Текст книги "Только не дворецкий"
Автор книги: Агата Кристи
Соавторы: Гилберт Кийт Честертон,Найо Марш,Алан Александр Милн,Дороти Ли Сэйерс,Эдвард Дансени,Сирил Хейр,Марджери (Марджори) Аллингем (Аллингхэм),Эдгар Джепсон,Джозеф Смит Флетчер,Джозефина Белл
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 52 страниц)
Лоэль Йэо
Перевод и вступление Андрея Азова
РАССКАЗ«Дознание» входил в состав нескольких британских антологий детективного рассказа, и всякий раз их составители признавали свое бессилие разыскать сведения об авторе – человеке со странным, мелодичным, почти эльфийским именем Лоэль Йео. «Похоже, никто не знает, что это за Йео, – недавно подытожил английский писатель и исследователь Мартин Эдвардс. – Зато рассказ чудо как хорош!» Поэтому у нашей книги есть все шансы стать первой антологией детективных рассказов, раскрывающей тайну автора. Он нашелся неожиданно – как похищенное письмо в рассказе Эдгара По, лежавшее на самом видном месте. Просто поклонникам детектива не пришло в голову искать Йео под крышей одного из самых популярных писателей того времени – Пелема Гренвилла Вудхауза. Сам Вудхауз не раз говаривал, что хотел бы написать детектив, да у него никак не выходит. Зато вышло у одного из его ближайших родственников. Дело в том, что Лоэль Йео – его падчерица, Леонора Вудхауз.
Леонора родилась в 1904 году в Ноттингеме, откуда родители, Этель и Леонард Роули, вскоре увезли ее в Индию. Когда ей было пять лет, Леонард, напившись сырой воды, заразился кишечной инфекцией и умер. Этель с дочкой вернулись в Англию. В 1914 году Этель отправилась в Нью-Йорк и познакомилась с Вудхаузом; не прошло и двух месяцев, как они поженились.
Леоноре было девять лет, когда она встретилась с Вудхаузом; он удочерил ее и дал ей свою фамилию. Постепенно она столько переняла от него – да и он от нее, – что не верилось, что она ему не родная дочь. «Ангел мой», – обращался он к ней в письмах (используя прозвище, которое она получила в школе, где подруги переиначили ее имя сначала в Нору, потом в Снору, а потом и в Снорки). Она была прототипом ряда его героинь, в частности Флик Шеридан из романа «Билл-завоеватель» (1924), в которой, как считал Вудхауз, он добился наибольшего сходства с Леонорой. Как и сам Вудхауз, Леонора превыше всего ценила юмор. Те, кто ее знал, говорили, что она была невероятно обаятельна. Этим обаянием насквозь проникнута и ее проза.
Она взялась за перо где-то в конце двадцатых, а в 1931 году Вудхауз уже писал своему другу Денису Макейлу, что его дорогая дочурка «и правда здорово пишет и сейчас, слава богу, не на шутку этим увлеклась. У нее это выходит страшно обаятельно, и если она будет продолжать в том же духе, успех ей обеспечен». Опасаясь, как бы не оказаться в тени громкого имени отчима, и желая узнать истинную цену своему творчеству, Леонора стала прибегать к псевдонимам и прочим уловкам. «Она написала рассказ и отправила его в журнал „Америкэн“, не подписавшись, – делился Вудхауз с Макейлом, – чтобы мое сотрудничество в „Америкэне“ никак не повлияло на решение редакторов, – так вот, все четыре редактора дали восторженные отзывы, заплатили за рассказ 300 долларов и просят еще, да побольше…»
Письма Вудхауза проливают свет и на «творческую лабораторию» Леоноры. «Я очень рад, что тебе понравился рассказ Снорки, – пишет он тому же Макейлу в 1932 году, и дата письма позволяет предполагать, что речь идет о „Дознании“. – По-моему, он великолепен. До чего обидно, что она пишет с таким трудом! Кстати, ты никогда не видел ее черновиков? Выглядит это так: Снорки забирается в кровать со стопкой тонюсенькой бумаги и одним из тех карандашей, которые почти не оставляют следа, и где-то четыре часа пишет одну страницу. На следующий день она пишет еще страницу, половину обводит в круг и ставит на первой странице какую-то закорючку, чтобы показать, откуда это читать. Предполагается, что, прочтя обведенное, нужно вернуться к первой странице, прочесть ее до конца и перейти к остатку второй, вставляя при этом кусочек из четвертой. И все это ее жуткими каракулями. Зато получается хорошо. Пожалуйста, повлияй на нее, чтобы она не бросала писать…»
Однако надеждам Вудхауза не суждено было сбыться: литературный труд остался для Леоноры лишь временным увлечением. Зимой 1932 года она вышла замуж за Питера Казалета, друга семьи Вудхаузов, богатого наследника и страстного любителя конного спорта. Через два года у нее родилась дочь Шеран, еще через два – сын Эдвард. После рождения второго ребенка она мечтала о третьем, в мае 1944 года легла на легкую операцию в лондонскую больницу и там скоропостижно скончалась от неожиданных осложнений. Ей едва исполнилось сорок.
© А. Азов, перевод на русский язык и вступление. 2011
ЛОЭЛЬ ЙЕО
Дознание
Странная штука память.
В моей голове хранится уйма ненужных сведений. Например, сколько человек потребуется уложить цепочкой одного за другим, чтобы опоясать Землю, – ровно двадцать три миллиона пятьсот сорок девять тысяч сто пятнадцать. Или сколько в акре квадратных ярдов – четыре тысячи восемьсот сорок. Подобных мелочей я никогда не забываю. Зато в те редкие дни, когда мне удается выбраться в Лондон (а сельскому врачу, сами понимаете, не до разъездов по столицам), я постоянно оставляю дома список нужных покупок и только на обратном пути, когда поезд трогается со станции, вспоминаю, какие инструменты я собирался купить.
Так и на этот раз. Я едва успел вскочить в уже двинувшийся экспресс Лондон-Стентон и угодил прямо кому-то на колени. Пробормотал извинения – они были приняты. Колени принадлежали опрятному неприметному пожилому мужчине, которого – я был уверен – я уже где-то видел, но, хотя я твердо знал, что рис, перец и саго составляют основные статьи экспорта Северного Борнео, я никак не мог припомнить, где мы встречались.
Одинаковый образ жизни равняет людей. Одинаковая работа, одинаковый пригород, одинаковые газеты – и через тридцать лет лица тоже становятся одинаковые. Остренькие и слегка анемичные. Глаза блеклоголубые, цвета застиранного белья. Круглый год неизменный плащ и вечерняя газета.
Стоял холодный, туманный, типично январский вечер, прихотью английского климата заброшенный в середину октября; стекла вагона запотели, и я откинулся на спинку сиденья, переводя дух и силясь вспомнить, где же я встречал своего соседа по купе. Он сидел прямо, на самом краю дивана, и высокий белый воротник подпирал его поднятый подбородок.
Вдруг он кашлянул – такое нервное покашливание, совершенно бесполезное для горла, – и тогда я вспомнил, где его видел. Два года назад, на коронерском дознании в усадьбе под названием Аббатство Лэнгли.
Так часто бывает: в ответственные минуты примечаешь всякие мелочи. Мне вспомнилась тень от вязов вдоль лужайки за окном гостиной, крики грачей, поскрипывание ботинок констебля и сухое покашливание адвокатского клерка, коротко и ясно дающего свои малозначительные, но положенные по закону свидетельские показания…
Единственное, чем Лэнгли напоминает аббатство, – это витражное окно в ванной комнате; в остальном же это типичный георгианский особняк, приземистый и массивный. Вокруг – чудесные сады и парк. Я, можно сказать, вырос там вместе с братьями Невиллами и знал это место как свои пять пальцев. Когда в семнадцатом году оба брата погибли, их отец, сэр Гай Невилл, продал свое имение со всем, что в нем было, Джону Гентишу.
Удивительно, как характер владельца отражается на усадьбе. При Невиллах Аббатство Лэнгли славилось гостеприимством. Ворота в парк и двери в дом никогда не запирались, и ветер играл кисейными занавесками в распахнутых окнах. В парке устраивали праздничные гулянья, куда сходились жители окрестных деревень. Усадьба была частью общей жизни, предметом постоянных толков.
С появлением Джона Гентиша все переменилось. По его просьбе сэр Гай дал знать всем в округе, что новые жильцы предпочитают уединение и надеются, что соседи не станут утруждать себя визитами. Парковые ворота закрыли на засов и больше не открывали. Кисейные занавески безжизненно повисли за плотно закрытыми окнами. Дом помрачнел и посуровел. Единственными, кто еще утруждал себя визитами, были почтальон и торговцы. И постепенно Аббатство Лэнгли исчезло из деревенских хроник и из пересудов соседей.
Я же при Невиллах настолько сроднился с Лэнгли, что все десять лет, пока его ворота были для меня закрыты, неизменно отводил от них взгляд, проезжая мимо усадьбы в Мэдденли лечить варикозные вены мисс Тонтон и выписывать рецепты молодому Вилли Твингеру, – так отводят взгляд от старой больной собаки, когда-то дружелюбной, а теперь сварливой и злой. Но четыре года назад я нашел у себя в приемной записку с просьбой немедленно приехать в Лэнгли.
С тех пор я стал бывать там часто, не реже трех раз в неделю. Внутри, вероятно из-за безразличия хозяев, дом остался почти в точности таким же, как был при Невиллах. Длинный холл тянулся через весь дом, так что от парадного входа были видны французские окна, выходящие на лужайку.
Отполированные полы блестели как будто сильнее, а ламп поубавилось. Мебель была неказистая, но прочная, в основном викторианская. Два длинных стола, дубовый комод, несколько жестких стульев и бирманский гонг. На стенах – оленьи рога, литографии, изображающие ранних христианских мучеников (среди которых святой Себастьян, утыканный стрелами, как булавками, смотрел особенным бодрячком), чучело двадцатифунтовой форели, пойманной сэром Гаем в Шотландии, и недурной гобелен.
Комнату, когда-то служившую леди Невилл для утренних приемов, старик Гентиш разделил на две, превратив одну часть в спальню, а другую в ванную. Соседняя комната, которую я знал как гостиную, стала прекрасной библиотекой. Обе комнаты – и спальня и библиотека – были просторными, с высокими потолками и французскими окнами, ведущими на лужайку. Здесь Гентиш и проводил почти все свое время.
Гентиш доверял мне как врачу, но не любил как человека. Он вообще никого не любил – это был самый мерзкий и злобный старикашка, какого я только встречал. Едва ли не единственное мое удовольствие от общения с ним состояло в том, чтобы побольнее вогнать шприц ему в руку. Он быстро распугал всех лондонских сиделок, и пришлось мне заманивать на свободную должность мисс Мэви из Мэдденли. До этого она пятнадцать лет ухаживала за своей больной матерью, которая даже старому Гентишу дала бы сто очков вперед. Оно конечно, с таким слабым сердцем и таким циррозом печени, как у Джона Гентиша, долго не живут, но старикан, боясь смерти, слушался меня и благодаря диете, лекарствам и электролечению даже как будто пошел на поправку.
Некоторые женщины меня пугают: всегда-то у них найдется какая-нибудь кузина, которая знавала тетушку убитого. Вот и мисс Тонтон (та, с варикозными венами): хотя она уже много лет была прикована к постели, зато племянница служанки ее золовки была замужем за сыном управляющего бумажной фабрикой Гентиша в Онтарио. Как и всякая женщина, мисс Тонтон глубоко презирала точность в деталях, но в целом ее сведения всегда были верны. С ее слов выходило, что за первые сорок лет своей жизни Гентиш успел семь раз промотаться до нитки (впрочем, с цифрами мисс Тонтон всегда обращалась вольно) и был самым отъявленным негодяем не только в Лондоне, но даже в Буэнос-Айресе, где и стандарты негодяйства повыше, и конкурентов побольше. Он был жадным, жестоким, властолюбивым, и на всех его бумажных фабриках и золотых приисках не нашлось бы ни одного человека, не мечтавшего сварить его заживо в котле с кипящим маслом. «И все это, – значительно говорила мисс Тонтон, – я узнала не от кого-нибудь, а, почитай, от управляющего его собственной фабрикой».
Мисс Тонтон относилась к Богу как тетушка к любимому племяннику: она объясняла его мотивы и охотно предсказывала следующие шаги. Новость о том, что у Гентиша расстроилось здоровье, она встретила как человек, к советам которого наконец прислушались: мисс Тонтон твердо верила в расплату за грехи. Что же касается ее собственных варикозных вен, то они, по ее мнению, были посланы ей в испытание (как язвы – небезызвестному Иову); она принимала их как знак расположения, хвалила Бога за беспристрастность и частенько его прощала.
Не знаю, любил ли Гентиш своего племянника. Уильям был его единственным наследником. Они, конечно, ссорились, в том числе из-за денег, но, думаю, гораздо больше самих ссор старику нравилось ощущение собственной власти: приятно было пригрозить племяннику отменой щедрого содержания и увидеть, как вспыхивает его лицо. Уильям специализировался по женщинам и лошадям. Он был по-своему красив – зловещей, демонической красотой – и унаследовал дядюшкин характер, к которому добавил собственных вздорных идей. Иногда он приезжал на машине в Лэнгли и оставался там дня на два – на три.
Так и текла наша жизнь, тихо и однообразно. Иногда, повидав Гентиша, я спускался по лужайке к озеру, окруженному красными ивами, садился у лодочного павильона и изобретал для старика какую-нибудь особенно зверскую диету. А потом как-то днем у меня раздался телефонный звонок. Звонила мисс Мэви.
– Доктор Меллан? Ах, доктор Меллан, приезжайте скорее! Мистер Гентиш умер!
Джон Гентиш действительно умер – умер от передозировки морфия, принятого из рюмки для сердечных капель. В тот же вечер нас собрали в гостиной Аббатства Лэнгли на дознание. Коронер мистер Даффи и констебль Перкер восседали за столом; домашние сгрудились в дальнем конце комнаты. Мистер Даффи прочистил нос, и к запаху кожаных стульев и маринованных огурцов примешался запах капель от насморка, которыми был смочен его носовой платок. Слезящимися от простуды глазами он посмотрел на дворецкого Краучера:
– Все в сборе?
– Все, кроме мистера Уильяма Гентиша, сэр. Он еще не вернулся.
– Спасибо. В таком случае вызывается доктор Меллан.
Мои показания не заняли много времени.
История болезни Джона Гентиша, причина смерти – все в таком духе. Затем вышла мисс Мэви и, в полном убеждении, что ей предстоит битва не на жизнь, а на смерть, представила блестящую защиту из семи разных алиби на тот день.
– Вы говорите, – спросил коронер, – что морфий, который вы вводили покойному, когда его боль делалась невыносимой, стоял на верхней полке шкафчика с лекарствами и был помечен этикеткой с отчетливой надписью «морфий»?
– Да, – храбро, как Жанна д’Арк перед судом инквизиции, ответила мисс Мэви. – Можете спросить кого угодно, вам любой подтвердит.
– Шкафчик, как я понимаю, закрывался стеклянной дверцей. Сердечные капли и рюмка стояли на тумбочке под ним. Это так, мисс Мэви?
Мисс Мэви побледнела, зная, что все, что она скажет, будет использовано против нее.
– Почти.
– Почти?
– На тумбочке еще лежала ложка, – чистосердечно призналась мисс Мэви.
– Это лекарство, эти сердечные капли – покойный всегда принимал их в одно и то же время?
Мисс Мэви задумалась над вопросом. Неужели ловушка?
– Нет, сэр, только во время внезапных приступов, – осторожно сказала она.
– Когда доктор Меллан высказал мнение, что смерть наступила не от естественных причин, а от передозировки морфия, вы пошли в ванную. Там, на тумбочке, рядом с сердечными каплями, вы нашли пустой флакон, который, когда вы уходили с дежурства, стоял в шкафчике и содержал двадцать гран морфия. Верно?
– Это доктор Меллан послал меня в ванную, когда понял, что в рюмке был морфий. Я ничего там не трогала, Господом Богом клянусь.
– Принимал ли мистер Гентиш сердечные капли самостоятельно, или их всегда ему подавали?
– Принимал, сэр, когда никого не было рядом.
– Мисс Мэви, разделяете ли вы мнение доктора Меллана о том, что больной не мог принять морфий случайно?
– Нет, сэр.
– Нет? То есть вы полагаете, что мог принять и случайно?
– Нет, сэр, то есть да, сэр. Я согласна с доктором Мелланом, что не мог.
– Благодарю вас. У меня больше вопросов нет.
Мисс Мэви, над которой еще нависала тень эшафота, всхлипнула, попросила у коронера капли от насморка и опустилась на стул, тяжело дыша.
Следующим давал показания дворецкий Краучер.
– Вы говорите, что, получив сегодня утреннюю телеграмму, мистер Гентиш обнаружил признаки гнева?
– Несомненно, сэр.
– Что было потом?
– Он спросил, дома ли мистер Уильям.
– И что вы ему ответили?
– Что мистер Уильям уехал на своей машине в полдесятого.
– Что потом?
– Он велел мне убраться к черту, сэр, и забрать с собой его треклятого племянника, но прежде мистер Гентиш велел соединить его с Траубрид-жем и Хэем.
– Его адвокатами?
– Да, сэр.
– А дальше?
– Он вызвал меня и распорядился подать машину к поезду, прибывающему без четверти два, чтобы встретить человека из адвокатской конторы.
– Которого затем сразу проводили в библиотеку сэра Гентиша, если я правильно понимаю.
– Да, сэр.
– Что было дальше?
– Минут через пятнадцать в библиотеке прозвенел звонок, сэр, я зашел туда, и мистер Гентиш попросил меня засвидетельствовать его подпись на новом завещании.
– Вы подписались – что потом?
– Обычное распоряжение убираться к черту, сэр.
– То есть до половины пятого в доме все было тихо?
– Да, сэр. Господин из конторы вышел из библиотеки через пару минут после меня. У нас было заведено, что никто не беспокоит мистера Гентиша до половины пятого, когда мисс Мэви идет его будить. Сегодня в полпятого звонок затрезвонил на весь дом, и когда я вошел в библиотеку, мисс Мэви сообщила мне, что мистер Гентиш умер. Я оставался там до прибытия доктора Меллана.
Вызвали адвокатского клерка.
– Ваша контора получила сегодня утром телефонный звонок от мистера Гентиша. Правильно ли я понимаю, что он хотел составить новое завещание?
– Да, сэр.
– Когда вы приехали сюда, вас проводили в библиотеку. Что было дальше?
– Я зачитал мистеру Гентишу составленный нами текст завещания. Он его одобрил с одной поправкой. Затем он позвал дворецкого, и мы вдвоем засвидетельствовали его подпись.
– Не было ли в поведении мистера Гентиша чего-нибудь странного, наводящего на мысль, что он хочет покончить с собой?
– Трудно сказать, сэр.
– А что было после того, как вы подписали завещание?
– Мы с мистером Гентишем минут десять поговорили о подоходном налоге. Затем я вышел из библиотеки и, как обычно, пошел посидеть в саду, пока у меня оставалось время до поезда.
– Значит, вы бывали здесь и раньше? По тому же делу?
– В основном да, сэр.
– То есть мистер Гентиш имел обыкновение менять завещание?
– О да, сэр.
– Часто?
– Семь раз за последние десять лет, сэр.
Наступило молчание. Потом коронер снова обратился к дворецкому:
– Я нашел записку на столе у мистера Гентиша: «Твиллер и Дуайт, четверг, 12:00». Вы можете объяснить, что это значит?
– Это его портные, сэр. Он велел позвонить им и сказать, чтобы завтра к двенадцати прислали сюда примерщика.
– Когда он отдал это распоряжение?
– За завтраком, сэр.
– Следовательно, по крайней мере до завтрака он не помышлял о самоубийстве. В каком он был настроении: в хорошем или дурном?
– Не могу сказать, чтобы мистер Гентиш вообще был расположен к хорошему настроению, сэр. На мой взгляд, он был таким же, как всегда.
– И только после получения телеграммы его настроение испортилось?
– Да, сэр.
– Вы говорили, мистер Уильям приехал из Лондона вчера вечером?
– Да, сэр.
– Как он держал себя с дядей?
– Мне показалось, он слегка нервничал за ужином, но старался быть любезным, насколько я могу судить, сэр.
– А сегодня его весь день не было?
– Как же, сэр, было. Он вернулся днем, но скоро опять уехал.
– Вернулся днем! В котором часу?
– Точно не знаю, сэр, но я видел его машину возле дома, когда шел в библиотеку засвидетельствовать подпись мистера Гентиша, сэр. Это было где-то в полтретьего, и машина еще стояла, когда мисс Мэви стала звонить доктору Меллану, но когда через пятнадцать минут доктор приехал и я открывал ему дверь, машины уже не было.
В наступившем молчании запах маринованных огурцов стал острее. Скрипнули стулья. Всех вдруг одновременно посетила одна и та же догадка.
– Знал ли мистер Уильям о телеграмме?
– Нет, сэр. Ее доставили уже после того, как он уехал.
Снова молчание.
– То есть он не знал, что мистер Гентиш намеревается изменить завещание и что господа… ммм… господа… его адвокаты послали сюда своего представителя?
– Нет, сэр.
Удивительные все-таки существа люди: они могут годами быть знакомы с каким-нибудь человеком, без всякого интереса проходить мимо него по многу раз на день, отлично знать его лицо, манеры, привычки, но стоит им услышать, что от него ушла жена или что он застрелил родную мать, как они готовы толпиться часами, лишь бы еще раз на него взглянуть.
Практически все мы за последние пару лет (а кое-кто и дольше) досыта насмотрелись на Уильяма Гентиша, и никого его вид не приводил в особый восторг, но когда вслед за последними словами дворецкого хлопнула входная дверь и по натертому паркету холла гулко застучали шаги, все взгляды в гостиной обратились к дверной ручке. Среди нас, я уверен, были такие, кто считал праздником день, проведенный вдали от Уильяма Гентиша – мы с дворецким могли бы возглавить список, – однако чем ближе слышались шаги, тем сильнее росло напряжение в комнате, и жужжание одинокой мухи казалось ревом аэроплана. Поскрипывая стульями, мы подались вперед и замерли в ожидании.
Шаги стихли, ручка повернулась, и стулья снова хором скрипнули.
Не знаю, какой перемены мы ждали от Уильяма Гентиша, но помню свое чувство смутного разочарования, когда я увидел его в дверях нисколько не изменившимся с нашей последней встречи.
Услышав о смерти дяди и о ее причине, он, казалось, удивился.
Последовал ритуал, которого мне, наверное, никогда не понять. Мистер Даффи не хуже моего знал Уильяма Гентиша и не раз, прохаживаясь зимой по нашим улочкам, бывал обрызган грязью из-под колес его автомобиля, однако теперь угрохал битую четверть часа на установление его личности. Казалось, вопросам не будет конца. Уильям Гентиш хранил на лице свое привычное выражение – такое, будто от всех нас как-то дурно пахло, – но отвечал спокойным, ровным голосом. Он сказал, что вернулся чуть позже обеденного времени, прошел прямо через холл на лужайку и спустился к лодочному павильону.
Когда часы над конюшней пробили пол пятого, он вернулся в дом, намереваясь зайти к дяде, который к этому времени обычно уже просыпался, но передумал, увидев приоткрытую дверь в библиотеку.
Констебль Перкер вел официальный протокол дознания, записывая все слово в слово. Его сдавленный стон служил сигналом, что взятый темп слишком высок, и тогда вопросы прекращались до тех пор, пока он все не допишет. После очередного такого перерыва коронер продолжил:
– Вы говорите, что через приоткрытую дверь услышали, как мисс Мэви звонит доктору Меллану. Но почему это помешало вам встретиться с дядей?
– Я решил, что у него очередной приступ и что ему пока не до меня.
– И вы, следовательно, ничего не знали о телеграмме?
– Какой телеграмме?
Коронер повернулся к констеблю Перкеру:
– Зачитайте, пожалуйста, телеграмму, констебль.
Перкер сперва дописал протокол, затем важно откашлялся, издав голосом подобие барабанной дроби:
– Телеграмма Джону Гентишу, Аббатство Лэнгли, Норфолк. ВЧЕРА ДВА ЧАСА ДНЯ ОБЪЕКТ ТАЙНО РАСПИСАЛСЯ МИРИЭЛЬ ДЕМАР БРАЧНОЙ КОНТОРЕ ДЮК-СТРИТ ТЧК ЖДУ УКАЗАНИЙ ТЧК Подпись: Росс.
Все с интересом наблюдали за Уильямом Гентишем. Мне показалось, будто лицо его окаменело, а на виске сильнее забилась жилка. Констебль придвинул к себе протокол, приготовившись писать дальше, и перечница с солонкой приветствовали его трудолюбие дружным дребезжанием.
– Вы подтверждаете сведения в телеграмме, мистер Гентиш?
– Да.
– И вы не знали, что ваш дядя установил за вами слежку?
– Нет.
– А женились вы втайне, очевидно, из опасения, что дядя не одобрит ваш выбор?
Уильям Гентиш покраснел.
– У дяди был сложный характер. Он не одобрял ничего, что делалось не по его указке. Моя жена прежде пела в варьете. Я думал, со временем дядя успокоится, как это обычно бывало.
– А до той поры?
– Полагаю, он запретил бы мне появляться в доме месяц-другой.
– И вычеркнул бы вас из завещания?
– Возможно.
– А если бы он умер, не успев переписать завещание на вас?
Уильям Гентиш улыбнулся:
– Вряд ли теперь целесообразно обсуждать такую перспективу.
Констебль Перкер издал недовольный стон. Привыкший писать как слышится, он предпочитал слышать знакомые слова.
– Значит, вы раньше не видели этого господина? – Мистер Даффи показал на клерка. Тот вежливо кашлянул.
Уильям Гентиш окинул клерка взглядом, потом снова повернулся к коронеру.
– Не припоминаю. Кто это?
– Сотрудник адвокатской конторы Траубриджа и Хэя. Он приехал по вызову вашего дяди с новым завещанием.
Уильям Гентиш резко обернулся к клерку:
– И дядя подписал?
– Да, сэр.
– Могу я узнать, каково содержание этого документа?
Клерк снова кашлянул, ухитрившись вложить в этот звук вопрос к коронеру, и, прочитав в его кивке утвердительный ответ, объявил:
– Мистер Гентиш завещал все свое состояние фонду исследования рака.
– А в прошлом завещании? – спросил коронер. – Которое он аннулировал?
– Все своему племяннику, Уильяму Гентишу.
Уильям Гентиш принял слова адвокатского клерка стоически, только жилка снова забилась у него на виске. Случайно он встретился взглядом с кухаркой и вздрогнул: так могла смотреть только женщина, никогда не убивавшая дяди, на того, кто дядю убил. Думаю, лишь тогда он начал понимать всю опасность своего положения.
Он знал, что дядя не одобрит свадьбу, которую вряд ли удалось бы надолго сохранить в тайне. Он знал о слабости дядиного здоровья, не раз готовил ему сердечные капли и знал, где хранится морфий. Стоило всего лишь зайти из сада в библиотеку – ему было прекрасно известно, что если дядю потревожить во время послеобеденного отдыха, то от гнева у него наверняка начнется очередной приступ. Тогда, как обычно, он принес бы ему сердечные капли, только на этот раз – со щедрой добавкой морфия. Быть может, он даже с интересом наблюдал, как дядя глотает капли и как темнеют мешки у него под глазами, а потом взял книгу и тихо спустился к лодочному павильону. Может, он преспокойно сидел там и читал, пока над конюшней не пробили часы.
Коронер продолжил допрос:
– Вы говорите, мистер Гентиш, что не покидали сада, пока часы не пробили полпятого?
Если раньше Уильям Гентиш отвечал на вопросы сразу же и с видом глубокого равнодушия, то теперь он стал медлить. Видно было, что он колеблется, раздумывает, занимает оборону. Мы с интересом наклонились вперед, громко заскрипев стульями.
– Не покидал.
– И все это время не подходили к библиотеке?
– Не подходил.
– Но могли бы и вас бы никто не заметил, не так ли?
– Возможно. Но, повторяю, я к ней не подходил.
Презрительное фырканье кухарки эхом прокатилось по гостиной. В незаметно сгустившихся сумерках наши лица приобрели расплывчатые очертания. Холодный ветерок шевелил записи констебля Перкера. Часы над конюшней пробили восемь.
– Значит, нам остается только поверить вам на слово, что после приезда вы все время провели в лодочном павильоне?
– Боюсь, что так.
Последовало тяжелое молчание.
Внезапно адвокатский клерк прокашлялся и заговорил:
– Мистер Гентиш говорит совершенную правду о своем местонахождении; я могу подтвердить его слова. Как только я покинул мистера Гентиша-старшего, я вышел в сад посидеть в тени, дожидаясь времени, когда надо будет идти на станцию. Там, сидя на лавочке под кедром, я заметил мистера Гентиша-младшего: он курил в лодочном павильоне. Он, наверное, не обратил на меня внимания, но его показания верны: он оставался в павильоне до тех пор, пока не ударили часы.
До чего же испорчена человеческая природа! Вместо того чтобы радоваться, что наш ближний не запятнал рук в крови другого ближнего, все мы, сидящие в комнате (кроме, пожалуй, коронера, перед которым забрезжила наконец надежда попасть домой и попарить ноги в горчичной ванне), были разочарованы. Любой, в ком есть театральная жилка, сразу бы увидел, что Уильям Гентиш – такой высокий, надменный, с черными усами и крупными белыми зубами – идеально подходит на роль злодея. Его руки просто обязаны были обагриться дядиной кровью – так он лучше смотрелся, так ему больше шло. За себя скажу, что, поскольку я, как и остальное человечество, предпочитаю думать о своем ближнем самое дурное, мне казалось, что если Уильям Гентиш и не убил своего дядю, то лишь потому, что эта мысль вовремя не пришла ему в голову.
Когда мы оправились от нашего естественного разочарования, дворецкий Краучер зажег газовые рожки и снова пошли бесчисленные, нескончаемые вопросы. Адвокатский клерк ничего не мог добавить к своим показаниям; он повторял только, что видел Уильяма Гентиша в лодочном павильоне и что он оттуда не выходил. Снова вызвали дворецкого, потом отчаянно защищавшуюся мисс Мэви, потом меня. Вернулись к вопросу о морфии.
– Не могла ли, – обратился мистер Даффи ко всем присутствующим, – не могла ли настойчивость мистера Гентиша относительно легкой доступности морфия объясняться не столько болеутоляющими свойствами последнего, сколько суицидальной наклонностью первого?
Констебль Перкер выронил карандаш.
– Это что-то очень мудрено, сэр. Можно, я запишу своими словами? Вы хотите спросить, не нарочно ли он траванулся?
Вопросы и ответы продолжались, но показания клерка, как незаинтересованного свидетеля, уже решили дело. И когда мисс Мэви вспомнила, что старик неоднократно высказывал пожелания скорой смерти (хотя, полагаю, все же ее, а не своей), и часы над конюшней пробили девять, мистер Даффи постановил, что смерть Джона Гентиша наступила в результате самоубийства, совершенного в помрачении ума.
Не знаю, сказал ли Уильям Гентиш что-нибудь клерку, выходя из гостиной; помню только, как он угрюмо прошел через холл, не замечая столпившихся слуг и не говоря нам ни слова, хлопнул входной дверью и был таков. Только рев мотора да визг колес были его прощанием.
Присутствие смерти удивительно меняет все в доме. Когда в холле, возле входной двери, мы договаривались о планах на следующий день, все вокруг нас казалось безжизненным и холодным, наши шаги и голоса звучали как-то гулко, а черные незанавешенные окна чем-то напоминали мне мертвые остекленевшие глаза. Заунывно гудел газовый рожок, и в его неровном пламени тени оленьих рогов метались по потолку. Сквозняк из открытой двери пузырил гобелен, отчего изображенный на нем голый старый сатир похотливо тянулся к мисс Мэви. Та задумчиво смотрела вслед укатившему Уильяму Гентишу.
– Это же надо, потерять целое состояние! Благотворительность, подумать только! Такие деньги пропали!
Она вздохнула и тут же чихнула. Адвокатский клерк положил свой портфель и подал ей пальто.
– Они не пропали, – тихо сказал он.
К дверям подъехала машина, коронер взглянул на часы.
– Похоже, это за вами, чтобы отвезти на станцию, – сказал он клерку. – Спасибо за показания. Боюсь, нам придется снова вас потревожить. Я свяжусь с вами через денек-другой.