складно. Ось я пойду в Ольвиопольский уезд та побачу…
Как прошагал он от Февраля до Октября, как остался в Третьем советском полку? До Ольвиопольского уезда ближе, чем Федорченке до Сибири, но Сотула, не верящий ни во что, кроме Ольвиопольского уезда, никуда не едет. Он не торгует на толкучках казенным добром, не пьет спекулянтскую водку, исправно стоит на часах и в прошлом участвовал во всех революционных выступлениях полка.
А надо бы, чтобы Сотула понял все и без Ольвиопольского уезда. Нет, мало. Пусть в Ольвиопольский уезд принесет петроградское. Вот если бы Алексей попал сейчас в Докукино, он бы не сидел там сложа руки.
– На бессознательности строилась армия царей, – горячо убеждает Чернявский. – Слепое орудие в негожих руках. Боец Красной Армии будет сознательным, знающим, за что он борется…
– А не понравилось – штык назад, – кричит Прохоров.
– Вооруженные великой идеей рабочего класса, сознающие пути этого класса, а следовательно, и свои до конца… – не сдается оратор, – патриоты своей рабоче-крестьянской родины, они будут лучшими солдатами в мире. Они будут непобедимы. Десятки тысяч петроградских пролетариев уже откликнулись на призыв. Рядовые бойцы Огнеметно-химического полка решили работать не по специальности, а куда пошлют. Великолепен порыв рабочих. На «Вулкане» в первый день записались пятьсот человек. На Сестрорецком – шестьсот, на Балтийском – все до пятидесяти лет. Ворошилов сообщает из Луганска, что рабочие отдают четверть фунта хлеба из пайка в пользу Красной Армии. Первые эшелоны уже двинуты на фронт. Они уже одержали победу над войсками Германии под Псковом…
В вихре голосов и аплодисментов тонут последние слова оратора.
Алексея волновали и речь Чернявского с сильными, уверенными словами и недобрые вопросы Прохорова, и он тянулся вперед, к столу докладчика. Не в очередь он наваливался на него со своими вопросами…
Чернявский сквозь очки смотрел на кудрявого кряжистого парня с оживленными глазами, выкладывавшего перед ним свои сомнения, к которым прислушивались десятки других ребят.
Он про себя определил эти сомнения как добрые и законные. Они как заросли, за которыми откроется дорога.
Спустившись с трибуны, он взял Алексея за плечо и, не отпуская от себя, говорил, пробиваясь сквозь толпу к автомобилю, что о Красной Армии еще придется толковать немало, что это сложное и трудное дело; но главное ясно и сейчас. Он усадил Альфреда рядом с шофером и показал Алексею место рядом с собой. Сотни сбившихся вокруг автомобиля людей слушали, как, впиваясь сухими пальцами в плечо Черных, Чернявский рассказывал, что царь персидский Ксеркс велел бесчисленным своим воинам принести по горсти земли и бросить в одно место на берегу Геллеспонта и как вырос здесь величественный холм, с которого царь взирал на два материка. Если бы ненависть, какую несет в себе каждый рабочий, каждый колониальный раб к своим безжалостным эксплуататорам, собрать воедино, в ней утонула бы бесследно горсть господ и никакой буржуазный Арарат не поднялся бы над поверхностью этого потопа.
Шофер сидел неподвижно, не трогая машину. Он понимал, что трибуне еще рано превращаться в экипаж.
Альфред смотрел вполоборота назад. Он был доволен. По совести говоря, он боялся, что, когда настанет время не слов, но большого и длительного испытания, этот прекрасный старик, великолепный подпольщик, спокойный организатор масс и пылкий учитель вынужден будет уступить место другим людям, попроще, таким, как он, Альфред.
Глава XXI
ГУДКИ
Большой город погружен в ночную тьму без единого огонька. Едва различимы темные глыбы домов, черны, как входы в пещеры, глазницы окон, внизу серое полотно реки, и над всем этим – покров беззвездной, мглистой ночи.
Сама по себе такая картина может потрясти душу, наполнить ее смутным страхом, недоверием, предчувствием чего-то неожиданного.
Но если этот ночной город-гигант при этом кричит всеми своими голосами – самое мужественное сердце забьется сильней и тревожней.
Черные балконы набережных нависли над тронутой оттепелью Невой. Тяжелые дуги мостов уходят вверх во тьму.
Дома молчат, как будто это их не касается, но улицы наполняются народом. У темных домов – темные силуэты людей. Говорят больше шепотом. Спрашивают, не получая ответа. И только сам город кричит. Кричат гудки фабрик, заводов, электростанций, застывших во льду на Неве и в порту судов, паровозов. Кричат разными голосами, но об одном и том же.
В движении людей во тьме зимней ночи было что-то деловое, напряженное. Шли большими группами. У некоторых за плечами дулами книзу висели винтовки и карабины, но большинство было безоружно.
Двое стремительно вышли из подворотни дома и сейчас же слились с людским потоком, направлявшимся к набережной Невы.
Долго шли молча.
Ночные патрули безмолвно пропускали идущих. Из поперечных улиц и переулков в основной поток вливались новые группы.
Город кричал. Молчание людей было значительнее слов.
– Смотри, как качнулся Питер, – промолвил наконец плотный большой мужчина в легком пальто и в барашковой шапке.
– Неужели все записываться? – спросил невысокий крепыш.
– К Смольному – а зачем же еще?
Это были Федор и Алексей.
Сторож в тулупе до пят, выйдя из подворотни, долго наблюдал движение во тьме, не выдержал и спросил Федора:
– А куда это идут? – И, не дождавшись ответа, продолжал: – И идут и идут. И откуда берутся?
– В Смольный, товарищ, к Ленину, – остановился Федор.
– В Смольный? А там что? Дают что?
– Оружие дают. Немцы пошли на Питер.
Сторож собрал бороду в кулак.
– Значит, солдат из окопов, а рабочий в окопы?
– Думаешь, не будет дела? – спросил Федор. – Будет, старик. Рабочий пойдет свое защищать.
– Ну, ну. Идите, идите. Там вас ждут.
– А ты, старик, не из генералов ли безработных?
– Из их самых. Как есть угадал, – сердито буркнул старик и повернул обратно в ворота.
– Н-да! – сказал Федор.
– Что – «н-да»? – спросил остановившийся вместе с ним и слышавший весь разговор рабочий. – У нас на Балтийском пятьсот человек пошли. С верфи – триста, а на Путиловском, я слышал, и того больше, это же сила. А за нами и солдат пойдет. Бабы и те идут. Слышишь, кричит город, как живой.
– Он живой и есть, – твердо сказал Алексей. На минуту все стали слушать гудки. То замирая, то вновь наполняясь трепещущими звуками, вздрагивала ночь над городом. Вразрез глубоким и глухим заводским гудкам врывались в этот хор гигантов резкие дальние гудки вокзалов. Словно потеряв от напряжения голос, замирал где-то рядом могучий фабричный гудок, и на смену ему тоном выше возникал другой. Эта странная музыка, как военный марш, возбуждала, бодрила, подстегивала идущих.
На Марсовом поле шли уже шумно, с факелами, с песней, словно молчание больше было невозможно.
Автомобиль, поблескивая слабыми фарами, сползал с Троицкого моста. Люди неохотно расступались перед ним.
Федор задержался и на самом углу, у Английского посольства, оказался рядом с автомобилем.
Седок положил руку на плечо шофера, и машина остановилась.
– Вот хорошо, – высунулся из машины Чернявский. – Вы-то мне и нужны. Каждая минута сейчас дорога. Слышите гудки? Все заводы как один двинулись к Смольному. Рабочие требуют, чтобы их немедленно везли на фронт. Требуют винтовок, патронов. Телефонистки сбились с ног. Путиловский, Обуховка, Розенкранц. Да что говорить, Сестрорецкий – все две тысячи прибыли с последними поездами, а то и пешком в Петроград. К Смольному не пробиться.
Он говорил волнуясь. Заметно было, что весь он охвачен большим зажигающим чувством, – в нем и гнев, и радость, и гордость этим большим порывом всего города.
– Мы открываем пункты по выдаче оружия, готовим артиллерию. Вот, – он указал на худого человека в солдатской шинели, сидевшего рядом, – назначен комиссаром артиллерийских формирований, Порослев Петр Петрович. Я довезу вас до Литейного два. Там пункт, орудует там Бунге. Садитесь, поехали.
Федор и Алексей с трудом втиснулись в машину. Чернявский на ходу давал указания.
– Сейчас начнем выдачу винтовок. Давать не каждому, с умом. Круговая порука. Лучше всего по заводам, выделив организаторов. В первую очередь бывшим солдатам, умеющим обращаться с винтовкой. Пулеметы только комиссарам частей, под расписку. Матросы получат всё в экипажах. Члены штаба будут выдавать мандаты руководителям отрядов и направления на Балтийский и Варшавский вокзалы.
У дома номер два ждала неспокойная толпа. С Литейного, со Шпалерной подходили новые отряды. Автомобиль пропустили во двор с трудом. Бунге встретил приехавших словами:
– Кому передать пункт? Я намерен ехать с отрядом.
– Меня возьмите, – обрадовался Алексей.
– Ни ты, ни ты не уедете, – не останавливаясь, сказал Чернявский. В тоне его было столько неожиданной властности и решимости, что и Алексей и Бунге последовали за ним молча.
Алексей наблюдал с интересом и удивлением, как этот, казавшийся ему кабинетным работником, штатский человек уверенно держит себя с собравшимися на пункте рабочими и солдатами.
В шумной массе людей около Чернявского сразу образовался тихий островок.
В большой зал входили возбужденные, чего-то требующие люди. Здесь же, по углам, в соседних залах, в подвалах лежали груды холодного оружия, винтовки, карабины, пистолеты и револьверы. К потолку поднимались штабеля патронных ящиков. Еще дальше – амуниция, обмундирование. Нужно было сдерживать напор прибывающих людей, готовых немедленно расхватать все это военное снаряжение и спешить к вокзалам.
Не прошло и получаса, как все изменилось. Теперь в доме работала быстро слаженная Чернявским и Бунге организация.
Входившие в зал первого этажа люди сразу же шли к столам, у которых велась сосредоточенная, спешная, но неторопливая работа.
Чернявский говорил с руководителями заводских отрядов.
Порослев отбирал артиллеристов.
Бунге выдавал мандаты и литеры на поезда.
Алексей и другие выдавали оружие по запискам Чернявского, Бунге и Порослева.
Человеческая масса втекала в особняк шумной, нестройной рекой, выходила из него организованными, молчаливыми, ждущими команды отрядами.
– Я было заикнулся в Смольном о том, что хочу на фронт рядовым бойцом, – сказал Чернявский в момент, когда напор рабочих отрядов ослабел, – но мне не дали раскрыть рот. И вас я не пущу ни на фронт, ни по домам. Но дело мы сделаем большое. Германские дивизии увидят, что Питер не беззащитен.
Над городом все еще неслись тревожные могучие гудки заводов.
Утро с трудом отодвигало полог ночи.
Часть вторая
ВОРОНИЙ ГРАЙ
Глава I
ЦИРК ЧИНИЗЕЛЛИ
Чтобы занять место в цирке Чинизелли, когда там выступают вожди на такую тему, как Брестский мир, нужно прийти заранее и твердо, всей тяжестью своей персоны занять стул. В те дни оставленные на месте кепки, малахаи, папахи, портфели, газеты никакой юридической силой не обладали. Еще не существовала такая администрация, которая могла потребовать у граждан занять заранее распределенные, нумерованные места. Люди ходили волнами, сознавая свою стихийную силу, силу прямого, победоносного действия человеческих масс, и всюду, где они собирались, шла зыбь – отзвук октябрьской бури.
Оставшиеся без места стояли в проходах. Они усаживались на ступеньки, барьеры, на пол, забивались во все щели круглого здания – всюду, откуда только можно было что-нибудь увидеть или хотя бы услышать.
Однако в первом ряду нашелся смельчак, который оставил свое место, буркнув соседу: «Скажи, занято», – и, работая локтями и всем корпусом, устремился к проходу. У самого барьера он круто взял в сторону и оказался лицом к лицу с невысоким, складным человеком, терпеливо прислонившимся к стене.
– Григорий Борисыч! Ваше благородие! – крикнул он и хлопнул человека по рукаву ладонью.
Человек только теперь очнулся. Он тоже смотрел удивленно и радостно.
– Черных! Откуда? Ты смотри, меня еще выведут…
Он озирался по сторонам на рабочих, удивленных подозрительным словом «благородие».
– Пойдем, пойдем! – потянул его за рукав Алексей. – Мы на двух стульях сядем втроем. Вам много места не надо.
Пробившись к себе, он бесцеремонно снял с места паренька, занявшего его стул, предложил соседу подвинуться и втиснул суховатую фигуру Григория Борисовича между ним и собою.
– Совсем здесь? – спросил он, не переставая сиять обрадованной улыбкой.
– Совсем. А вы тоже?
– Прямо с фронта сюда… День и ночь на колесах. В Совете работаю. Партийный комитет…
– Это хорошо. Учитесь только. Голова у вас на месте.
– Все ваше, Григорий Борисыч, пригодилось. Теперь дальше…
– Ну, не все, наверное, – грустно улыбнулся Григорий Борисович. – Я сам сейчас едва успеваю…
– Так это теперь все, – обрадовался Алексей. – А все-таки о многом от вас впервые услышал.
– Ну, в семнадцатом году вы от меня на версту вперед ушли. Я к вашим позициям только сейчас приближаюсь.
– Я знаю – с нами будете, – запальчиво перебил Алексей.
На высокой трибуне, где обычно гремел оркестр, появились люди. Председательствующий поднял колокольчик. Последние схватки за места потрясали зал. Любители кричать «тише!», как всегда, шумели больше всех.
Алексей смотрел то на трибуну, то на соседа. Он не видел прапорщика Борисова, любимца батареи, около года. Обрадовался ему, как провинциальный врач, внезапно встретивший своего университетского профессора.
Докладчик басом ронял слова и владел аудиторией, как привычный оратор. Он похаживал вправо и влево, когда нужно было рассказывать о событиях, и останавливался на свету, когда нужно было взорвать речь и зал ярким выводом.
Цирк готов был рассыпаться под ударами голосов, от стука ладоней и шарканья сапог.
Говорилось о позорном мире, но говорилось так, как будто этот мир был только угрозой. Как будто все знали, что есть такие силы, которые могут унести, как пылинку, в прошлое и подписанный делегатами документ, и генерала Гофмана, и посла Мирбаха, и германские полки, стоявшие у рубежей республики.
Алексей жил одной волей с этим залом. Ом верил докладчику. Он верил Ленину.
Много и мучительно думал об этом Борисов. Он пришел сюда проверить какие-то свои настроения. Позор Бреста, как проба огнем, должен был ударить его с новой силой под куполом цирка Чинизелли. Но получилось обратное. У него сама собою поднималась голова. Он дышал трепетно и страстно, как перед борьбой.
Какими магическими словами повернул оратор его настроение?
И тут же он сообразил, что его убедил в чем-то не столько оратор, сколько зал.
Брест – это был конец войны, а эти люди смотрели через голову Бреста и дышали началом мировой революции. Брест прикончил войну, то, что ненавидели миллионы. Революция была знаменем, которое поднимали на всех континентах еще большие миллионы. И разве нужно сейчас знать, чья именно рука разорвет брестскую бумажку?
– Мир – как пороховой погреб, – говорил оратор. – Когда догорят фитили, никто не знает. Но Ленин строит свои убеждения на том, что история не возвращается вспять, силы молодого класса возрастают и погреб взорвется. Чудо нового Вальми и Жеманна, которое предлагали левые эсеры, было отвергнуто Владимиром Ильичем. Он верит в единственное средство – организацию масс.
…Для победы требуется энтузиазм плюс организация. Энтузиазм налицо, но организации еще нет. Если для этого нужно время, следует купить время ценою брестской бумажки. Если за время, за передышку надо заплатить пространством – надо уступить его. Оно вернется. Этот договор есть средство собрать силы.
После докладчика взволнованно и сбивчиво говорили путиловцы, лесснеровцы, красные студенты, какие-то военные.
Алексей чувствовал, как вздрагивает локоть соседа.
– Сказали бы, – шепнул он ему на ухо.
Борисов встал и, как марионетка, поднял руку.
Председатель дал ему слово.
Быстро взбежав на трибуну, он стал у самого края.
– Товарищи, я бывший офицер, студент и дворянин…
В зале стало тихо. В президиуме головы склонились к председателю.
– Я здесь потому, что я мыслю с вами и готов всегда доказать это любым путем…
В зале стало легче. Президиум теперь слушал.
– Я хочу говорить, потому что я глубоко взволнован. Позиция Троцкого фальшива. «Ни мир, ни война» – это для фельетона, а не для исторического решения. Я понял: Ленин подписал этот мир, потому что твердо знает – жизнь зачеркнет его.
Зал бросил навстречу этой фразе залп аплодисментов.
– Мы революционеры, а не авантюристы…
Залп повторился.
Но у Борисова не было точного ораторского знания, когда надо кончать речь Он хорошо начал, он ярко говорил о мировой революции, о миллионах в окопах. Но затем, вытащив из кармана газету, он стал читать о боях на Сомме. Он начал взрывом и ничего не оставил себе под занавес. Он ушел под аплодисменты, но уже не столь громкие.
– Хорошо сказали, – шепнул ему кто-то из президиума. – Только нужно было короче.
Смущенный, он пробирался к Алексею. Здесь ему жали руки и смотрели в глаза любовно. В те дни еще не требовали продуманных и до конца отточенных речей. Слушатели знали, что они сами выступят сейчас и будут говорить так же нескладно, но горячо.
Шли пешком, не надеясь на переполненные трамваи.
– Меня всего больше захватывает этот мировой масштаб, – все еще переживая успех и неудачу своего выступления, говорил Борисов. Он выкладывал перед Алексеем и его товарищем все то, что не успел или не сумел сказать с трибуны.
Оставшись один, размашистым шагом проходил Борисов по пустынным набережным. Он был взволнован, взвинчен, и ничто не казалось ему в этом городе застывшим. Уже направлена ввысь золотая стрела Петропавловки. Золотая стрела зари. Пальцы великана отпустят тетиву, и стрела скользнет в синее пламя небес. Дома Васильевского – как построившаяся к походу колонна. Нахмуренный, насупившийся синод хочет еще глубже уйти в землю. А Нева перебирает мелкой зыбью только что очистившиеся от льда струи холодной весенней воды.
«Я, должно быть, неисправимый романтик», – улыбался Борисов сам себе. И еще шире размахивал рукою.
Он шагал пешком на Тринадцатую линию Васильевского острова, где в узенькой, однооконной комнате жила Наташа – подруга гимназических лет. Она кончала университет, но он отрывал ее от книг. Никакое сопротивление не помогало – он настойчиво подавал ей пальто, шляпу, перчатки, и они шагали по тем же набережным. Взявшись за руки, они ходили вдвоем до тумана в глазах. Она слушала, не перебивая, его слова.
Он ей нравился, такой собранный, крепкий. Она полюбила его еще гимназисткой, на катке. Он летал по льду, как будто вместо стальных пластин на его сапогах были крылышки Гермеса. На ходу он взглядывал на нее, никого больше не замечая. Красивым жестом всего тела обгонял других, и никто ловчее его не делал испанские шаги и не замирал, взрезая лед, у кучи снега. Познакомила их подруга. Лихой конькобежец оказался тихим, застенчивым и преданным товарищем. Из года в год шли они рядом, не соединяясь, но предназначенные друг для друга. Впервые разлучила война, революция вновь соединила. Хотелось и решено было строить жизнь вместе, но она не давалась в руки. Впрочем, все это было только отсрочкой.