Текст книги "Не будем усложнять (СИ)"
Автор книги: Spanish Steps
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 30 страниц)
когда в воздухе вдруг ощущался запах моря
когда вечером в домах загорались окна
и каждый раз, когда я закрывал глаза.
Я здесь. И на расстоянии моей руки ты крепко спишь – прекраснее, чем самая отчаянная мечта.
Тогда, в тот злополучный вечер в клубе… Первое воспоминание, которое приходит мне на ум – это ощущение разъедаемого кислотой горла: меня вырвало. В туалете я едва успел захлопнуть за собой дверь кабинки и поднять крышку, как в нос ударил острый аммиачный запах мочи, и тут же сильный спазм вынес в горло желчь. Я вытолкнул ее из себя, сплюнул и почти сразу почувствовал вторую волну. После нее в желудке, кажется, уже ничего не осталось, но по инерции спазмы продолжались, шли один за другим, снова и снова, словно что-то больное, зараженное, пыталось выбраться из меня, упорно лезло вверх, царапая изнутри когтями. Из глаз и носа текло, умом я понимал, что надо постараться отодвинуться от унитаза и дышать размеренно, но с каждым позывом только бессильно склонялся над изгаженной поверхностью.
Через несколько секунд у меня заложило уши и от напряжения зашумело в голове; я почувствовал, что не могу толком вдохнуть, только сиплю натужно, со свистом, стараясь втянуть воздух в легкие.
Вдруг в дверь резко заколотили.
– Эй, приятель, все нормально?
Как ни странно, стук и голос вернули меня в реальность: я смог поднять голову и, держась за стену, распрямиться.
– Нормально?
– Да, спасибо, – голос был чужим, каркающим. – Нормально, в порядке.
Я снова сплюнул, собрав во рту слюну и остатки желчи, потом еще раз, вытер рот ладонью. Потом отмотал туалетной бумаги и вытер лицо. Прислонившись в двери, постоял немного, отдышался и спустил воду в унитазе. Подхваченный течением использованный кусок бумаги покружил на поверхности, а потом исчез в колене.
Какой-то парень в распахнутой на груди рубашке, уже изрядно навеселе – должно быть, это он стучал в дверь, – окинул меня беглым взглядом, но ничего не сказал. Буркнул что-то себе под нос и закрылся в кабинке.
Снаружи по-прежнему гремела музыка, вечеринка набирала обороты, но, к счастью, в тот момент в туалете больше никого не было. Стараясь не думать, не вспоминать, не издавать звуков и ни при каких условиях не смотреть на себя в зеркало, а только лишь сосредоточиться на простых, однотипных механических движениях, я прополоскал рот, сделал пару больших глотков, вымыл руки и лицо, тщательно вытер бумажным полотенцем. Потом вышел.
Из Осло я уехал почти сразу, спустя буквально несколько дней. Съемки начинались через три недели, но я написал в агентство, что готов участвовать в препродакшен, и будет лучше, если в это время я буду находиться на месте. Почти сразу мне пришло уведомление о съеме квартиры на этот срок. В Копенгаген я прилетел последним рейсом, на такси добрался до адреса, закрыл за собой дверь. В спальне стянул свитер и джинсы, положил ключи на прикроватную тумбочку и лег под одеяло.
Потом я набирал его номер – тысячу раз. Набирал по памяти, отчего-то упорно не открывая список контактов или журнал входящих – набирал снова и снова, чтобы тут же стирать. Писал длинные сообщения, сбиваясь с мысли, теряя начало, запутываясь в лабиринтах фраз и пространных формулировок. Я столько всего хотел ему сказать и объяснить, но каждый раз, проговаривая все эти фразы в уме, понимал, что все это не то – совсем не то, что я хочу сказать на самом деле, что на самом деле имею в виду. Что, как ни старайся, мне никогда не выразить того, что я чувствую: что чувствую себя сухим осенним листом с грубыми, выпуклыми прожилками, уже почти прозрачным на холодном, низком солнце. Листом, оторвавшимся от своего дерева, подхваченным порывом ветра и уносимым куда-то далеко.
Что я сказал бы ему?..
Что с тех самых пор не могу?.. Не могу глотать, не могу спать, завязывать шнурки на ботинках, говорить о погоде, держать в руках палочки… не могу думать, не могу чувствовать, не могу ничего… За очень редким исключением не могу находиться рядом с людьми, не могу выносить их присутствия?.. Что мне кажется, будто каждый – знакомый или совершенно посторонний – смотрит на меня, поджав губы, с презрением и разочарованием? С отвращением? А те, кто не смотрит – те отвратительны мне?..
Что я мог сказать? Что люблю его? После всего… После всего, что было, он просто не поверил бы мне.
Он подумал бы, что эти слова ничего не стоят теперь, что это не более, чем просто звуки, которые я издаю, чтобы любой ценой получить желаемое: похвалу, секс, ласку, внимание, признание, оправдание. Всего лишь звуки, которые издаем все мы только для того, чтобы хоть кто-нибудь обнял нас, забрал домой, чтобы посмотрел на нас так, как он смотрел на меня когда-то. Он не поверил бы мне – он подумал бы, что все это ложь, уловки и притворство, что на самом деле мне нет никакого дела до него самого, что во мне говорит только животный страх одиночества, самое чистое выражение инстинкта самосохранения, заложенного в нас природой.
Что я мог сказать?.. Что, едва оказавшись на улице, вытащил телефон и, с трудом попадая по клавишам, борясь с заново поднимающимися спазмами, с ошибками и ненужными пробелами написал Леа, что между нами все кончено? Это?..
Он не поверил бы, он подумал бы, что я сделал это под влиянием момента, в состоянии аффекта, в шоке. Что завтра я передумаю, что снова, как и раньше, буду говорить ему не о том, какая с самого начала это была плохая идея – добиваться мечты во что бы то ни стало, – а о том, какая хорошая. Он не поверил бы мне, я не поверил бы себе и сам.
А даже если и поверил бы… Это уже ничего не изменило бы между нами. Просто потому, что нас больше не было – тех нас.
Меня – того, кого он увидел на сцене в тот наш самый первый день, – того меня больше не было. Теперь я был другим – кем, сам того не замечая, стал со временем. Или, может быть, на самом деле я был им всегда, только умело это скрывал?..
Как бы то ни было, я стал тем, кем стал, и этот новый “я” изменил его тоже, под стать себе.
Распотрошил, криво вспоров по животу, вынул кровоточащее, живое нутро – оно билось и пульсировало в моих руках, дышало, умоляло, оно… Оно так не хотело умирать…
А я – мне было вечно мало. Мало, мало, мало… Мало! Мне хотелось, чтобы он подчинялся – мне, моим желаниям, моим мечтам, моим планам, чтобы принадлежал мне, только мне – весь, без остатка, чтобы был послушным и покорным, чтобы только я держал в руках его нити. Чтобы владел им, полностью и безраздельно, как куклой.
И я сделал это – сжал пальцы покрепче и раздавил его. Отшвырнул прочь, что еще конвульсивно вздрагивало, а потом набил соломой, сшил рваные края грубой парусной нитью и наклеил кривую ухмылку.
Зачем я был бы нужен ему теперь? Тот, кто сделал это с ним?
Тот, из-за кого он сделал это с собой?..
Куда бы я ни посмотрел, передо мной неизменно вставало его лицо – там, в той жуткой комнате, в той западне, куда я его загнал… Его загнанный взгляд, сжатые губы, его запрокинутая голова и неестественно вывернутая шея в черной петле галстука, его глаза… Его лучистые глаза, которые совсем недавно улыбались мне – так тепло, так доверчиво… Я вспоминал это, и меня тошнило снова – от ужаса, от презрения, от оглушающего отвращения к самому себе за то, что я сделал.
С ним. С нами. За то, что я сделал с нами.
И неужели я осмелился бы говорить ему о том, что теперь чувствую?! Неужели смог бы опутать его снова паутиной своих амбиций, желаний, своих “потерпи еще немного”?! Разве смог бы я снова заманить его на наживку обещаний, оплести руками, закрыть поцелуями рот, сковать движения, привязать к себе невидимыми, но прочными, словно стальные тросы, нитями… А потом ждать, как паук… затаиться и ждать, пока он увязнет в моей жизни, в моих планах, в моих мечтах настолько, что не сможет и пошевелиться?.. Пока снова не станет принадлежать только мне?..
Разве не хватило ему по горло этого безумия?
Разве так поступают с теми, кого любят?!
Мои мечты… Он был прав, он – единственный, кто мог заглянуть внутрь меня, кто смог разглядеть правду, кого мне так и не удалось обмануть: мои мечты давно превратились в навязчивую идею, в обсессию, в амбиции, ради которых я пожертвовал самым дорогим, что у меня было.
Я сам не заметил, как это произошло. Конкретный момент, когда я подрезал им крылья – своим мечтам. Когда из свободных, сильных птиц они превратились в кудахтающих кур, не способных летать – не заметил… Я запер их в тесном вольере, и его – чтобы он смотрел за ними, чтобы был только мой, чтобы я мог приходить и уходить, когда мне вздумается, – я запер его тоже, вместе с ними.
Запер, выключил свет и ушел, сжимая в ладони ключи.
Те самые, на которые я смотрю теперь перед сном. Те самые, на которые в итоге оказался заперт я сам.
А теперь… Теперь все встало на свои места. Теперь я был там, где всегда хотел быть. И стал тем, кем хотел стать. И делал то, что всегда хотел делать. И все было так, как я когда-то мечтал. Вот только…
Только больше не было его.
… Иногда, если совсем не спалось, я разрешал себе помечтать. Позволял – совсем немного, самую малость, только лишь до утра: что когда-нибудь, когда закончатся съемки, я вернусь домой. К нему. Что настанет день, и я снова окажусь в его руках. В тишине его квартиры. И что его глаза улыбнутся мне – как раньше. Как в самом начале, доверчиво. Что, как когда-то давно, он протянет ко мне руки и заберет к себе.
Что та доброта, та забота и ласка, которые он мне дарил, появятся в моей жизни снова. Заново.
И тогда мы начнем все сначала. Мы будем новыми людьми.
Мне хотелось позвонить ему и сказать, что я люблю его и больше ничего не знаю. Что больше ничего не имеет значения. Что все мои планы зависят только от него, и только он в силах всего лишь единственным прикосновением поднять их с земли, заставить дышать, расти, пускать клейкие листочки, дрожать и звенеть на весеннем ветру.
Мне хотелось сказать: “Я люблю тебя, и это единственное, в чем я уверен”.
Но тогда это ничем не отличалось бы от того, что он слышал раньше. От того, за что он меня возненавидел.
А что еще я мог сказать?..
Разве только…. Я хотел бы сказать ему, что я счастлив. Счастлив и горд, что когда-то он выбрал меня, что он был в моей жизни – сколько захотел, сколько смог. Что он – это лучшее, что произошло со мной.
Это я должен был сказать ему. Это должен был говорить постоянно, пока он был рядом, пока смотрел на меня, пока любил.
А теперь – теперь я не знал, как. Не знал, с чего начать, какие выбрать слова, и поверит ли он мне на этот раз, захочет ли вообще слушать. Наверное, все же есть вещи, которые нельзя поправить.
Поэтому я стирал набранный текст и нажимал на красную кнопку разъединения еще до того, как слышал первый сигнал.
Так шло время, а потом я случайно увидел фотографии – он и какой-то парень улыбались друг другу на вечеринке, и он снова напоминал того, кем был прежде.
И я подумал: он живет, двигается дальше, он снова может быть счастлив. Отпусти. Ну отпусти же… Если любишь – отпусти. Он не был счастлив с тобой, может быть, только когда-то давно – так давно, что теперь вряд ли помнит, как это было.
Отпусти.
В тот день я перестал придумывать слова и фразы.
Ты крепко спишь – прекраснее, чем самая отчаянная мечта. А я смотрю, как ты исчезаешь.
*****
– Зачем тебе такой большой дом?
Я сидел в глубоком неудобном кресле напротив, гадая, куда меня заведет сегодняшний разговор. Каждый раз, когда я смотрел на его морщинистое лицо, в выцветшие голубые глаза – прямо, “не виляя”, как он всегда требовал, – меня сковывал страх. Глупый, детский и очень реальный.
В этом страхе я был снова подросток и после развода родителей по какой-то причине должен был жить с отцом. Теперь его дом был и мой тоже, здесь должны были оставаться все мои вещи, и бежать было некуда.
Так что когда я сейчас допью кофе и доем печенье, то должен буду вернуться в свою комнату и быть там, пока меня не позовут.
Раз за разом я твердил себе, что все это неправда, что это только лишь детский страх, не более; что я давным-давно вырос, теперь я взрослый человек и не обязан ему подчиняться, так что в любой момент, когда пожелаю, могу уйти – выйти, выскочить из этого дома, и он не сможет меня остановить. Однако уговоры почти не помогали: сердце стучало быстро, неприятно, как-то противно мелко, я то и дело сглатывал сухим горлом, совершенно не в силах переключиться, подумать о чем-то другом. Мне казалось, одно неверное движение – и клетка захлопнется, теперь уже навсегда.
Чтобы как-то совладать с собой и прервать затянувшееся молчание, стряхнуть его цепкий, испытующий взгляд, пауком ползающий по мне вверх и вниз, я старательно откашлялся, сделал новый глоток и снова спросил:
– Он все же действительно большой, не проще ли его продать и купить поменьше?..
Отец подозрительно нахмурился.
– А что? Тебе какая разница?
– Никакой, – я торопливо помотал головой. – Никакой, просто я подумал, что тебе, должно быть, тяжело… одному… за ним ухаживать.
– Ты подумал?..
– Да, – старательно не обращая внимания на сарказм, засквозивший в его голосе, я продолжил. – Большая часть комнат не используется, и участок этот еще…
– Не твоя забота, – раздраженно прервал меня он. – Похоронишь меня, вот тогда и распоряжайся участком.
– Но…
– А до тех пор – я сам разберусь. Это ясно?
Пряча глаза и привычно презирая себя за это – мне двадцать с лишним лет, а я до сих пор не могу дать ему достойный отпор!.. – я кивнул.
– Да. Как скажешь.
– Конечно, как скажу, – не преминул съязвить он. – Удобно жить, когда за тебя все решают. А ты вроде как и ни при чем… Я бы тоже не отказался – на всем готовом!..
Кровь бросилась мне в лицо, трусливая дрожь в груди усилилась. Я крепко сжал губы, изо всех сил стараясь держать слова, голос и выражение лица под контролем, чтобы не разозлить его еще больше, хотя теперь уже стало понятно, что сегодня он пребывал в одном из тех своих настроений, когда любой мой взгляд, любой звук, любой самый незначительный жест, который он истолковывал по-своему, любое доказательство моего существования – все вызывало в нем волну раздражения, недовольства всем без разбору: моей внешностью, неправильными суждениями, моей общей никчемностью.
Сколько я его помню, отец никогда не был открытым и приветливым человеком, и почему моя мать сошлась с ним – оставалось для меня загадкой: он был не просто ее старше, он был совсем другим, отличался от нее и по характеру, и по темпераменту, словно был вырезан из совсем иной породы дерева. Вероятно, когда они познакомились и стали встречаться, она видела в нем умного, веселого и доброжелательного мужчину, а не желчного, подозрительного и жестокого старика, каким он стал со временем. Может, он смешил ее на свиданиях или, наоборот, был вдумчивым и интересным собеседником, и именно это привлекало ее в нем.
Я, с другой стороны, никогда не знал его таким.
Когда я был ребенком, его раздражительность и насмешливый, унизительный сарказм еще не родились из того чувства разочарования, которое он со временем стал испытывать по отношению ко мне. В моем детстве он присутствовал скорее как тень, как облаченный в белый клинический халат ученый, на расстоянии наблюдающий за крысой в лаборатории: поддерживающий в клетке правильную температуру и влажность, по часам подающий корм в кормушку и воду в поилку, отмеряющий время, за которое “подопытный экземпляр” доберется до центра лабиринта, и методично заносящий результаты в контрольный журнал. Все время, сколько помнил, я чувствовал на себе его взгляд: анализирующий, оценивающий, решающий, стою ли я хоть чего-то или, как он всегда и подозревал, совершенно бесполезен.
Под этим взглядом я шевелил подвижным носом, нюхая стеклянные стены клетки, перебирал по скользкой поверхности когтистыми лапами и, волоча за собой голый розовый хвост, послушно делал, что он говорил: разгонял колесо, по сигналу трогал то колокольчик, то зеркало, и, подгоняемый стрелкой секундомера, искал центр лабиринта. Я надеялся, что, если успею, он протянет руку и, может быть, почешет меня за ухом или даже, если мне повезет, поднимет за шкирку и посадит на ладонь. Но, как я ни старался, видимо, все же не слишком укладывался в показатели и не давал ему никаких особых поводов для гордости: в качестве поощрения он нажимал на кнопку, и в кормушку автоматически высыпался корм.
Ночью я хрустел пресными на вкус колечками, содержащими все необходимые витамины и микроэлементы, и думал, что в этом нет ничего удивительного, что никаких аплодисментов я не заслужил, что сам виноват и надо было стараться больше, бежать быстрее и прыгать ловчее. “В следующий раз, – успокаивал я себя, когда доедал до конца очередную дозированную порцию отцовского внимания, – в следующий раз у меня обязательно получится”.
Он не был агрессивным, никогда не кричал и не поднимал на меня руку. По воскресеньям выводил меня во двор, куда приезжал фургончик с мороженым, терпеливо ждал в толпе, пока мой класс пройдет парадом на 17 мая, ходил на все родительские собрания и мои школьные выступления, но, хотя я никогда не спрашивал об этом напрямую, по его лицу было понятно, что на самом деле он считал это все потерей времени. Только лишь долгом, принятой в обществе необходимостью, налагаемой на всех, у кого есть дети, клиническим условием эксперимента – не более.
Вероятно, ему хотелось бы видеть меня врачом, как он сам, или лейтенантом армии, или полицейским… или пожарным, электриком, архитектором, адвокатом – кем-то важным, значимым, кем он мог бы гордиться. Если бы он когда-нибудь сказал мне об этом – что я должен был сделать, чтобы стать достойным его гордости, – я приложил бы для этого все усилия. Но по каким-то причинам, которые он, разумеется, держал при себе, ничего подобного не происходило. Как раз наоборот: он будто все время ждал, что я удивлю его, добьюсь какого-то исключительного результата сам, один, без подсказки, без всякой помощи с его стороны – сделаю первую в мире операцию по пересадке чего-нибудь важного, выслежу и поймаю особо опасного преступника или вытащу кого-нибудь из огня, рискуя своей жизнью, и тогда король собственными руками вручит мне в ратуше медаль за отвагу.
А я, мало того, что интересовался почти только лишь кино, так еще и не особо преуспел в этом. По крайней мере, достаточно, чтобы дать ему веский и основательный повод развешивать мои фотографии по стенам.
Сначала он терпеливо ждал и наблюдал, просчитывая гипотетические траектории моего успеха, но потом, как человек практичный, понял, что нет смысла ожидать от меня каких-то особых достижений. Что самое большое мое достижение – мое собственное лицо, внешность – и так было всегда при мне, так что ничего нового предложить ему я не мог. Потому что был просто не способен или недостаточно старался – это не играло никакой роли.
К сожалению, я не унаследовал от него способности анализировать, собирать данные и распределять их по соответствующим колонкам, искать между ними взаимосвязи и делать верные, основанные на фактах выводы: я всегда был слишком эмоционален, подвержен импульсам и постороннему влиянию, так что в итоге всегда принимал необдуманные решения.
И сейчас: несомненно, правильнее было бы никогда его больше не видеть. Допить кофе, попрощаться и покинуть этот большой, мрачный дом, где царил стерильный порядок, где не было ни одной перегоревшей лампочки и где вещи всегда находились на четко определенных местах – у них тоже не было права на ошибку.
Покинуть и больше никогда не оглядываться назад. Остановиться, принять реальность такой, какая она есть, и не пытаться произвести на него впечатление. Не лезть из кожи, чтобы починить и склеить то, что не могло быть починенным и склеенным, что с самого начала было испорчено, дефективно.
И если бы я был умнее, тверже, если бы чего-то стоил сам по себе, без оглядки на его тень, вечно маячащую за спиной, если бы я был тем, кто способен принимать решения и нести потом за них ответственность – другими словами, если бы я был тем, кем отец всегда хотел меня видеть, – то послал бы его к черту уже давно, несколько лет назад, и не приезжал бы к нему снова и снова, в этот гулкий, опасный дом, где в каждом углу скалило зубы одиночество, так и норовя сорваться с привязи и вцепиться мне в горло; не сидел бы в низком кресле, раздавленный его взглядом, и не чувствовал бы себя в западне.
Иногда мне приходило в голову, что лучше бы он бил меня. Тогда, ребенком – бил или как-то наказывал физически. Лучше бы он был подвержен вспышкам ярости, лучше бы, только по одному ему известной причине, ненавидел: я чувствовал бы тогда, что могу вызывать в нем эмоции, что ему не все равно, что в его глазах я достоин сильного чувства – и пусть бы это была ненависть, пусть!.. Все было лучше, чем чопорное, сухое безразличие.
Глубоко внутри я надеялся, что когда-нибудь настанет момент, когда он сжалится надо мной или просто устанет от бесконечного разочарования при виде моего лица: укажет на дверь и крикнет, что никогда больше не хочет меня видеть. Тогда – и я представлял себе это в красках – я выйду на крыльцо, вдохну – так глубоко, как, наверное, не вдыхал никогда, до шума в ушах, до распирающей боли в груди, – медленно выдохну, а потом с легким сердцем спущусь по ступеням крыльца, сяду на первый попавшийся автобус – все равно, куда – и больше никогда не вернусь. Отстану от него и от этой жизни, как сухие обои от стены.
Но, увы, этого не происходило. Он держал мой поводок крепко, а у меня не хватало сил, чтобы дотянуться до ошейника и хотя бы ослабить пряжку на загривке. Он снова и снова швырял палку, и я снова и снова, так же послушно, как и в детстве, приносил ее обратно и клал у его ног, при этом понимая, что так нельзя, не должно быть, что этому необходимо положить конец.
За это безволие, за слабость и неспособность принимать решения я презирал сам себя, но это ничего не меняло: по-другому я просто не мог. Я так долго носил этот ошейник, что теперь он, кажется, намертво въелся в кожу, ощущался как часть моего собственного тела, так что сорвать его можно было только с мясом. И на это у меня никогда не хватало мужества.
Неудивительно, что он – тот он, мой он, мой самый… мой он – неудивительно, что он отказался от меня.
Вот и теперь, сидя перед отцом в этом кресле, я, как всегда, старался контролировать голос, позу, жесты, что говорил и как говорил, и, самое главное, старался побыстрее оценить, понять, по малейшему движению губ, бровей, по едва уловимому выражению глаз предугадать его реакцию. Если бы я мог сделать это, преуспеть хотя бы в этом… Нет, это не означало бы попутный ветер и теплую родственную встречу, но я смог бы выбраться из этого вечера с минимальными потерями, и, учитывая обстоятельства, это уже был бы очень хороший результат.
Но до этого – до хорошего результата – было еще далеко.
Пару лет назад он упал, поскользнувшись на дорожке у дома, и сломал бедро. Кости срослись неправильно, и теперь его беспокоили боли, но по какой-то причине делать операцию он категорически отказывался. Как нетрудно представить, от этого его характер совсем не улучшился: к привычному недовольству всем подряд добавилось раздражение на собственное тело, отказывающееся подчиняться по первому требованию, не желающее танцевать под его мелодию и, как и я, разочаровывающее раз за разом. Это дополнительное раздражение легко читалось на его лице и в том, как он то и дело морщился и поджимал губы. Чтобы не усугублять, я сидел тихо, ожидая, пока он заговорит первым.
Наконец он пару раз стукнул об пол тростью для ходьбы, которой был вынужден теперь пользоваться.
– Как на работе?
– На работе?..
– Да, на работе, – он нетерпеливо нахмурился. – Есть же у тебя работа?..
Я мгновенно подобрался и кивнул.
– Да, есть. Я снимаюсь в кино.
– Что за кино? В Америке?
– Нет, здесь. В Дании.
Он кивнул, словно регистрируя информацию, занося ее в колонку “профессия”.
– Что за кино?
– Триллер. У меня главная роль.
– Хорошо, – он снова кивнул, а потом поинтересовался. – Ты доволен?
– Чем? – я поднял глаза от чашки.
– Тем, как работаешь. Доволен?
Почему-то я никогда не задавал себе этого вопроса – доволен ли я сам тем, как выгляжу на экране, и теперь он застиг меня практически врасплох.
– Ну… наверное….
– Наверное, – буркнул он. – Всегда “наверное”…
– По крайней мере, режиссер, кажется, доволен, – тут же бросился заверять его я. – Он говорит, что… у меня получается… кажется, неплохо…
Однако особенно его это не впечатлило.
– Режиссер – это одно. Надо, чтобы сам был доволен. Понимал, что делаешь и зачем. А не как всегда…
Я вдруг почувствовал жжение в уголках глаз – верный предвестник того, что, как и всегда во время этих разговоров, больше похожих на допросы, внутри начинают закипать злые слезы. Это обязательно происходило, рано или поздно, и предугадать этот момент или как-то отсрочить его у меня никогда не получалось. Иногда мне везло, и он наступал уже после того, как я закрывал за собой дверь и спускался по ступеням на подъездную дорожку, но, увы, гораздо чаще я окончательно терял и так-то хрупкое самообладание прямо на его глазах. Это было унизительно вдвойне.
Поспешно прижав к векам пальцы, я резко приказал себе взять себя в руки и немедленно успокоиться, сконцентрироваться на чем-то простом и нейтральном, например, на ритмично вспыхивающих и гаснущих сигналах светофора. Показывать перед ним слабость снова, еще раз, как всегда, падать в эмоции, теряя последние остатки хоть какого-то самоуважения и достоинства – нет, не сегодня… Нет!..
Ни с того, ни с сего захотелось курить. Одну сигарету, другую и потом сразу третью – чтобы все будто растворялось в дыму: отцовское лицо, его руки, трость для ходьбы… и я вместе с ними. Вся моя жизнь чтобы была окутана мягкими, белыми кольцами, укрыта, словно снегом…
Иногда, если я курил, приоткрыв окно на кухне, он подходил со спины, обнимал меня, и я протягивал ему сигарету. Не разжимая рук, он тянулся к моей ладони, обхватывал губами фильтр, и я чувствовал прикосновение его губ к пальцам.
Это правда было, действительно происходило в моей жизни?.. Или, может, все это был только лишь сон?.. Может, на самом деле все это время я жил здесь, у отца, и все, что я теперь помню о нем – все было только лишь сном?.. Он – был только сном?.. Мечтой, иллюзией, которой никогда не существовало, но в которой сигаретный дым удерживал меня невесомо и прочно? Это была сладкая иллюзия… Лучший сон, который я когда-либо видел. В ней одного факта моего существования хватало, чтобы сделать кого-то счастливым. И этот кто-то хотел разделить со мной сигарету. Может, поэтому я так и не бросил?..
Внутри знакомо шевельнулась тоска. Сделав пару глубоких вдохов и более или менее совладав с голосом, я отнял руки от лица и открыл рот, чтобы ответить что-то вроде “конечно же, я доволен тоже”, но – то ли потому, что мне снова вспомнилось его лицо, или потому, что из-за слишком глубокого кресла плечи и спину начинало сводить, или по какой-то другой причине – не знаю, но, совершенно не задумываясь, я вдруг пробормотал:
– Как же мне все это надоело…
Это было совсем не то, что он ожидал услышать. Да что там – я сам от себя такого не ожидал!.. В любое другое время, скажи я что-то, хоть отдаленно напоминающее нечто подобное, нечто провокационное, что хотя бы теоретически могло вывести его из себя, я не терял бы ни секунды: тут же бросился бы оправдываться и извиняться. Однако теперь, вместо того, чтобы предлагать мне удобные, обтекаемые, нейтральные фразы, способные сгладить возможную ссору, голос внутри упрямо замолчал.
Он нахмурился.
– Потрудись-ка объяснить. Что тебе надоело?
На этот раз я хотел собраться с мыслями, прежде чем ответить, но не успел. Слова снова сорвались с губ практически против воли, будто бы какой-то дирижер яростно взмахнул палочкой у меня в голове, и не подчиниться ему было просто невозможно.
– Ты, например.
– Я? – от неожиданности он растерялся, еще не вполне осознавая, насколько неуважительным является мой тон, мои слова, мой взгляд, вдруг брошенный на него исподлобья, хмуро и вызывающе.
– Да, ты.
Потом я помолчал и добавил:
– Не понимаю, зачем я вообще сюда приехал. Зачем приезжаю к тебе каждый раз.
Должно быть, все еще не в силах собраться достаточно, чтобы отреагировать так, как он привык, как я ожидал, что он теперь отреагирует, или, может быть, действительно в искреннем замешательстве от моего такого неожиданного выпада, отец откинулся на спинку кресла, сдвинул брови и окинул меня долгим, изучающим взглядом: его лабораторная крыса – самая старая, с самой предсказуемой линией поведения, дающая всегда заранее известный результат, – вдруг остановилась на середине пути, задрала кверху нос, понюхала воздух, а потом, ни с того, ни с сего полностью поменяла направление и побежала по дорожке, которая – и крыса это прекрасно знала! – никак не могла привести к центру.
Это явно выходило за рамки всех протоколов и технических описаний, да что там говорить: это ставило под угрозу весь эксперимент по клиническому послушанию, так что теперь недовольство на его лице явственно граничило с искренним изумлением, даже с оторопью: кажется, впервые отец совершенно не представлял себе исход этого проекта.
– Никто тебя силком не тащит, – сказал он после паузы. – Велика важность… Не хочешь – можешь не приезжать.
Я опять почувствовал жжение в глазах, теперь сильнее, чем прежде, и подумал, что, может быть, на этот раз не смогу с этим справиться. Может быть, сегодня снова будет “тот день” – один из многих, когда, собравшись наконец с мыслями, он найдет правильные, эффективные слова, чтобы снова дать мне понять, как немного я стою, а я снова с ним соглашусь, и – что еще хуже – даже не смогу этого скрыть.
Как знать, быть может, именно за это он меня и презирал?.. За то, что я был с ним согласен?.. Что подчинялся, когда он того требовал?.. Поэтому он никогда меня не любил?.. Потому что я делал, как он хотел?..
А потом будто что-то толкнуло меня изнутри, словно какая-то рука хлестнула по лицу: щеки обожгло, я машинально сжал зубы и покрепче обхватил пальцами чашку, словно союзника, единственное теплое, живое существо в этом мертвом болоте.
И тут же перед глазами опять встала эта жуткая сцена в клубе… Его взгляд – он смотрел на меня прямо, прощаясь, пока тот, другой, врывался в его тело, и эта удавка на шее, врезающаяся в кожу… Она душила его – как я… Как я душил – все то хорошее, что в нем было, что он чувствовал ко мне, что протягивал в ладонях, – я душил…