Текст книги "Лицом к лицу"
Автор книги: Александр Лебеденко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 38 страниц)
– Ты не раскаиваешься, значит? – зачем-то спрашивала она.
Когда она смотрела ему в лицо, ее близорукие глаза еще больше расширялись.
Он чуть отодвинулся от нее.
– Разве я колебался? Я просто был захвачен врасплох. После такого развала – опять миллионную армию… У меня для этого не хватало смелости мысли…
Она, усмехнувшись, погладила его пальцы.
– А теперь?
– Теперь я жду не дождусь, когда дадут мне дело. Пока еще меня никто не знает…
– А если я боюсь за тебя, это ничего?
Глазами он просил у нее снисхождения.
– Неизбежно это, Наташа.
– Но ведь и та война была неизбежностью.
Она поникла головой. Она ничего больше не сказала, но он наперечет знал все ее мысли. Опять он будет далеко, на фронте. Ждать. Каждое утро вставать с мыслью: жив ли? цел ли? Так было. Все было кончилось… И вот опять…
Эгоистически он выключил эти мысли. Они выпадали из того темпа, который владел им все эти дни, нес его по набережным, дарил эту свежую бодрость, с которой легко и весело принимать большие решения.
Он смотрел теперь на решетку Летнего сада, на ее прямые копья. Они помогали найти прямую дорогу мысли.
– Я не вижу никакой возможности, никакой формы существования в стороне от того, что делается в России. Я с малых лет мечтал о больших переменах. И если я сейчас еще не в первых рядах, то только потому, что на фронте я растерялся. Я никогда не боялся больших потрясений, наоборот, я боялся малых. Теперь я рассмотрел лицо событий. Это – мировая буря. И она сознательно управляется вождем, достойным момента. Кроме того, если Россия может остаться самостоятельной, не став колонией Англии или Америки, то только при большевиках. Сражаясь за революцию, я буду сражаться и за Россию, за родину. И теперь я тоскую по первым рядам и спешу. Иногда неуклюже. Но я догоню, Наташа! – обернулся он к ней. – Будет буря по всему миру. Будут революционные войны. И я хочу быть если не маршалом, то солдатом революции. Прошлое уже не тянет меня. Если б тебе показали сейчас человека, который стоял на флорентийской площади и подбрасывал дрова в костер Джордано Бруно? Или невежду, швырявшего камни в первый пароход Фультона? Можно возненавидеть такого. Когда я мечтал гимназистом о путешествиях, я всегда обходил Геную, отказавшую в корабле Христофору Колумбу. Если есть сила, которая держит в узде человечество, – долой ее! Если кто-нибудь останавливает ряды – отсечь ему руки!
– А вот то, что сейчас многим-многим так тяжело?
– Это не от революции. Это от врагов ее…
– Я понимаю все… Только слушай, – взяла она его за руку крепко. – Может быть, тогда не нужно было ребенка?
Но эта мысль его не обескуражила.
– Нужно, Наташка, нужно! – Он обнял ее так ретиво, что старик, проходивший мимо в воротничке на четыре номера больше его исхудавшей шеи, весьма неодобрительно посмотрел: дескать, какие теперь нравы, и где! – в столице, в Летнем саду.
– Нужно, Наташка! – кричал всегда сдержанный Борисов. – Выдержим. А родить поедешь к маме в деревню.
– Все-таки лучше быть маршалом…
– Конечно!
– Нет, не потому… Все-таки безопаснее…
Борисов рассмеялся:
– Хитрец баба! – И не сказал ей, что подумал про себя: эта война будет одинаково опасна и для маршалов и для солдат.
Глава II
ВЕРОЧКА
Вера жила в большом городе, как зверек в непроходимом лесу. Для него есть лес, где все знакомо и вместе с тем непонятно и страшно, и есть норка, пахнущий своим мирок, теплый и маленький по сравнению с густым, пронизанным чужими голосами лесом, но такой круглый, законченный, замкнувший в себе все, что уделяла жизнь зверьку.
В город Вера выходила, как в чужой лес. Улицы шумели, двери хлопали, звонки звенели. Окна домов показывали достаточно, чтобы понять, что за стенами по-своему барахтаются в жизни люди, и слишком мало, чтобы понять, кто и как именно страдает и радуется.
Она была достаточно грамотна, чтобы разъяснить все происходящее другому, но для нее самой все это казалось спектаклем, который разыгрывают актеры, отделенные от зрительного зала – от таких, как она сама и ее родные, – не только рампой, но и какой-то иной психологией.
Люди, которые выступали в Смольном, на митингах, стреляли из пушек «Авроры», о которых писали газеты, конечно, существовали, как существовал Цезарь или Пугачев.
Но разве не ахнула бы Вера, если б встретила на улице того или другого?
Люди, которых встречала Вера, жили помимо газет. Они все казались ей зрителями, а не актерами эпохи.
В Волоколамске, и еще раньше в Плоцке, Вера привыкла к тому, что люди отличаются достатками, службами, одеждой, разговором, прической и манерами. Теперь бросалось в глаза не это. Люди-зрители отличались любовью или крепко засевшей в глазах ненавистью к актерам, и еще некоторые, более скрытные, – музыкальной нотой, которая начинала звучать для Веры, как только появлялся на виду тот или иной хорошо знакомый человек.
За Алексеем шла высокая ровная нота, верная и упорная. Воробьев, казалось ей, то гремел, как духовая труба, то звенел злыми побрякушками. Стеклянный шум налетал вихрями и опять прятался где-то в расселинах этого обширного и гулкого сердца. Настасья пела заунывной колыбельной мелодией севера. Шипунов не мог петь, он скандировал в одном или двух тонах.
Остальное был шум.
От этого городского шума, а может быть, от недоедания, у Веры часто болела голова, и тогда она пряталась в свою норку.
Алексей спокойно смотрел, как барышня выносит из своей комнаты одни вещи и вносит другие. Сначала он подумал, не подбирает ли Вера самое ценное, но тут же самому стало неловко за эту мысль. Вера забрала в комнату писанные маслом портреты каких-то женщин в простых темных рамках, этажерку для нот и книг, коричневые креслица, какие-то шитые бисером подушечки, большую розовую раковину с камина и десяток безделушек, природы которых Алексей понять не мог, но в практической никчемности которых был твердо уверен. Вера выбросила из комнаты громоздкий портрет какого-то александровского генерала с начесами на висках. Убрала высокую розовую тумбу с малахитовой лампой. Попросила Алексея помочь ей внести пианино. Военную энциклопедию в стеклянном шкафу она заменила томиками Пушкина из будуара тетки. Если бы Алексей знал, как живут чиновничьи семьи в маленьких городах, он бы все понял.
Однажды он сам принес Вере ящик книг. Книги долго стояли в передней, брошенные впопыхах. Потом они перекочевали в кладовую. Вера была обрадована. Она тут же стала на колени, вскинув юбочку на каблуки – она не забывала, что каблуки у нее истертые и заметно кривые, – и стала рыться в ящике.
Два дня Верочка никуда не выходила. Поздно горела в угловой лампочка, обернутая розовой папиросной бумагой, – щелочка прямо на кровать, где подушка.
Алексей принес ей еще один ящик. Он был без крышки, прикрыт ковриком и набит мало ношенной обувью. Вера вспыхнула.
– Вот, может, чего пригодится… А то место занимает – выкинуть. Или халату продать, – импровизировал Алексей. – А жаль… Теперь это редкость.
Верочка вынимала туфлю за туфлей. Сев на тахту, примеряла. Смущенно и довольно смеялась. Все туфли были велики на ее узкую ножку.
– Мне всегда шили на заказ, – похвастала она.
Но Алексей не понял.
– Оно на заказ дешевле…
– Нет, дороже, – робко пробовала протестовать Вера.
Подходящие туфли все же нашлись.
Таяли Верочкины деревенские буханки, таяло пшено. Таял шпик. А уж какими порциями она его резала, чтобы продлить уверенность в завтрашнем дне! И чем меньше оказывался сверток в кошелке, привязанной за окном, тем громче запевал, шумел и уже грозил Вере город-лес, тем уютнее и нужнее становилась ее комнатка-норка.
Вера приехала в Петроград учиться и, если понадобится, служить. Но учиться было негде. Поступать на службу некуда. Вера не умела ходить по учреждениям, не умела спрашивать, тем более просить… Она и понятия не имела о том, что можно и нужно добиваться для себя необходимого. Мир для Веры, чужой мир вне ее дома, делился на доступное и недоступное. Доступное – это были воздух, вода, затем все то, что предлагалось откровенно и во всеуслышание. Например, трамвайные билеты в пять копеек, газеты, книги в библиотеке, товары в лавках с объявленной стоимостью. Об остальном можно было только справляться. Но если ответ не звучал прямым «да» – Вера убирала голову в плечи и спешила в сторону, как будто боясь совершить бестактность.
Еще больше, чем уменьшение запасов, смущала Веру нарастающая уверенность в том, что она проиграла свою первую жизненную битву. Она поехала в Петроград вопреки желанию тетки. Это было после жестокого, беспримерного в Вериной жизни спора за право самостоятельно строить свою судьбу.
Лучшая Верина карта сразу же была бита. Тетя Вера Казаринова, которая несколько раз приглашала ее в Петроград, убежала куда-то за границу вместе с дядей Севой и кузиной Надеждой. Если бы не Алексей, ей негде было бы даже жить.
Но Вера из книг знала, что, приезжая в большой город, молодые люди теряются только первое время. А потом они всегда находят себе место и друзей. Это очень трудно, но всегда достижимо, и об этом лучше всего рассказывает любимый Верин писатель – Диккенс. Вера решила, что она добьется своего. Тетка изредка писала сухие, недовольные письма. У них в городе происходили события, которые положительно мешали жить, цены росли, люди становились грубее и нетерпеливее.
«И как-то ты там, в этом городе? – писала тетка. – Ты берегись людей смотри. Люди теперь как волки. А главное, держись подальше от большевиков. Это – или евреи, или беглые каторжники. И они еще все больные…»
Вера знала хорошо только одного большевика – Алексея. Он был русский и никогда не был на каторге. Он был на войне и «заслужил младшего фейерверкера» (что такое младший фейерверкер, Вера понимала смутно). Он был крепок и здоров. Какие у него сильные руки! Волосы у него чуть красноватые и какие-то веселые. Именно веселые. Глаза спокойные. Если б все были такие, как Алексей. Плохо, конечно, что он не любит дядю Севу. Но дядю Севу Верочка сама почти не помнила. Когда они бежали из Плоцка и Вера гостила в Петрограде, дядя Сева был еще на фронте. А его портрет в форме генерала, с усами, как будто приклеенными, ей не нравился. Кроме того, сейчас все солдаты не любят генералов. По-видимому, большевиков тетя не знает.
Из всех знакомых по дому, по ночным дежурствам Синьков чаще всех заходил к Вере, и Вера прочла ему тетино письмо.
Аркадий переложил длинные ноги и сказал:
– Ваша тетушка ничего в большевиках не понимает. Большевики – это не больные, это бандиты. Их нужно всех перевешать.
С такой точкой зрения Вера была знакома уже и раньше.
– А вы бы сами повесили? – с хитрецой спросила она.
Аркадий вздрогнул. Даже папироса упала на брюки.
– Ух!.. – Он выставил вперед длинную цепкую руку, хрустнул пальцами и заиграл глазами.
– Какой вы жестокий… Ну, а вот, например, Алексея?
– Этого? – Аркадий уже успокоился. – Ну, я думаю, этот от меня не уйдет. И я не понимаю вас, Вера, – закурил он снова, – вы живете здесь и как будто даже дружите с ним… Но ведь вы понимаете? Они обобрали вашу семью, в сущности, вас…
– У меня они ничего не взяли, – покачала головой Вера.
– Не у вас, но у ваших… Вот и тетка пишет. Как вы это считаете?
Вера никак не считала. Воровать и грабить – это, конечно, очень плохо. Честность была воспета всеми книгами, какие волновали Веру, честность безусловная. Сама Вера ни за что ничего ни у кого бы не взяла. Но вообще взять у богатых, чтобы раздать бедным, – эта мысль давила се своей сложностью, хотя втайне всегда нравилась. Вера еще девочкой жалела бедных до слез. Но богатые никогда не захотят поделиться с бедными. Бедные решили отнять у богатых. Здесь кончалась безусловная честность книг, начиналась какая-то другая. Веру всегда подкупала и успокаивала только простота мысли. Пока мысль не становилась круглой, как мяч, она была у Веры на подозрении. В этом вопросе Вера не находила нужной ей простоты и дальше этих рассуждений еще не хотела и не могла пойти.
– Я не защищаю большевиков, – сказала она вслух, совсем не в тон своим мыслям.
– Еще бы… Их надо ненавидеть. А вы живете здесь…
– Аркадий Александрович, а куда же мне деваться? – тихо спросила Вера.
Аркадий растерялся.
– Можно, конечно, жить здесь. Но жить как хозяйка. Независимо. Можно даже в этом собачьем Совете заявить, что квартира эта ваша. Вы можете пустить сюда кого хотите.
– Они могли меня не впустить вовсе…
– И вы делаете вид, что вас облагодетельствовали. И вы стра-а-а-шно, – он развел руками, – благодарны. А боюсь, что ваши тетушка и дядя не были бы вам за это признательны.
Аркадий попал в самую больную точку Веры. Она встала и заходила по комнате совсем расстроенная. Слезы стояли где-то у самого выхода. Какие-то десятипудовые слезы. Так трудно было их сдерживать. Тут же она поняла, что последний человек, перед которым она могла бы заплакать, – это был Синьков.
– Не надо расстраиваться, – сухо сказал Аркадий.
– А я всегда такая глупая, – лепетала Вера. – Я ничего в жизни не понимаю… Все у меня выходит плохо.
– Вы чудесная, вы сами себя не знаете, Вера! – вдруг поднялся Аркадий. Он подошел к девушке большими шагами. – Вы замечательная… вы как дитя… вы лучше всех нас!
Но Вера шагнула в сторону так быстро, что последние слова Аркадия оказались обращенными к окну.
Вера подошла к своей постельке. Здесь была ее норка в норке.
– Я очень расстроена, Аркадий Александрович, – говорила она, обернувшись к нему спиной. – Вы простите меня, мне все утро плохо… Я лучше прилягу.
Аркадий переживал эти слова как пощечину. Его прорвало внезапно. Он сам не ожидал, что вдруг разоткровенничается. И вдруг такой недвусмысленный финал.
– Простите. Это – моя вина, – сказал он по возможности спокойно.
«Нужно сделать вид, что все нормально и ничего не было», – командовал он себе с болезненным напряжением.
– Я зайду, если позволите, на днях… – Он склонился и поцеловал ее руку первый раз в жизни.
Вера смотрела на него удивленно и уже не так опасливо.
Глава III
ГИМНАЗИЧЕСКИЙ КОТИЛЬОН
Аркадий почувствовал, что любит Веру, в минуту острой тоски по прежней жизни. Где-то далеко позади, в невозвратном прошлом, за годами царства окопов, фронтовой дождливой скуки, ломки и краха старого, были дни, которые по привычке называли «мирное время». Аркадию искренне казалось, что все было прекрасно в это «мирное время». Никто не голодал, никого не преследовали, все были жизнерадостны и веселы, все были молоды и, конечно, счастливы. В корпусе были прекрасные товарищи. В юнкерском танцевали, фланировали по улицам, писали и получали любовные записки. Даже гомерическое пьянство в день выпуска в офицеры с поездкой к девицам казалось легкомысленным, безобидным праздником. А, да все это, может быть, и не было так прекрасно… Но после этих тяжелых, полных разочарований лет прошлое казалось утраченным эдемом, и возврат этого прошлого, если бы это оказалось возможным, был бы целью, достойной героических усилий, на которые он, капитан Синьков, готов каждый день, каждую минуту…
Белые скатерти, там, где они сохранились, светская вежливость у тех, кто еще чувствовал вкус к «хорошему тону», изящная одежда у тех, кто сберег в шкафах неношеное платье, – все это казалось Аркадию среди руин единственно настоящим, и сердце его, ожесточившееся за годы войны, забронированное, казалось, от всяких сентиментов, тянулось к этим магнитикам уходящей жизни, над которой сухо отщелкивали часы истории.
Вера казалась ему осколком этой старой жизни. Это такие, как она, ходили по широким тротуарам варшавских аллей, стуча каблучками сухих и стройных ножек. Юноша Синьков не раз был влюблен в таких, как Вера. На балах он выбрасывал на них мешки конфетти и серпантина, купленные на все карманные деньги. Они ходили в цветных пятнышках и разорванных бумажных лентах, не желая стряхнуть с себя эти знаки внимания.
Однажды, уже юнкером, он много танцевал с привлекательной, но самой тихой и скромной из всех знакомых, и девушка вдруг стала задорной, – она сама не могла понять, откуда у нее взялись силы для этой перемены. Тогда в полуосвещенном коридоре, возбужденный и уверенный в своем праве мужской радости, Аркадий обнял ее крепкой рукой, и девушка потухла у него на глазах.
Она не рассердилась, не заспорила, не оттолкнула его. Она посмотрела ему в глаза так, что Аркадию стало не по себе. Он пытался рассмешить ее, но девушка не смеялась, и они разошлись по разным углам обширного здания, чтобы никогда больше не встретиться… Но она не была забыта, эта девушка.
Оживающий мрамор еще на утре жизни эллинов обольстил человечество…
Вера была похожа на эту девушку. Она была еще лучше, женственней – ей уже шел двадцать первый год. Ее нежные руки так хорошо легли бы на его горячие щеки, на его воспаленную ненавистью голову. Он бы, как голодный волк, боролся и приходил к ней, чтобы зализывать раны.
Вера оттолкнула его, как та гимназистка. К ожесточению присоединилось еще одно ожесточение. Но девушка осталась желанной. Желания становились откровеннее. Хотелось уже не только гладить руки, чувствовать пальцы на звенящих висках…
Аркадий сделал вид, что ничего особенного не случилось, и стал приходить еще чаще.
Аркадию следовало знать, что всего два года назад – не в шумной Варшаве, но в тихом Волоколамске – офицер-улан атаковал Веру после котильона, с казенной точностью повторив все жесты, слова и приемы Синькова и других героев своего времени. Следовало знать и то, что он, Синьков, подозрительно напомнил Вере этого кавалериста.
В маленькой комнате с появлением Аркадия неизменно водворялась напряженность. Словно желания Аркадия и настороженность Веры создавали здесь ограниченное четырьмя стенами магнитное поле. Слова встречались, сталкивались и, подобно бумерангам, поражали обратным ударом говоривших.
Жест офицера в гимназическом коридоре Вера отнесла к приемам того рода «любви», которую в шестнадцать лет можно было отвести от себя, как не по адресу попавшее письмо.
Но страстность Аркадия действовала теперь на Веру, потому что Вера уже готова была стать женщиной, хотя и боялась в этом себе признаться.
Аркадий приносил с собою чувство тревоги. Вера была недовольна этим волнением, и это недовольство заставляло ее находить в Аркадии еще больше неприятных черт. От него пахнет плохим табаком. У него колени вперед, а спина широкая и плоская, как диван.
Но Вера была воспитана так, как воспитывали девушек в провинции перед войной. Женщина, и в особенности женщина-хозяйка, не должна показывать никакой разницы между самым любимым и самым ненавидимым из ее гостей. И, провожая Аркадия до дверей, Вера говорила тихим голосом:
– Заходите, пожалуйста. Я ведь большей частью дома.
И, встречая:
– Хорошо, что вы меня не забываете. Мы ведь с вами земляки.
Аркадий думал, что путь для него к этой девушке есть, но что он еще не нащупал его. Он приходил, сидел, курил, рассказывал, ждал случая.
Иногда открывал Аркадию дверь Алексей.
Он был мрачен, задумчив и раздражителен.
Если Вера была дома, он пропускал гостя, лениво поворачивался и молча шел к себе. Если Веры не было, он хлопал дверью перед носом Аркадия, кратко буркнув:
– Нету.
Аркадий сказал как-то Вере:
– Если я когда-нибудь побью морду этому хаму, не сердитесь. Он добьется этого.
Алексей докладывал Вере:
– Приходил этот… – он делал высоко рукой, намекая на рост Аркадия, – долговязый…
– Не любите вы его, – смущенно улыбалась Вера.
– Я таких видел… – мрачно и многозначительно говорил Алексей и уходил к себе.
Тяготясь своим неумением найти пути к сближению с девушкой, Аркадий приводил к Вере своих товарищей. Он познакомил Веру с Воробьевым и с Ульрихом фон Гейзеном. Ульрих привел Сверчкова, уже знакомого Вере по ночному дежурству.
Аркадий был недоволен. Воробьев не казался ему опасным. Любитель женщин, которых вместо приветствия можно взять за подбородок. Другое дело – Сверчков. Говорун, легко зажигающийся, легко и искренне принимающий героические позы, достаточно умный, чтобы не переборщить. Он легко философствовал, охотно говорил о литературе и мог показаться Вере интересным и содержательным человеком.
Аркадий поспешил охарактеризовать Дмитрия Александровича:
– Магистр от болтологии. Кроме блудливой словесности – ни гроша за душой.
Эта характеристика привела к тому, что Вера усиленно стала отыскивать в Сверчкове черты глубины и подлинности. Доказать Аркадию, что Сверчков не пустышка, – это было бы победой самой Верочки.
Аркадий понял ошибку. Теперь он только вскользь высмеивал Сверчкова. Вера сердилась и всячески высказывала Дмитрию Александровичу свое расположение.
Глава IV
ДВЕ НЕНАВИСТИ
Горничная, вся в черном – белое было отменено сейчас же после Октябрьского переворота, – вошла в кабинет, не постучавшись.
Виктор Степанович сидел, полуобернувшись к окну, в кресле и читал. Он был в черном сюртуке и лаковых туфлях, но без воротничка. Он распустился, как и все, за эти месяцы.
– Барин. Пришли к вам… из Совета.
Виктор Степанович положил костяной нож на стол.
– Из Совета? Почему же через кухню? По старой тропе?.. – Что ж, он не будет надевать воротник. – Пусть войдут.
В кабинет вошли трое. Небритый рабочий в коротком пальто, худой длинный еврей и Алексей Черных в военной шинели и фуражке, которую он, единственный, не снял в кабинете.
– Садитесь, господа, – предложил Виктор Степанович. – Чем могу служить? – Он чувствовал – это как раз те слова, которые должны разозлить этих людей, но сдержать себя не мог.
– Постановление есть, – вынул из кармана бумагу рабочий. – Вашу квартиру, как не имеющую вида жилья, – Виктор Степанович улыбнулся, – как слишком большую для частного пользования и подходящую для общественных нужд, занять под клуб рабочих судостроительной верфи.
Виктор Степанович тяжело сел.
– Что же это… практикуется? – спросил он не сразу. – Разве это – орудие производства?
Рабочий посмотрел на него изучающим взором. Хотел было что-то объяснить, но не стал.
– Есть декрет Советской власти о вселении рабочих в буржуазные квартиры. Слышали?
– Декреты теперь – как блины… Каждый день новые…
– Вашу квартиру мы берем под клуб, потому что жить в ней никто не захочет – не расчет… Сколько комнат у вас?
– Не помню… кажется, тридцать две или тридцать три.
– А членов семьи?
– Четверо.
– Хм! – покачал головой худой еврей. – По восьми на брата.
– Нет, на сестру, – оборвал его Виктор Степанович. – Потому что, кроме меня и лакея, все женщины.
– Ну вот, оставим вам пять комнат.
– А прислуга где же будет ютиться?
– Прислуг нет. Забудьте, – мрачно сказал Алексей.
– Пока еще есть… Куда же они денутся?
– Ну, шесть, гражданин. Шесть комнат – за глаза. Вам же будет способнее. Насчет топлива… предвидится кризис… и уборка… Остальное мы опечатаем.
– А вещи?
– Постановление – с мебелью. На чем же сидеть?.. Носильные, личные вещи – все заберите. Если есть музейные ценности – сдайте в музей.
– Скажите, пожалуйста, какая забота, – иронизировал Виктор Степанович, чувствуя, как нестерпимая боль схватывает сердце. «Вот и сердце зашалило», – со старческой тоской подумал он.
– У вас сколько выходов?
– Три или четыре, кажется…
– Один вам, два клубу…
В передней сидели Мария Матвеевна, Елена и Нина. Дворник осел тут же в глубоком кресле, подперев лицо деревянной рукою, и слезящимися глазами с любопытством рассматривал мечущихся женщин.
Потом все осмотрели ряд небольших комнат у кухни, словно никогда их не видели. А когда рабочий скомандовал переносить туда все личные вещи, господа и прислуга заметались по комнатам, забирая что попало, все сбрасывая на столы, на стулья, на кушетки и просто на пол.
– Ломбард прямо, – смотрел рабочий.
Спор получился из-за большого «Стейнвея».
– Это личная вещь, – сказал Бугоровский, – подарок.
– А клуб без рояля… разве это клуб?
– А кто у вас играет? – спросил рабочий.
Все молчали.
– Ну так об чем речь?
– А в клубе кто будет играть?.. Чижика?
– Напрасно, гражданин. Будет музыкальная секция…
– А в золотой комнате, где аквариум, пианино есть, – отозвалась вдруг горничная.
– Ну вот, пианино – вам.
Мария Матвеевна смотрела на горничную с укоризной. Нина была тиха, как пичужка под дождем. Виктор Степанович дважды погладил ее по голове. Она каждый раз прижималась щекой к мягкой и женственной его руке. Она думала, кому бы это рассказать, как их обижают.
Елена сносила к себе в комнату только фарфор и картины, и когда рабочий попросил пить, принесла ему воду в отцовском подстаканнике.
Фарфоровые тарелки с изображением членов фамилии Бугоровских она не взяла. Они остались висеть в большой столовой.
Виктор Степанович не принимал участия в обшей суматохе. Он рассматривал костяной нож в кабинете так, как если бы на нем были иероглифические знаки времен Рамзеса.
Процесс разорения проходил медленно, и Бугоровскому эта медлительность казалась самым тяжелым во всем испытании. Он готов был сам протестовать против медлительной экспроприации. То ли дело эсеры: револьвер к виску – кошелек или жизнь.
Банки были национализированы, но банковские капиталы продолжали значиться на текущих счетах владельцев. Капиталы перестали быть неоспоримой, священной собственностью, но получить их было возможно. Требовалась только виза правительственного комиссара. Правда, комиссар разрешал изъятие вкладов только на предмет расчета с рабочими и закупки сырья. Все же это была лазейка, и широкая лазейка. Бугоровский знал, что другие фабриканты платят рабочим из разных сумм, не взятых на учет, а под предлогом расплаты изымают банковские капиталы.
Главный бухгалтер и директор завода намекают Бугоровскому, что не все рабочие непримиримы и что при тех отношениях, какие существуют у администрации завода с некоторыми членами завкома, можно попытаться получить печать завкома на лишнее требование в банк если не на зарплату, то на сырье – ведь власти требуют продолжать выпуск продукции, – но Бугоровский машет на все рукой. Он знает, что другие фабриканты хитрят, подкупают, ловчат, переводя все, что можно, на Стокгольм и Лондон, закупают золотые слитки, портативные ценности, начиная от бриллиантов и валюты и кончая картинами мировых мастеров, проявляют небывалую в истории российского капитализма ловкость и изобретательность. Но он, наиболее передовой из них, грамотный и энергичный деятель новой формации, сидит сложа руки, предоставляя нанятым лицам вести его дела.
Каждый день ему приносят пачку газет. На вторых страницах листков, еженедельно меняющих названия, – декреты правительства. За отказ уплатить рабочим зарплату, за отказ продолжать производство конфискованы заводы: «Самолет», «Сестрорецкий механический», «Теодор Кибель», «Руссель Заде». Так он прочтет и о своем заводе – некролог в черной рамке при жизни. Удар за ударом по капитализму, который, по мнению Бугоровского, еще только-только начал жить.
Он ждал, что его дом, один из лучших и новейших в городе, будет отобран немедленно. Муниципализация домов стояла в программе партии. Шли месяцы, но дом не забирали. Он объяснял это неповоротливостью властей. Она бесила его, как признак слабости врага, тем не менее одержавшего такую полную и быструю победу.
В домовую контору и к нему в кабинет приносили написанные на недостойных клочках приказы об уборке снега, о санитарном состоянии дворов. Он швырял оповещения в корзину. Пусть занимаются уборкой те, кто насвинячил. В газетах по адресу домовладельцев неслись угрозы. Их подписывал Ворошилов, настойчивый председатель комиссии по охране города. Когда гостинодворских купцов, всероссийских богачей и когда-то отцов города, оштрафовали за неуборку снега на девятьсот тысяч рублей и арестовали, он прочел эту весть со злой усмешкой.
Гостинодворцы тут же сдались. Они уплатили штраф, наняли безработных офицеров, и снег был очищен. Тогда старшему дворнику было приказано Бугоровским освободить от снежных гор тротуары…
Газеты сообщали, что городской голова Калинин (рабочий!) предложил не торопиться с муниципализацией домов – эту меру следует сначала подготовить. Домовладельцы будут обложены налогом в десять процентов со стоимости владения. Значит, он, Бугоровский, должен сидеть в своем кабинете, заботиться о жильцах, о помойных ямах, об уборке снега и ждать, пока канцелярия этого городского головы в синей косоворотке подготовится к тому, чтобы забрать его дом!
Налог Бугоровский не внес. Дом не дает дохода. Пусть берут с распоясавшихся квартирантов, которые не платят ни властям, ни хозяину.
Его оповестили, что соответствующая сумма, согласно расценкам Городской управы, снята с его текущего счета.
Не отняли дом, но отнята квартира. Может быть, оставят завод, но снимут рубаху! Бугоровский чувствовал себя сосудом, подогреваемым на медленном огне. Стенки не выдержат этого кипения… Он ненавидел всех, кто врывался к нему в кабинет, – свидетелей его бесславного конца, этой агонии, когда отказывают уже последние остатки мужества и выдержки.
Алексей, уходя от Бугоровского, переживал досадные ощущения неполноценной победы над этим все еще не раздавленным маленьким человечком. Что такому денежному мешку десять процентов! Шесть комнат! У товарища Никифорова мягкое сердце. От жадности эти расфуфыренные бабы набили комнаты хламом – негде пройти. В кабинете можно было бы разместить взвод стрелков. Вот откуда вещи на барахолке. Этот богач зол, как вечно дрожащая африканская собачка Демьяновых, у которой глаза навыкате и голая кожа. Вот если бы такому вернуть деньги и власть!
От этой мысли, пришедшей ему в голову уже на улице, Алексею стало веселее.
Из лекций, читаемых в партшколе полной женщиной, которая, говорят, десять лет работала в большевистском подполье, он знает теперь, что революция – это вовсе не черный передел накопленного. Эти новые знания жили в нем шевелящимся живым клубком, никогда не замирающим. Они были новой силой, приданной к силе рук и силе вражды. Они окрашивали серые будни в волнующие краски. Кругом были тысячи людей, которых можно было удивить и покорить этими знаниями.
Эти мысли постепенно овладели всем его существом, готовясь совершить окончательную победу даже над инстинктами. Они бушующими потоками волновались в сознании, они грозили повернуть все русло реки, и хозяин не собирался ставить на их пути задерживающие плотины.
Но эти новые мысли еще не были в нем единственными и полновластными. Бывали моменты, когда инстинкты мстили за временное порабощение. Вид Бугоровского, холеного маленького человечка среди блестящих серебром, никелем, костью и лаками вещей, в кресле мягче, чем подушка, на какой спит рабочий, был для него тем же, чем были для него погоны и звездочки офицера в семнадцатом году. Знаки богатства должны быть сорваны, как были сорваны знаки власти. Он, Алексей, в этом доме все еще как нож, вонзенный в чужое тело. На лестницах по-прежнему встречаются люди, покрой одежды которых обличает вчерашних офицеров. Заносчиво несут они свои головы и обдают бывшего солдата взглядом презрения. Сейчас это единственное их оружие, и потому оно отточено, как хирургический ланцет. Где, в каких рядах будут они через месяц? На Дону? На Кубани? В Сибири? Не готовятся ли они к боям здесь, в Петрограде?..