сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 32 страниц)
— А знаете, Вика, когда только приехал я в Москву из Константиново… — и он принимался рассказывать, сколь долгих и дорогих трудов требовалось ему завоевать здесь уважение, как порою таскали его, наивного и беззаветного юношу, по различным салонам, совсем не чтя его как личность, чтобы он распевал похабные частушки, написанные ещё в Рязани, под тальянку. «Для виду, — говаривал мне он таким тоном, будто чуть не плача, — спервоначалу стишки просили. Прочту два-три — в кулак прячут позевотину, а как похабщину — так хоть всю ночь зажаривай!» Никто из товарищей, казалось, тогда не разделял взглядов его. Мы с Есениным возвращались из «Стойла» или прочих литературных вечеров, из-за которых частенько приходилось Сергею и Толе бегать по наркомам и в Московский Совет, вместе, всё менее разглагольствуя о поэзии, как раньше, и всё больше — о том, что воистину окружало нас, о проблемах насущных. Мне невероятно льстило, когда он интересовался моими успехами у Литкенса, каковых было всё более и более после той моей статьи. Не помню уж, на каких чувствах я писала её, чтобы из студентки, никакого понятия не имевшей об журналистике, внезапно пробиться в издательство!
В тот вечер мы шли по Волхонке мимо Храма Христа Спасителя, каковыми видами я уже не в первый раз в жизни своей восхищалась. Я вотще любила Москву и, как только переехали мы сюда с семьёй, тут же принялась всё своё свободное время уделять прогулкам. Чуть больше недели назад мы проходили с ним здесь же, и Есенин тогда признался мне, что знает наверняка — сегодня день разноцветных зонтиков. Погода тогда стояла не самая приятная, да и зонтики у прохожих были не самыми пёстрыми, но, как уже довелось мне убедиться за всё наше знакомство, Сергей умел привнести даже в самый мрачный настрой что-то такое, что делало всё остальное незначимым, даже нелепым, а тоску, обуявшую тебя — совершенно глупой. Мы могли с ним возвращаться так с вечеров и говорить о таких глупостях, что самим после стыдно становилось.
— Говорят, что разноцветные зонтики были у Оле Лукойе. Он раскрывал их над послушными детьми, чтобы после им снились приятные сны.
Есенин любил рассказывать подобные забавные истории, хотя всё чаще они были из жизни его. Мне было особенно нечем похвастаться в этом плане, хотя он всё больше и чаще просил меня говорить ему о каждом мною прожитом моменте, утверждая, что жизнь у человека лишь одна, а значит, ему надобно ценить каждое её мгновение. Но разве в 21 год прислушиваешься к словам таковым?
В тот же день я с ужасом для себя вспоминала о том, что совсем недавно узнала — у Сергея был день рождения в начале октября. То я совсем случайно выведала у Вадика в одном из наших пьяных вечеров. Поэты успели его отметить, а я не поздравила Сергея ни подарком, ни даже письмом. Теперь же мы шли по слегка морозной от октября Волхонке, овеваемые толпою разодетой молодёжи, и я вынашивала в себе мысль эту, будто болезнь, которая всё пухла и разрасталась в голове.
— Сергей… — начала было я, когда очередная толпа молодых людей в масках чуть не сбила нас обоих с ног. Есенин весело засмеялся, присвистнув, хотя другой на месте его наверняка бы обиделся таковой выходке и даже сделал ребятам выговор.
— Ишь какие! Вика, вы только взгляните, каковые праздники нам из-за рубежа приносят! Как, бишь, они называют его теперь?
Я прекрасно знала, что сегодня — ночь Хэллоуина, ведь сама, точно так же, как ребята эти, в позапрошлом году бегала по большим заброшенным лесам, где раньше была усадьба Шереметевых, с разрисованными от ушей до шеи Алисой, Майей и Колей, однако качнула головою, и вида не подав:
— Истинно, лишь бы чем заняться!
Он внимательно взглянул на меня, отведя при этом взгляд от молодёжи, с мгновение будто сравнивая, хмыкнул, и мы вновь пошли молча — разве что с лица его так и не спадала прежняя улыбка.
— Сергей… — вновь начала было я, окликнув его так внезапно, будто бы припомнив что-то. Он обернулся ко мне, но мысли его захватили прежние, должно быть, воспоминания об его студенческих годах — он обожал спрашивать меня о моей учёбе, а после вдаваться в собственные рассказы, точно приравнивая. — Сергей! — вдруг, точно опомнившись, воскликнула я, так, что даже запоздалые птицы на ветках в парке недалеко от нас встрепенулись. Есенин, наконец, обернулся ко мне. — Простите, мне столь неловко говорить о том вам теперь, когда прошло уже столько времени…
Есенин остановился и глядел своими чистыми голубыми глазами теперь только на меня. Именно в ту секунду припомнилась мне Бениславская и все женщины, окружавшие его, и я ощутила себя наивной влюблённой девочкой — какой, впрочем, в действительности являлась. Я могла давать голову на отсечение, что и сам поэт чувствует таковую теплоту, исходящую из сердца моего, и по той лишь причине на губах его часто играет улыбка при виде меня. Вот и теперь выражение лица его будто совершенно не давало мне сосредоточиться. Впрочем, что могла я сказать ему? Никогда в жизни, сколь бы долго ни общались мы с Сергеем, мы не могли назвать друг друга друзьями. А нынче мне предстояло ему практически признаться, выдав все чувства, мысли и вместе с тем — все страхи свои. В ту самую секунду, когда закрались эти мысли ко мне, как-то некстати подумалось, что сказала бы на этой Майя — она частенько в таковых ситуациях бранила меня, просила меньше думать, а больше действовать и никогда ничего не решать за другого человека. Собрав всю свою волю в кулак, я продолжила:
— У вас был день рождения на днях, я слышала…
— Ах, вы об этом, — он улыбнулся, и всё внутри меня задрожало и затрепетало от этой пьянящей улыбки. Каждый раз она выходила у него необычайно искренней и в действительности весёлой. Даже не употребив ещё свой заразительный смех, он уже одною только ею придавал всей компании хорошее настроение. — Вика, право, не стоит.
— Мне так стыдно, Сергей Александрович! — я по привычке стала называть его по имени-отчеству, а потому не могла не заметить, как он нахмурился. — Ежели бы я в действительности узнала раньше!.. Простите мне это…
— Если бы за каждую неловкость и чувство мы приносили бы извинения, людям пришлось бы каяться вечно, — он схватил обе руки мои, улыбнувшись, начав при этом шептать, и я только теперь обнаружила, что совершенно случайно оказалась совсем близко к нему, пока извинялась. Хотела было отстраниться — да было поздно. Пленяло даже не столько ожидание грядущего, сколько тихий, вкрадчивый голос Сергея.
— Простите меня ради Бога!
— Не упоминайте Бога здесь, Вика, он неуместен, — улыбнулся Есенин, а шёпот его становился всё тише — мы стояли совсем близко, так что нынче слышать его могла только я. Я не стала спрашивать, сколько ему исполнилось, хотя вопрос таковой не к месту вертелся у меня на языке, и только извинилась за то, что не имею никакого к нему подарка. Собралась было с мыслями и духом, чтобы прочесть ему свои недавние стихи — посвящённые, как водится, одному ему, да только Есенин слегка стиснул мою руку — вышло это нежно и даже приятно, и с прежнею улыбкою продолжал: — Не нужно мне ничего, только… Вика, я знаю, что вы можете сделать для меня! — и он слегка наклонился, будто тем самым давая понять мне что-то. Я всё ещё с изумлением наблюдала за действиями его. Видела, как если бы секунды замедлились, как он неспешно опустил голову, мягко коснулся губами моей руки и тихо-тихо, еле слышно принялся читать один из любимых мне своих стихов: «Я сегодня влюблён в этот вечер, близок сердцу желтеющий дол…» — а когда глаза его вновь встретились с моими, выжидающе улыбнулся, некоторое время молчал и внезапно притянул меня к себе за талию, и я ощутила прикосновение его тёплых, слегка подрагивающих губ — к своим. Ощутила — потому что в тот же самый момент у меня сами собою закрылись глаза, а голова закружилась, мешая друг с другом абсолютно разные и не соотносящиеся мысли навроде того, что на дворе конец октября, но всё ещё очень тепло, и что Евграф Александрович ждёт от меня заметку в самое наиближайшее время. Вероятно, именно от внезапности я не смогла в первую секунду отстраниться, но мужчина настойчиво прижимал меня к себе, и от его мягких поглаживаний от спине к талии сердце моё стало биться ещё быстрее, чем прежде — кажется, никогда в жизни оно не ощущало себя такой птицей в клетке, неистово мечущейся по ней, готовой вот-вот вырваться наружу. Я не могла врать себе: у меня не было ни сил, ни желания противиться тому же порыву, что поглотил теперь его. Стоило мне только приоткрыть рот, как он вдохнул в него тёплый воздух — вероятно, в тот самый момент ухмыльнувшись. Меня уносило всё дальше, и ноги сами собою отрывались от земли, хотя всё основное действо происходило скорее в голове моей, тогда как губами я ощущала мягкие, едва приятные прикосновения чужих, доселе мне незнакомых ни разу, и оттого лишь только не могла теперь понять, какие в действительности испытываю чувства. Движения его становились всё настойчивее. Я смогла распахнуть глаза лишь раз — чтобы с небывалым доселе блаженством убедиться, что всё это происходит на самом деле, а не пригрезилось мне. Когда он отстранился — спешно, но очень мягко, я думала, что мне придётся долго приходить в себя, однако Сергей только выдохнул в воздух моё имя и прильнул губами к моей шее. То было так неожиданно для меня, что сердце снова ёкнуло в груди, а после ещё более сладостное желание гулкими толчками отдалось внутри, и руки сами собой ухватились за его нечёсаные светлые волосы. Сколько раз я мечтала к ним прикоснуться, когда он, бывало, весело встряхивал головою во время чтения стиха! Сколько раз обдумывала про себя, как могла бы перебирать пальцами эти мягкие пряди и ерошить, а теперь касаюсь так нежно и с таким трепетом, будто это первые побеги пшеницы, ранней весною выступившие из-под снега. Его жаркие прикосновения ощущались по всему моему телу, хотя он оставлял поцелуи только на шее. Жарко вдыхал, на мгновение останавливался, а после снова продолжал жадно вбирать губами мою кожу. Пару раз нам помешал всё ещё висевший на моей шее голубой, в синюю полоску, шарф. Я открывала глаза, мы весело смеялись, глядя друг на друга, а после всё продолжалось как ни в чём не бывало. Сергей по-прежнему прижимал меня к себе, скрестив обе своих руки у меня за спиною, но это было как-то абсолютно непринуждённо и бережно, как если бы он боялся спугнуть меня, чтобы я в очередной раз не вздумала убежать от него. Когда он остановился, он одарил меня новым, ещё более пьянящим и нежным поцелуем в губы и, стоило мне приоткрыть глаза — он уже взирал на меня с прежнею ухмылкою, но в голубых глазах, помимо дьявольских огоньков и веселья, плясало что-то счастливое и умиротворённое, а сам он казался запыхавшимся, точно у него поднялась температура. Впрочем, я не могла ручаться, что не выгляжу сейчас точно также. Мужчина будто подумал о том, о чём и я мгновение назад, и спросил, поправляя шарф на моей шее:
— Как же всё-таки приятно, наконец, поймать бабочку.
Мне предстояло в который раз провести эту ночь в чернилах на руках и рьяных, копошащихся одна на другой думах — в голове. Вот, что было на листке моём к тому времени, когда за окнами алела заря, приписанное сверху каким-то названием на французский манер:
«С зарёй сентябрь кружит фонари,
И угасают ласково дома.
Ответь же, Боже, почему любви
Так хочет неприступная душа?
Зачем касаться клавиши рукой
И заглушать аккордов гулкий стон?
Зачем терять торжественный покой,
От чувства разум прогоняя вон?
Последний шаг, и дан будет обет…
Мы встретились, когда цвела листва,
Мы встретились, где лишних, в общем, нет,
Нам пеплом сентября была дана
Последняя бессонница страстей,
И мы, приняв смиренно этот яд,
Не замечая неба и людей,
Всё не спешили повернуть назад.
Ты смотришь тихо, всё ещё молчишь,
Моих волос перебирая прядь,
Ответь же, Боже, почему ещё
Так хочется его мне обнимать,
При поцелуе закрывать глаза?
Ах, если бы жар щёк скорей унять…
Но всё доступно, а чего нельзя —
В нём, как молитву, хочется читать.
Но я наброшу ситцевый платок
И напоследок молвлю: «Уходи».
Покуда в сердце будет жизни прок,
В душе живёт желание любви».
***
Мы сидели в «Стойле», тихо переговариваясь с Толей. Сюда всё реже, к огромному сожалению моему, стал заходить Есенин, и всё чаще — Яков Блюмкин. Вадика Шершеневича мы видели, но тоже всё меньше, потому что он занимался собственными литературными проектами, каковых, как позже выяснилось, было у него бесчисленное количество, так что, знай я его получше, могла бы только изумляться, как он успевает везде пребывать в одно и то же время.
О Блюмкине я не знала ровным счётом ничего помимо того, что могла видеть сама: отталкивающая от себя при первом же взгляде внешность, почти обритый лоб с некоторым отметинами чёрных волос и, что запоминалось сильнее всего при каждом нашем с ним общении — большие толстые щёки, каковые становились ещё больше, когда он говорил что-то, либо же ел. Он любил подсаживаться к нам с Толей и обсуждать выступления. Мариенгоф считал, что он любил лирику, стихи и новых известностей «Стойла», но мне, судя по взгляду Блюмкина, то и дело скользившему по моей юбке, казалось иначе. Почти никогда, когда он приходил, Есенина не было рядом с нами, а потому единственным моим дружеским плечом и спасителем оставался Анатолий Борисович.
По словам Мариенгофа, Блюмкин был чекистом и бывшим левым эсером. Однако же и сам взгляд его говорил, что всё ещё где-то глубоко внутри остались в нём прежние террористские замашки. Я не смела спорить с ним или пререкаться, потому что он был на короткой ноге с Толей и Сергеем, однако же сама старалась держаться подальше и от несмешных шуток его, и от улыбочек, и от револьвера, который мог он вытащить прямо в разгар чьего-либо выступления.
Однажды один из новеньких поэтов, Игорь Ильинский, юноша моих лет, может, немногим старше, выходец из театра Мейерхольда, попросился у Есенина на выступление. Он волновался, то и дело вытирал испарину на лбу своём и, нервничая, заметно заикался. Сергей Александрович слегка посмеивался над ним, однако же, позволил прочесть свои стихи. Мы все слушали его с улыбками, временами про себя посмеиваясь — даже я, хотя поэтического опыта у меня было совсем не так много. Внезапно, закончив выступление, явно разнервничавшийся молодой поэт вытер носки ботинок своих о край висевшей на сцене портьеры и, хотя не каждый даже успел заметить эту маленькую неловкость, Блюмкин неожиданно вскочил с места, вытаскивая из-за пазухи револьвер:
— Хам! — даже не закричал, а заорал он и, к ужасу всех присутствующих, направил его прямо в лоб выступавшему. — Молись, хам, если веруешь!
Толя и Сергей, будучи за разными столиками, повскакали с мест своих и мгновенно кинулись к нему. Блюмкин был пьян, но не настолько ещё, чтобы совершенно не осознавать происходящее. Мариенгоф пытался утихомирить его на расстоянии, а Есенин, хотя и был много ниже ростом, пытался опустить руку его, практически повиснув на ней.
— Ты что, опупел, Яшка? — кричал Есенин, а я могла наблюдать только белого, будто превратившегося в одночасье в мрамор, Ильинского.
— Бол-ван! — вскричал Мариенгоф, но ближе так и не подошёл. Побоялся, наверное, что револьвер в действительности может быть заряженным.
— При социалистической революции хамов надо убивать! Иначе ничего не выйдет. Революция погибнет.
Я, интересами своими стоявшая за революцию, хотела было возразить, однако тоже побоялась револьвера. Со спокойствием относился к оружию только, видимо, один лишь Есенин.
— Пусть твоя пушка успокоится у меня в кармане, — тихо сказал мужчина, пряча ревльвер в своих штанах, и уже довольно скоро все присутствующие в трактире утихомирились и настроились на привычный им лад. Кроме, пожалуй, Игоря Ильинского. После Сергей Александрович, ещё немного нервный от произошедшего, весь запыхавшийся, уселся рядом со мною, и я почувствовала себя как девушка из средневековых романов, на глазах у которой разыгралась битва её любимого с другим претендентом на её сердце. Мне до жути захотелось нарушить царящее меж нами молчание:
— Вы вели себя очень мужественно, — произнесла я, вспомнив реакцию Мариенгофа на происходящее. Сергей отчего-то закивал, но смотрел не на меня, а на соседний столик, за которым беседовали Блюмкин и какой-то незнакомый мне человек.
— Спасибо, Вика, правда, здесь скорее взыграл не героизм, а чрезмерная тяга Блюмкина к пьянству, — проскрежетал Есенин. Обыкновенно он любил, когда его хвалили, им восторгались, а ныне вёл себя как-то неподобающе себе же самому. И это до крайности изумляло.
— Вас могли застрелить, — я осознавала, сколь глупо придавать столько волнения голосу своему, но ровным счётом ничего не смогла поделать с собою.
— Какой там! Родился в рубашке, причём, в рязанской. В ней и похоронят, — он обернулся ко мне с улыбкою, но блики в глазах его выражали неясную грусть. — Вы беспокоитесь? — спросил он меня вдруг.
Вопрос вогнал меня в краску. Я отвернулась, пытаясь переключиться на стоявшего в отдалении Толю или на того же Блюмкина, на какового, на самом деле, у меня не было никакого желания взирать, но взгляд Сергея Александровича прожигал даже со стороны, и мне оставалось разве что беспокойно ёрзать на месте.