сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 32 страниц)
Галя села рядом со мною и обвела таким взглядом, будто хотела сказать: «Да, Вику я помню, как и то, что в прошлый раз она спаивала вас в числе остальных, Сергей Александрович». Поэтический вечер официально закончился, и начались такие любимые для меня и привычные бурные споры и обсуждения. Вадик Шершеневич, приобнимая Есенина, что-то бурно обсуждал с ним, а после они неожиданно принялись декламировать Маяковского: «Иду. Мясницкая. Ночь глуха. Скачу трясогузкой с ухаба на ухаб…» Отчего-то именно упоминание трясогузки рассмешило каждого больше всего. Нас всех снова овевали сигаретный дым и лёгкое похмелье, но теперь — видимо, из-за обиды своей, во всех лицах этих мне привиделось что-то злое и неприятное, и в итоге я, разрываемая изнутри чувствами, не выдержала и поднялась из-за стола — столь резко, как того не ожидал здесь никто. Маяковского я читала и порою даже учила наизусть уже из-за того, что он был явным оппонентом Есенина. Об их конкурентских отношениях повсюду ходили сплетни: представители разных направлений, громогласные запевалы, истые бунтари и вечные выдумщики — это всё постоянно сталкивало их друг с другом на различных поэтических мероприятиях. И теперь строки этого поэта хлынули из меня, как если бы я всю жизнь восхищалась именно Владимиром Владимировичем. Состояние моё позволяло мне вдоволь кричать, не стесняться и при возможности — размахивать руками.
— «Морщинами множится кожица, — доканчивала я, зло сверкая глазами в сторону оцепеневшего Есенина. Он сидел прямо напротив нас с Галей. — Любовь поцветёт, поцветёт — и скукожится». Маяковский, — с этими словами я рухнула обратно на стул. Шум и гам в «Стойле» замерли, но аплодисментов, как и полагалось, не последовало. Впрочем, таковых я и не ожидала.
Мы как раз стали обсуждать с Мариенгофом Маяковского, когда я увидела, как внимательно смотрит на меня Есенин. Спустя некоторое время, заметив, должно быть, что я совершенно никак не реагирую на взгляды его, он подсел к Гале. Они стали обсуждать его новый недавний сборник, и я, разозлившись на него ещё сильнее, придвинулась вплотную к Анатолию Борисовичу, ненароком коснулась его плеча, а после улыбнулась и попросила помочь мне прикурить. Есенин подбежал к нам быстрее, нежели Толя успел мне поспособствовать, и выхватил сигарету из рук.
— Вика, прекратите вы это, — тихо произнёс он — так тихо, чтобы слышала только я.
— Вы и сами балуетесь, Сергей Александрович, — огрызнувшись, я хотела притронуться к своему стакану, но тут рука моя дрогнула под взглядом Есенина, и я как-то не посмела продолжить ею движение.
— Видели бы вы, как изменились за последнее время, Вика, — он качнул головою, точно поучая меня. Я бросила на него сердитый, пускай и слегка обиженный взгляд — он говорит так при всём при том, что почти каждый поход его в «Стойло «Пегаса» заканчивается дракой, либо скандалом — правда, когда нету рядом с ним Гали. — Ежели сравнить вас в первый раз, как я вас здесь увидел…
— Вы тоже изменились, Сергей Александрович, — серьёзно произнесла я и увидела, как искренне он изумился. — Каждый из нас меняется каждую прожитую секунду — тогда что уж говорить про несколько месяцев! Но я вправду рада, что смогла узнать вас не только на сцене, но и ближе.
— Уже уходите? — он улыбнулся и привстал из-за стола вместе со мною. Моя злость будто бы только забавляла его! — Знаете, — он на мгновение схватил меня за руку, но я вырвалась. Меня остановила лишь глубокая задумчивость во взгляде его. — Образ бабочки вам и вправду идёт больше.
Я зарделась, но впервые при беседе с ним — от гнева. Каждый прекрасно знал, кого называли бабочками в те времена. Но, как после я узнала от друзей его, своих случайных женщин Есенин больше называл «розочками». Не дав ему ещё как-либо оскорбить меня, я звонко прошагала на своих каблуках к двери и со всей силы хлопнула ею.
Мне мало что помнилось на другое утро. Разве что не оставляла стыдливость за нечто неприятное, содеянное прошлым вечером. Однако же неделя, только начавшись, погрузила меня с полною силою. Только лишь завершались занятия в университете, я стремглав бежала в библиотеку и принималась за поиски материала для своей дипломной работы. Сколь бы и сердцем, и душою, и мыслями хотелось предаваться мне совсем иному занятию, я первое время заставляла себя, а после — как-то привыкла к такому графику. В лавке недалеко от дома я уже загодя купила папку с твёрдой корочкой, на которой так и значилось: «Диплом». Вначале писать предстояло вручную, лишь подыскивая материалы, строчки, фразы — сколько книг, к прискорбию своему, пришлось загубить мне, вычерчивая в них карандашом нужные и подходящие мне строчки! Сколько листов их смяла я, загибая кончики! Много денег стало уходить на покупку всё новых и новых чернил — черновые варианты я писала именно от руки, а уже для самого основного приберегла то время, что потрачу я на поход к машинистке. Мне повезло, что адрес одной девушки, обученной этому, я нашла прямо на первой полосе в газете, правда, как оказалось, стоимость 80 листов у неё на печатной машинке не уступала моей стипендии… Один лист обходился в пятьдесят копеек, так что нужно было срочно копить деньги, помимо нескончаемых перекупок листов и чернил и на это тоже. Тема дипломной работы увлекла меня уже в тот момент, как только выбрала я её, но отыскать её можно было не во всех книгах и, когда я приходила в библиотеку, сотрудники устало вздыхали, старались как можно скорее закончить смену свою, пообщаться с другими посетителями — всё, только бы я не начинала предоставлять им свой новый огромный список по древнерусской истории. Помимо того, что приходилось отыскивать факты, я проводила собственную работу; писала одно, комкала листы, кидала тут же; после, покидая библиотеку, помимо тяжёлых толмутов выносила с собою множество кусков исписанной бумаги, а ещё мыслей и, как полагается — боль в глазах и невероятную усталость. Особенная сложность была в том, что из-за такого режима концентрироваться на работе после занятий в университете мне было всё сложнее, а вскоре аналитика и вовсе умчалась в тартарары. В один из таких вечеров, когда я наблюдала, как медленно темнеет за окном на Новой Басманной, мысль о том, что сегодня четверг, и завтра я выступаю, ошпарила меня, будто кипятком. Я резко вскочила, привлекая к себе внимание всех присутствующих; обратила на себя укоризненный взгляд библиотекарей, которые и так мало были довольны тем, что столь часто видят меня в последнее время, и, схватив в охапку все листы свои, выбежала прочь. Я думала над тем, что совсем не подготовилась. Что для чтения у меня нет ни настроения, ни стихов, ни поддержки — Майя и Алиса также решали вопросы с вокалом и дипломными работами, а потому, хотя и от всего сердца обещали быть, я не могла бы корить их в том, если бы они не пришли.
Лихорадка пробирала меня всё пятничное утро. Не оставила и под вечер. Это всего-то должна была быть встреча со знакомыми мне поэтами, на которой я как-то некстати прочту свои стихи, но при мысли о том, что меня, должно быть, будут внимательно слушать, сердце моё уходило в пятки и явно не собиралось подолгу возвращаться оттуда.
Рюрик встретил меня прямо в Гороховском переулке. К огромному удивлению своему, там уже ожидал меня не только он, но и Майя с Алисой.
— Разве мы могли пропустить такое? — весело улыбались они. Я буквально ощутила, как силы возвращаются ко мне, а вместе с ними — и желание в действительности прочесть что-то своё перед всеми. Мне никогда прежде не доводилось ощущать в себе столько энергии, столько желания общения с кем-либо и главное — возможности поделиться чем-то своим, личным и сокровенным. Мы направились к лекторию, где должно было происходить всё это действо, и в голове у меня невзначай снова мелькнули грустные мысли о том, что, общайся мы с Есениным так же, как он с Бениславской, он бы непременно пришёл сюда.
Народу на мероприятии было не так много, но достаточно, чтобы я снова начала нервничать и отнекиваться от выступления. Рюрик и слушать меня не захотел. По его словам, вся программа уже составлена, поэты — подготовлены, зрители — воодушевлены; и, не желая, видимо, выслушивать дальнейшие мои отказы, скоро ретировался. Выступать мне предстояло третьей.
Майя и Алиса, сколько могли, поддерживали меня, а после мне предстояло удалиться за кулисы и ожидать своего часа там. Вечер начался. Я стояла посреди знакомых и незнакомых мне лиц, ломала руки и терзалась сомнениями: «Что прочесть мне? Как выступить? С чего начать? На кого смотреть? К кому обращаться?» Странно, но все эти вопросы покинули меня в тот самый момент, когда назвали моё имя.
Виктория Фёрт. Я до жути не любила, когда называли мою «полную фамилию». Мне каждый раз хотелось походить на девушку с Запада, подражать их моральным принципам и поведению, учить иностранные языки, побывать в дождливой Англии… Наверное, именно поэтому возник у меня этот интересный псевдоним. Но только он гулко пронёсся меж рядами, я осознала, что не могу сделать вперёд ни шага. Когда я кое-как приказала своим ногам продолжить себе повиноваться, я поняла, что у меня совершенно пропал голос, и единственное, что соизволит вырваться из меня — разве что слабый хрип. Меня итак, вероятно, не услышат дальние ряды, а уж с таким-то волнением — тем более! Я вновь собралась с мыслями, а после выловила в толпе счастливые лица Майи и Алисы. Немного в отдалении сидел Рюрик. Взгляд его был изучающим и внимательным, но при всём при том он улыбался и даже, если мне не показалось, кивнул головою, будто приободряя. Я сделала ещё несколько шагов по направлению к зрителям, чтобы стоять прямо в конце сцены. Я не стремилась подражать Есенину, но хотела, чтобы голос мой звучал звонко, громко и, что самое главное — проникновенно. Я начала читать.
Я думала, что забуду всё совершенно, но отчего-то строчки вылетали из моей головы сами собою, будто стихи свои я специально заучивала и по нескольку раз повторяла про себя и вслух. Голос мой дрожал, но звучал громко и ярко. Стих был о революции. О тех моментах, о которых я то ли по счастью, то ли наоборот, могла знать лишь понаслышке. Я любила его за звучность и приятность — он мне казался одним из тех, которые входят в историю и закрепляются там, навроде «Бородино» Лермонтова и поэмы «Двенадцать» Блока. Кстати об Александре Блоке, ведь его поэма в действительности была не так давно написана, но при том воспринята обществом как нечто шедевральное и гениальное. Глупые мысли эти о собственном возможном значении для будущего придали мне уверенности, и я даже позволила себе начать размахивать руками и ходить по сцене. Волна стиха захватывала всё больше. Я точно сама уже была участником тех событий — никогда раньше, прочитывая сие произведение про себя, я не воспринимала его так, как сейчас. Я будто сама в тот момент не любила первый бал, в котором «столетье отражалось искрой». А слова продолжали звучать — на удивление громко, чётко и размеренно и, когда я выловила из толпы знакомые мне и дорогие лица, я поняла, что они такого не ожидали. Раздались громкие аплодисменты, даже присвистывания, но у меня в запасе был ещё один стих. И стоило мне собраться с мыслями, вдохнуть в себя побольше воздуха и, прикрыв на мгновение глаза, представить прямо перед собою знакомый образ дорогого человека, чтобы вселить в себя больше уверенности, я услышала тихие перешёптывания по всему лекторию: «Есенин, здесь Есенин!» Я вздрогнула, потому что вначале мне показалось, что у меня начались галлюцинации. А после я действительно разглядела посреди рядов светлую кучерявую голову — мужчина тихонько пробрался посреди остальных и остановился в стороне от стульев. Он обернулся, и взгляды наши встретились. Я улыбнулась, но как-то бегло, точно куда-то спеша, и, ощутив, как сердце моё забилось быстрее, точно обращаясь теперь лишь к нему, снова стала читать:
«27-е. Утро. Гвалт,
Безумны облака над нами,
На улице чудесный март,
Нас согревающий снегами.
На улице весенний день,
А ты без смеха, без улыбки.
Мы не общаемся теперь —
Всё по заезженной пластинке.
Мы не влюбились, не сошлись,
Да и опять мы одиноки.
С своим сомненьем расплелись,
Но всё о вере, всё о Боге.
Мы снова встретимся, поверь,
И ты, шурша своей косынкой,
Мне улыбнёшься: «Добрый день».
Но мне твой ропот не вновинку.
Остановись. Нет нас теперь,
Но всё по-прежнему душою
Я открываю храма дверь
И на колени — пред тобою.
Ловлю во взглядах светлый лик,
Что нежен так и безупречен,
Что полюбил я не на миг,
За что скитальцем я отмечен.
Молчание — клеймо потерь,
Моею зажжено свечою.
«Как изменились вы теперь», —
И дверь закрою за собою».
Я не сводила с него взгляда по ходу всего своего выступления. Мне думалось, он и слушать не станет, однако же он внимательно взирал на меня, и ни разу за всё прочтение взгляды наши не оторвались. Вслушивание его было мне самой незаменимой и бесценной поддержкой в тот вечер. Но, только успела я дочитать до конца, а зал — повставать с мест, чтобы начать аплодировать мне, я заметила, как он спешно отвернулся и стал удаляться. Я выбежала со сцены, прямо спрыгнув с неё, а не как надобно было — по ступеням, и бросилась вдогонку. Меня не смущало, что поступок мой будет выглядеть глупым, ведь совсем иные мысли занимали всё существо моё.
— Сергей Александрович!
Он обернулся, и даже в тот момент было видно, сколь он удивлён. В первую секунду мне даже показалось, что от изумления и растерянности он не может вымолвить ни слова. Но тут он выдохнул в холодный весенний воздух моё имя.
— Вика, вы разве не должны быть там?
— Да, да, Сергей Александрович, но… — я осеклась, потому что он спешно подошёл ко мне. Я как-то только тогда вспомнила, что стою на улице перед ним в одном чёрном платье и клетчатой кепи, без какой-либо верхней одежды. Он, видимо, и сам подумал об этом и накинул мне на плечи своё пальто. От тепла и запаха с него я поёжилась ещё сильнее, принимаясь в смущении опускать глаза, а он, казалось, только и радовался тому обстоятельству. Голос его показался мне насмешливым, но более не было во всём поведении Есенина прежнего изумления.
— Застудите себя, Вика. Я вам даже сколько раз то про ваше лёгкое пальто повторял.
— Сергей Александрович, — тихо произнесла я. — Но как же вы здесь? Какими судьбами?
— Толя передал то, что вы так и не смогли мне высказать, — с улыбкою сказал он, но отнюдь не смеясь надо мною. Он вгляделся куда-то далеко, в тёмную синь, и после, будто и не мне вовсе, сказал — Гроза грядёт… А вы, Вика, идите, вас там ждут, наверное.
«Там ждут другого выступающего», — про себя подумала я, но тоже не могла не отметить, что все были особенно впечатлены чтением моим.
— Вы пришли, Сергей Александрович… Несмотря на всю вашу занятость. У вас и жизнь-то суетная: всё бегаете, сочиняете прямо во время прогулок, — из рассказов друзей его я знала, что его часто замечали на улицах Москвы тихим и задумчиво шагающим, но при том со сжатыми губами что-то мычащим в такт неспешной походке своей. — Шатаетесь и будто места себе всё не найдёте… Когда же вы пишете?
— Всегда, — тихо отвечал он, совершенно смутив меня, а после внезапно перевёл взгляд от неба ко мне. Я же вспоминала слова Мариенгофа при нашей последней встрече, а потому всё недоумевала: почему же пришёл Есенин и после выступления моего столь же внезапно сбежал? — Хорошо вы читаете, Вика, только кричите много и порой не в тему, — засмеялся он. — А стихи следует чувствовать и вникать в них, как если на себе переживаешь происходящее в них. Могу лишь добавить, что учиться вам ещё. Много учиться, — голос его почти перешёл на шёпот. Он стоял теперь близко ко мне, но я из-за робости не могла ни возразить ему в таких случаях, ни как-либо должным образом повести себя. Более того, я с ужасом осознавала, что таковое минимальное расстояние между нами мне даже приятно. Есенин вдруг наклонился, чтобы ещё что-то сказать, когда, капля по капле, в Москве начался дождь, и мы оба как-то весело засмеялись этому внезапному обстоятельству. Есенин отошёл от меня на несколько шагов и вдруг начал приплясывать, прямо под дождём, не обращая ровно никакого внимания, что ноги его погрязают в лужах, и следы от них падают на штаны его безукоризненного серого костюма.
«Играй, играй, гармонь моя!
Сегодня тихая заря,
Сегодня тихая заря, —
Услышит милая моя».
— Сергей Александрович, — пыталась остановить его я, хотя сама при том не могла перестать смеяться. — Ну, что вы, как маленький. Ну, прекратите!
«Милый ходит за сохой,
Машет мне косынкой.
Милый любит всей душой,
А я половинкой»