Текст книги "Беруны. Из Гощи гость"
Автор книги: Зиновий Давыдов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 39 страниц)
коротким и холодным летом шла осень, ничем не отличавшаяся от зимы с её неистовыми
метелями и неимоверной стужей. Всё было по-прежнему в избе на острове – и без Федора,
как и при Федоре; только просторнее стало на печи да поприбавилось одиночества и грусти.
Тимофеич был всё тот же: всё так же вперял он с морского берега в пустое колышущееся
пространство немигающее око и так же, как раньше, хрипел и при случае жевал губами. Да и
в Степане незаметно было перемен, разве что голосом он как-то приглушился да балагурства
стало в нём меньше. Но зато Тимофеичевы зарубки, которыми были испещрены все стены в
избе, больше всего сказались на Ванюшке. Мальчиком спрыгнул он шесть лет тому назад на
унылый этот берег с уходившей под ногами льдины, и восемнадцатилетним парнем, рослым,
хотя и не совсем складным, сиживал он теперь на камнях, где рядом на холме трепыхалась
вновь привязанная к жерди медвежья шкура. Ванюха подолгу смотрел вдаль затуманенными
глазами, потом сразу срывался с места и быстрее молодого коня носился по берегу, единым
махом пробегая расстояние от наволока до того места, куда морем в давнее ещё, по-
видимому, время нанесло целые горы выкидника. Подбородок и щеки поросли у Ванюшки
какими-то золотистыми кустиками, а длинные светлые его волосы вставали дыбом, когда он
носился по острову, без труда преодолевая валуны и водороины, через которые прядал на
всем скаку. Эта суровая его резвость печалила Тимофеича, но она подчас прибавляла
прежней веселости всё чаще помалкивавшему теперь Степану.
– Ишь, твой-то... что лошак дикий, право слово, – кивал он на Ванюшку, мелькавшего на
высоком утесе. – Что ты с ним поделаешь?.. Ничего ты с ним не поделаешь!
Тимофеич высматривал в отдалении кудлатую голову Ванюшки, а Степан продолжал о
том же:
– Они с Савкой – пара, право слово... Тот тоже в сенях просто мечется; того гляди –
убежит.
В то лето, туманное, но раннее и теплое, они обошли по берегу остров и даже побывали
за горой, застилавшей напротив избы небо. Берег – он тянулся по всему почти острову
однообразный и неприступный. Ледники твердыми реками сползали кой-где в море, везде
валуны и мелкое каменье и немолчный режущий птичий крик. Тимофеич искал чего-то на
берегу, но не находил и, ворча, шел дальше. В одном месте они наткнулись на полянку, по
которой были разбросаны золотые монетки цветущего курослепа; в другом – на рыбий зуб1.
Может быть, ошкуи охотились раньше в этих местах на сонных моржей и здесь же их
пожирали, оставляя после расточительных этих пиршеств одни только драгоценные
несокрушимые моржовые клыки? Тимофеич принес их в избу целую охапку.
Всем троим, да и покойному Федору, когда он в силах был двигаться, давно хотелось
побывать за горой и посмотреть, чего он там все ухтит, как не раз спрашивал до сих пор не
привыкший к этому уханью Ванюшка. Гора за ложбинкой, за черным крестом Федоровой
могилы, вздымалась крутым, остроконечным шлемом, ступенчатым, как оказывалось, когда к
нему подходили ближе. О подъеме на гору нельзя было и думать: крутые каменные ступени
были рассчитаны всеустрояющей природой на шаги великанов. Нигде пока не видно было
овражка или какого-нибудь другого хода, через который мыслимо было бы взять гору какой-
нибудь уловкой, а не бесполезным здесь нахрапом. Но Тимофеич решил пойти горе в обход,
чтобы выйти к ней с противоположного края.
Пространство, занимаемое высотами Беруна, было значительно большим, чем это
казалось при взгляде с моря на горбатый остров, тяжело выпятивший в поднебесье свои
чудовищные рёбра. Пришлось долго карабкаться по утесам, жаться по диким тропкам,
стелющимся у края обрывов, идти гуськом, придерживая за руки друг друга, чтобы очутиться
наконец у широкого оврага, выходившего к морскому берегу, видимо, из самых этих горных
недр. Путники свернули и пошли оврагом, по каменистому дну которого мчались, поминутно
1 Рыбьим зубом называли тогда моржовые клыки.
разбиваясь вдребезги и вновь соединяясь, ревучие водопады, и через огромные каменные
ворота вошли в широкую котловину, потрясшую их необычайностью своею ещё у самого
порога. Сразу могло им показаться, что они ступили на большую площадь мертвого города,
который был словно столицей какого-то могучего, но давно погибшего царства. Мощные
серые многогранные колонны вздымались целыми рощами по площадям и перекресткам
этого обиталища вечных отгулов. Довольно было камушку скатиться вниз по ступеням одной
из гигантских лестниц, как весть об этом бежала по всему как бы в незапамятные ещё
времена обезлюдевшему городу и летела дальше, за пределы его, докатываясь до самой избы
в ложбинке. И ропот водопадов, непрестанно волновавшихся на самом дне, находил себе
отклик в суровых куполообразных чертогах, высившихся там и сям, над обрывами и по
галереям, сбегавшим со всех сторон в котловину. Глухое уханье и легкий туман стояли здесь
над серым камнем, над красною глиною и разбросанными по всем направлениям
полотнищами белого снега.
За шесть лет до того Ванюшку нетрудно было бы убедить, что это и есть столица
разбойничьего атамана. Но теперь это никому не пришло в голову, хотя ни у кого из них не
было охоты идти дальше. Набрав полную малицу красной глины, они вернулись обратно и,
поотдохнув немного, расположились на бревнах гончарить, мастеря из принесенной глины
латки и плошки, всю несложную утварь, которой до тех пор им недоставало в убогом их
прозябанье. Они сушили свои изделия на солнце и обжигали их на огне. И скоро немудрый
набор глиняной посуды стоял у них на нарах рядом с деревянными чашками, медвежьими
черепами и бутылкой, найденной когда-то на берегу среди выкидного леса и столь
разочаровавшей тогда Тимофеича, обнаружившего в ней вместо рома какие-то узорчатые
письмена, протлевшие до дыр.
XXIII. ЧТО УВИДЕЛ САВКА С ВЕРШИНЫ СКАЛЫ
Ни в одно лето не копались они столько на берегу, среди выкидника, как в это лето 1749
года. Тимофеичу всё чаще приходила в голову безотрадная мысль, что корабль, который
пристанет когда-нибудь к Малому Беруну, найдет здесь три могилы да грудку непогребенных
костей в разрушенной избе. Это будут кости Степана или Ванюшки? Тимофеич не хотел быть
последним, кто переживет остальных.
Ни о чем еще не думая, он стал как-то долбить челнок. Но что можно было предпринять
в столь хрупком суденышке, на котором опасно было б отойти от берега на версту? Тимофеич
в челноке этом и похоронил тогда Федора, а в следующее лето не стал уже возиться с новою
лодкой: лето было холодное, губовина была снова забита ледяным заломом, и льдины жались
к острову со всех сторон. Но потом, опять зимой, в нескончаемые ночи, лежа подолгу на печи
и слушая дремучие беруновы шепоты, старик приходил к решению, что нет спасения ни в
чем, как только в попытке самим вырваться из этого плена на каком ни на есть судне или хотя
бы на плоту. В эти-то ночи Тимофеич стал задумываться и над уделом того, кто останется
последним на острове сторожить могилы умерших и ждать одинокого конца. Да живы ли они
сейчас в мертвой пустыне, оторванные от всего живого?
Но прошел месяц, и ещё один, и, как прежде, в феврале вернулось солнце. Красное
светило снова показало в этот день огнезарный свой лик и стало потом вставать над островом
каждые сутки, чтобы метать раскаленные стрелы в этот мрак, в этот сон, в эту смертную
истому. Тимофеич вышел из избы, умылся снегом, как-то встряхнулся весь, стал, чего-то
ухмыляясь в мохнистую свою бороду, снова напевать многая лета... Повыждав ещё два
месяца, он пошел с Ванюшкой к выкиднику, не обращая внимания на беспутицу, на глубокий
рыхлый снег под тонкой, не скипевшейся еще коркой.
– Вот, Ванюшка, корабль построим... штука! – И Тимофеич лукаво сощурил глаз. –
Верфь, значит, спервоначалу... Многая лета...
И старик пошел по берегу с топором, отметая им снег с бревен потолще и делая на них
крестообразные зарубки.
– Зажилися мы тут на Беруне, Ванюшка... а? Я говорю, зажилися, засиделися, значит.
Пора нам и к Мезени. Кирилкой1 нас там Соломонида попотчует... с ягодой и рыбой... Или
челночками2 с кашей... Хочешь на Мезень, милый?.. А?.. Мно-гая лета...
Когда солнце стало подолгу в золотой своей таратайке объезжать остров, превращая весь
нападавший за зиму снег в пар и туман, Тимофеич и пошел в обход по Малому Беруну, по
морскому берегу, в надежде наткнуться где-нибудь на новые залежи выкидного добра. Ему
для его затеи нужны были гвозди, много гвоздей и железа. Но этого товару не было ни на
берегу, ни на площади мертвого города за горой – обиталища водопадов и отгулов. Малый
Берун был богат песцами, рыбьим зубом и даже янтарем. Большие куски янтаря можно было
найти на берегу, если пройти дальше за моржовье кладбище, откуда Тимофеич притащил в
избу охапку рыбьего зуба. Найдя на камнях кусок янтаря, отливающий червонным золотом,
Тимофеич и его прихватывал с собой. Старик знал цену янтарю. Он даже помнил, что взамен
янтаря царь Петр I не пожалел отдать какому-то чужестранному королю пятьдесят пять
лучших своих солдат с полной амуницией. Да, но гвоздей не сыскать было на Малом Беруне,
и ничего нельзя было здесь выменять на отливающий золотом янтарь.
Тимофеич не потерял ещё надежды наскрести какого ни на есть железца, и они усердно
каждый день ходили к морскому берегу и копались здесь подолгу. Даже медведь и тот, на
первый взгляд, казалось, не оставался здесь без работы, хотя он всё чаще стал пропадать по
целым неделям и лишь накануне притащился обратно из очередной своей отлучки, весь
отощавший и с обвислыми клочьями в каких-то страшных боях вырванной шерсти. Но
известно, какое здесь могло быть у ошкуя дело: он лазал по бревнам, нюхал их и лизал, но на
самом деле пользы от него здесь не было никакой. Он горазд был купаться в море, входя туда
по-своему, задом, и окунаясь как-то по-бабьи. Он сворачивал камни и доставал пеструшек3 из
норок или ловил гагачей, наскоро пожирая птицу, чтобы Степан не увидел и, как всегда, не
отнял лакомого блюда. Но как было научить медведя отыскать между бревнами хотя бы
единый гвоздик?.. Пятигодовалый ошкуй и сам понял всю бесполезность свою в этом деле и
виновато отошел подальше в сторонку. Потом зачем-то сорвался с места. Тяжелой иноходью
ринулся он к губовине и взобрался там на ту самую скалу, под которой взял его живьем
Степан, оторвав от кровоточащих сосцов медведицы, проткнутой рогатиной насквозь.
Медведь стоял на самой вершине скалы на всех четырех своих лапах, не обсохших ещё
после неудачного купанья в разыгравшемся в этот день море. Он стоял на каменном утесе
совсем неподвижно, точно и сам был выточен из того же камня, и вытянул вперед свою
длинную шею.
Далеко впереди, у самого небосклона, появилась какая-то заплатка. Она то совсем
сливалась с воздухом и морем, то опять резкой нашлёпкой отчетливо вычерчивалась в
воздушной пустыне. Небо сливалось там с водой, окружая весь остров кольцом, глухою
стеною, в которой нигде нельзя было заметить ни лазейки, ни хода.
И вдруг в неодолимой этой стене обнаружилась крохотная дверь, недосягаемая, наглухо
запертая и временами доверху захлестываемая гулливой волной.
Впрочем, это видел с высокой своей каланчи один только медведь. Остальные,
согнувшись в три погибели, ползали за бревнами, среди тлена и праха, между мокрыми
щепками и ветхим ржавьём.
XXIV. ОСТРОВ, НЕ ПОКАЗАННЫЙ НА КАРТЕ
Выгорецкая лодья4 шла с Грумана в Архангельск, набитая до отказа китовым усом и
большими дубовыми бочками китового сала. В Архангельске бочки будут сгружены в
магазины Петра Ивановича Шувалова, которому государыня отдала на откуп Россию –
1 Кирилка – кушанье, приготовляемое из ягод, рыбы и ворвани.
2 Челноками у нас на Севере называют пироги с крупяной начинкой.
3 Пеструшка – зверек из породы мелких грызунов; водится на Севере.
4 Выгорецкая лодья – лодья, принадлежавшая выгорецкому общежительству старообрядцев-раскольников,
бежавших ещё в конце XVII века от царских воевод и православных попов на реку Выг близ города Повенца.
Здесь они имели возможность соблюдать свои старинные религиозные обряды («старую веру») и не общаться с
никонианами, то есть приверженцами новых обрядов, насильственно введенных патриархом Никоном и царем
Алексеем Михайловичем.
многие богатства и угодья, звериную ловлю и сокровища её недр. Выгорецкая лодья везла
графу-барышнику великую прибыль, и выгорецкий приказчик Никодим, лодейный староста,
высчитал, что откупщику перепадет до трех тысяч серебряных рублей да столько же
табачникам1 и высокому начальству из конторы сального торга. Соловецкие, те отбились,
никониане, – им что? – а вот Выгу, как всегда, пришлось добрый кусок безропотно отдать
живоглоту. Выгорецкие, они сидели в лесах и пустынях, молились истово и благолепно и от
царских чиновников отделывались никак уж не бранью и криком, но чаще всего
даниловскими рублями2 из серебряной руды, которую сами же добывали в ближайшей
тундре. А чиновникам только этого и надо: даниловские рубли пустынножители сами
чеканили в своих скитах, и целковики эти были столь высокопробны и полновесны, что
норвежцы за привозимые на Поморье товары требовали расплаты предпочтительно
даниловскими рублями.
Выгорецкие рады были, что их не трогают, что их как бы не замечают, что их и вовсе не
видно за голубыми озерами, за темными лесами, за высокой Олонецкой горой. Тихохонько,
легохонько, шито-крыто отстраняли они от себя всякие напасти, по-прежнему не признавали
попов и не молились за царей и цариц. Впрочем, о первом Петре, хоть он был и табачник, а
может быть, ещё и того поболе, выгорецкие сохранили нехудую память. Когда царь Петр был
в тех местах и ему шепнули, что тут недалечко живут раскольники, «Пускай живут», – сказал
он и проехал смирно, не сделав им никакого зла. Никодим знал всё это, знал, кто чего стоит,
но был строптив, и ему жалко было общинного добра, которое должно теперь, после всех
горестей и трудностей хождения на Груман, уплыть черт знает куда, в бездонные сундуки
приспешников графа. Никодим был хоть и не стар, но подчас ворчлив и продолжал ворчать
об издержках и убытках даже тогда, когда лодья вошла в полосу волнения и тумана.
Лодейные трудники3 не спали уже двое суток, не зная, куда несет лодью надувший
паруса ветер и куда он её вынесет. Туман совсем залил её молочным паром и словно
непроницаемыми холстинами застил лодейникам очи так, что ничего нельзя было разглядеть
на два шага вокруг. Никодим видел только одно – что их несет на северо-восток; большой
медный компас, который он то и дело вынимал из резного костяного ларца, так и показывал:
север к востоку.
Выгорецкий приказчик и сам не спал две ночи. Он как напялил на себя в понедельник
кожан, так и не снимал его и в среду, когда юго-западный ветер сразу стал ещё крепче и начал
рвать в мелкие клочья плотные холстины густого тумана. Вверху, над мачтами, мчались
космы изодранных облаков, и небо стало звездиться там вверху, указуя путь блуждающим в
морях мореходам и торопящимся к гавани кораблям. Никодим снова достал из ларца компас
и полез в карман кафтана, где хранил ветхий, рисованный киноварью, зеленою ярью и
многим чем другим чертеж.
Это был лоскут на диво – яркий, несмотря на всю свою затрепанность, как цветущий сад.
Одна из выгорецких искусниц, набившая руку на рисунках рукописных книг, перечертила
Никодиму на кусок полотна карту Белого и Студеного морей и, пока Никодимушко
рассказывал ей о своих плаваниях, разукрасила ему чертежик цветами и травами, камнями-
самоцветами и изображениями зверей и рыб. Здесь видно было, как у Грумана мечут киты
высоко вверх водометы и как вздымается вода в море, теснимая тяжелым китовым ходом; на
голубых хрустальных горах стояли здесь косматые ошкуи; корабли шли один за другим к
Двинской губе, и архангелогородский собор сиял круглою позолоченною главою. Но ведь
теперь Никодим был не в светелке выгорецкой грамотеи, а в бурном океане! Выгорецкий
приказчик глядел на стрелку компаса и на расцвеченную эту карту и видел только, что лодью
все больше отдирает от Кольских поселков и стойбищ и что если этак будет дальше, то
пригонит их, что ли, к Новой Земле, а то, чего доброго, даже в Америку.
Но всё же этак было и дальше, как ни хотелось Никодиму поскорее обратно к
1 Старообрядцы не курили табаку и презрительно называли «табачниками» никониан, не считавших курение
грехом.
2 Главные пункты жительства выгорецких старообрядцев находились в Данилове и Лексе, но многие селились и
в так называемых скитах – маленьких поселениях, укрытых в лесной глуши.
3 Трудники – монастырские работники.
даниловским рыбникам, к повенецким щам и к рассказам о летних походах и плаваниях.
– Никодимушко! – окликнет его кто-нибудь из выгорецких. – Подь сюда, свет!
Порасскажи-ко, как ходил ты об этом годе и что там у царя Солтана деется...
А деется – там много чего деется. Да, но всё же куда это несет их? И что это за горбатое
облако слева, никак не очерченное на лексинской карте – ни китом, ни ошкуем, ни цветочком
или единой травинкой? Никодим от удивления даже стянул с себя кожан и остался в одном
черном кафтане, длинном, до пят, и застегнутом на серебряные пуговки от ворота и до самого
полу.
XXV. ПАРУС!..
Медведь, точно пригвожденный к скале, оставался на ней всё время, пока Тимофеич со
своими подручными рылись в мусоре среди бревен, раскиданных по всему берегу в этом
месте. И первый спохватился Тимофеич, которому было как-то не по себе без привычной
возни ошкуя по соседству.
– Куда ж это Савка запропал? Не сбежал бы сызнова...
– Сейчас не убежит, – откликнулся из какого-то логова в бревнах Степан. – А убежит, так
всё одно воротится. Лучше нашего не найдет.
Тимофеич выпрямился и стал кликать ошкуя:
– Савка! Савушка! Цав-цав-цав!
Но Савушка не шёл, и Тимофеич стал высматривать его по сторонам, согнув ладонь
козырьком над красными, обветренными глазами. Тимофеич глянул туда, сюда, но до скалы
было далеко, и он не мог разглядеть ошкуя, застывшего там на самой вершине. Он не мог
разглядеть ошкуя, но не мог как следует разглядеть и другого, потому что у него в глазах
замелькали какие-то желтые огненные ножи, и он принялся без толку шарить за пазухой и
жевать пересохшими губами. Старик хотел сказать что-то, но слова не сходили с его уст, и он,
шатаясь, подошел к Ванюшке, внимательно рассматривавшему только что найденный
большущий, но рыжий от проевшей его ржавчины гвоздь.
– Эк гвоздище! – ткнул ему Ванюшка свою находку. – Как поточить, прямо кинжал будет.
Чего ты, тять?
– Парус... – тужился выдавить из себя Тимофеич. – Парус...
Тимофеич стоял перед ним, дрожа, как в лихорадке, и побледневшие его губы беззвучно
шевелились, все силясь вымолвить какое-то слово, очень важное слово, только ему ведомое и
только им понимаемое до конца.
Ванюшка встал и в упор посмотрел на Тимофеича.
– Чего ты?
Старик ткнул рукой в пространство и, спотыкаясь, пошел к воде.
– Степан! – закричал в исступлении Ванюшка. – Стёпуш!
Перепуганный Степан еле выбрался из своего логова между совсем заваливших его
пещерку бревен и бросился к Ванюшке.
– Кто тебя режет тут? Рехнулся ты?
Но Ванюшка забыл даже, что кликал только что Степана. Он стоял на бревнах, раскрыв
рот и выпучив глаза.
Это был парус, конечно, парус, лодейный парус возникал там у небосклона и снова
пропадал за высокою волною. И не один даже, а целых три паруса угадывал там Тимофеич,
начавший приходить в себя и переставший наконец искать за пазухой, – трубку он там, что
ли, искал по старой привычке, когда замечал всплывающий в открытом море парус?..
Всё так же спотыкаясь, пошел Тимофеич от берега к горам выкидника, на который
взобрались Ванюшка и Степан, и всё так же не хватало у него силы предпринять что-нибудь
сейчас же, в эту минуту, сделать что-то до зарезу нужное, такое, от чего зависела вся
дальнейшая их жизнь. Но Степан спрыгнул с бревен и подбежал к совсем размякшему
Тимофеичу.
– Парус! – не крикнул он, а как-то пролаял Тимофеичу в лицо. – Парус!..
И Тимофеич почувствовал, что словно молнией прошло сквозь него мгновенное
воспоминание о том, как шесть, десять, двадцать лет тому назад он выскакивал из мурьи на
палубу при одном этом крике дозорного с каланчи: «Парус!..»
– Парус, милые, парус... – забормотал он скороговоркой. – Парусок, други, эвон какой
парусище, хи-хи!
И старик хитро как-то захихикал, чего раньше с ним не бывало.
– Оба вы, черти, рехнулись, пропадешь тут с вами, окаянные! – обозлился Степан, глядя
на продолжавшего хихикать Тимофеича. – Иванка! Слезай сейчас! Тебе я говорю? Беги к
избе одним махом, тащи светильницу сюда, костры жечь! Да смотри, дьявол, ненароком огня
не загаси!
И сразу охрипший Степан перевел дух, молвив затем в каком-то изнеможении:
– Кострик раздуем, что небу жарко...
Но потом, спохватившись, снова стал что было мочи кричать убегавшему Ванюшке
вдогонку:
– Беги!.. Одним махом!.. Слышишь?
Но Ванюшка ничего уже не слышал: он летел, как молодой олень, и только ветер свистел
у него в ушах да камни вырывались из-под ног, гулко скатываясь вниз по крутым косогорам.
А Степан с совсем притихшим Тимофеичем стали таскать к воде бревна, складывая их
там для костра, но такого, который и впрямь должен был зажечь в этом месте небо.
Ванюшке пошло впрок его двухлетнее упражнение в столь неистовом беге. Он мчался
теперь во весь опор, без остановки и передышки, прядая, как во сне, через бугры и овражки,
не замечая ничего вокруг, кроме вздымавшейся в отдалении горы. Полным разгоном смахнул
он по скату ложбинки и свалился у самой двери избы, потому что сердце разрывало ему
грудь, оно колотилось там между ребрами, как камень в пустой бочке, спускаемой в глубокий
погреб по крутому откосу.
Бледный, без шапки, которую потерял во время бешеного своего бега, лежал он на спине
со слипшимися на лбу волосами, с закрытыми глазами и широко открытым ртом, и ему
казалось, что он не встанет больше, что его задушит этот ветер, набившийся ему в рот и не
желавший проходить дальше, в легкие, не желавший напитать и утихомирить не в меру и не
вовремя разбушевавшийся в груди комок.
К высокой горе клонилось багровеющее поверх разорванных облаков солнце, и птаха
чиликала над дверью, под самою стрехою, а Ванюшка лежал, запрокинувшись навзничь,
думая, что не принести ему горящей светильницы на берег, не доставить туда огня, столь
нужного там в эту минуту.
Кругом было тихо, только сердце колотилось гулко да не переставала верещать
голосистая птаха.
Ванюшка сжал кулаки и заскрипел зубами. Он сделал над собой страшное усилие и,
собрав самого себя в один узел, рванулся, вскочил на ноги и ткнулся с разгону руками в
дверь, не заметив ни боли в расшибленных до крови руках, ни испуганной птицы, которая
сразу умолкла и бросилась прочь из-под стрехи, прорезав небесную глубь высоко над горой.
Ванюшка дрожащими руками подбавил в горшок жиру и окутал его первой попавшейся
шкурой. Потом выскочил на улицу и, не прикрыв даже двери, понесся обратно, держа обеими
руками высоко над головой драгоценную ношу.
Земля быстро плыла под ногами бегущего, не перестававшего рваться вперед к тому
месту, откуда он явственно видел парус, то вздымаемый из-под небоската почти до самой
палубы, то доверху заливаемый морскою волной. Но когда Ванюшка прибежал на место,
паруса не видно было больше.
Смеркалось. Кое-где из прорезанных в облаках окон выглядывали звезды. Они
подмигивали Тимофеичу и Степану, которые сидели на горе наваленных для костра бревен и
молча смотрели в море, как всегда – пустынное, как всегда в конце дня – мутное и злое.
XXVI. МОРЕ ЗАГОРЕЛОСЬ
Ночью Никодима разбудил Семен Пафнутьич, старший трудник, который еле растолкал
выгорецкого приказчика, свалившегося после двух бессонных ночей на лавку прямо в
сапогах и кафтане. В тесном лодейном покойчике было душно даже в эту холодную ночь,
когда дело заметно шло к осени и надо было поторапливаться обратно от льдов и бед,
подстерегающих плавателей в Студеном море на каждом шагу. И то: что это за чертов остров,
не к ночи он будь помянут, вырос у них перед самою лодьею, горбатый и дикий? Он тянул к
себе корабль; непонятная какая-то сила незримо толкала лодью к этим утесам, в прибрежную
эту муть. А тут еще чудеса, что и голову потеряешь: одна она у него голова, у Семена
Пафнутьича, хоть и рыжая, да своя, не казенная. Пусть уж Никодимка в этом разбирается: на
то он и приказчик...
– Никодим Родионыч, Никодимушко!.. Вставай, батюшка!.. Тут такое у нас... И-и!..
Но Никодим даже рта не закрыл, а продолжал по-прежнему всасывать в раскрытую пасть
густой в покойчике воздух и извергать его обратно тем же порядком.
– Бык... Ну, просто бык... – ругнул шепотком Никодима Семен Пафнутьич и кашлянул в
рукав. Но потом снова стал молить распростертого на лавке приказчика: – Никодимушко, –
плакался он, – горим, доброхот, ох, горим, пропадаем!..
Никодим щелкнул зубами и открыл один глаз под косматою бровью.
– Никодим Родионыч!.. Голубчик!.. Морюшко-то, морюшко как полыхает, как печь
огненная! Вставай, батюшка, взгляни сам-от-ко!..
Никодим сел на лавке и уставился на продолжавшего плакаться Семена Пафнутьича.
– Ну, так уж сразу и печь огненная... К чему бы ей, печи этой, возжечься тут? Тебя
поджаривать али онучи сушить?
– Уж и не знаю к чему, батюшка, а только такой огонь! Вот выйди из покойчика и
погляди!
Но Никодим был уже на палубе, а за ним туда же лез и Семен Пафнутьич, всё ещё
продолжавший, безо всякого теперь толку, уговаривать приказчика выйти наверх и взглянуть,
как яро полыхает там море. Тот и сам уж это видел: залитое заревом небо в том месте, от
которого они только к вечеру вчера насилу отошли.
– Чудеса!.. – прошептал Никодим, но велел Семену Пафнутьичу бросить лот.
«Человеки там али пернатые демоны огненными хвостами в небо вгребаются?» –
подумал Никодим, зевнув, и сам при этом вгрёбся растопыренными перстами в свою
всклокоченную бороду.
– Сто восемьдесят! – крикнул из темноты Семен Пафнутьич.
– Ну и ладно... А-а-а... – Никодим снова зевнул и, потянувшись, потряс в воздухе
кулаками. – Рони теперь паруса да отдай якорь...
И Никодим пошел досыпать, сняв на этот раз тяжелые бахилы1 и повесив свой
долгополый кафтан на вбитый в углу гвоздь.
Никодим спал с раскрытым ртом на жесткой своей лавке, а утро пришло сырое и серое и
забралось к нему в покойчик зяблостью и сновидениями, от которых даже на холодном
рассвете становилось жарко Никодиму. Ему снилось горящее сено, невесть откуда взявшееся
здесь, пылающее сено, которое он сам же зажег и сам от него разгорелся пожаром. И мечется
теперь Никодим вокруг стога с обожженным лицом и опаленными волосами, кричит что-то в
темноту, но огонь не унимается, перекидывается со стога на стог, и вот уже Никодим в
огненном кольце, которое горит без треска, но фыркает, как дикий табун.
Что же он наделал, Никодим!.. Но Никодим заметался на лавке и открыл глаза. Он
наконец озяб под кожаном, и ему было теперь неприютно от дневного белесого света,
который нагло лез в запыленное оконце.
– Господи, – сказал Никодим и сплюнул на пол.
Попив воды из медного горшка, стоявшего подле на пустом бочонке, Никодим стал
перебирать в памяти видения этой ночи. К чему бы это ему могло присниться горящее сено?
И он вспомнил Семена Пафнутьича, разбудившего его среди ночи, и полыхающее зарево
далекого пожара на западе, и то, что лодья стоит теперь на якоре в ожидании утра, которое
всегда мудренее вечера, не говоря уже о полуночи с её вечными наваждениями и снами.
Вспомнив всё это, Никодим вскочил с лавки, быстро натянул на себя бахилы и кафтан и
1 Бахилы – высокие, значительно выше колен, сапоги.
вышел на палубу, отсыревшую на туманном рассвете и с длинными шнурами серебряной
изморози, вытянутыми по заиндевелым проконопаченным её швам.
XXVII. ЗАВЕТНЫЙ ЧАС
Степан и на этот раз овладел собою первый. Тимофеич так и оставался бы у воды
неизвестно до каких ещё пор, а рядом с ним стоял бы так и Ванюшка, прижимая к груди
окутанный шкурою горшок с горящим жиром, который бросал ему снизу в лицо алый свет и
копотью подчернил ему ноздри. Степан походил по таявшему в сумерках берегу, поглядел в
море, где не видно было более ни парусов, ни дверей, ни нашлёпок, пнул ногой
притащившегося откуда-то Савку и взял от Ванюшки горшок с жиром. Он стал на колени и,
выбрав из-под бревен несколько щепок посуше, поднес их к огню.
Ванюшка и Тимофеич очнулись от треска и искорок, которые огненными снежинками
стали реять в воздухе и уноситься в море, в темноту, всё больше густевшую вокруг. Но не
прошло и получаса, как берег и море были охвачены страшным пожаром, огромным красным
петухом, распустившим широкие крылья и уткнувшимся в небо трепещущим окровавленным
гребнем. Это было невиданное игрище огня, сумасшедшее, буйное, пьяное. Мезень так не
горела ни разу, как полыхал этот костер, сложенный из доброй сотни высохших за многие
годы бревен, из сибирских кедров и разного заморского смольчака. Испуганный живым,
краснопёрым и многокрылым пламенем, его шипением и треском, медведь отбежал в
сторону и оттуда, с бугра, наблюдал, как три человека бегали вокруг огня и все подкладывали
и подбрасывали новые бревна прожорливому чудовищу, проглатывавшему все, что ни совали
ему в пасть эти три человека.
Никто из них во всю эту необычайную ночь не почувствовал голода, хотя во рту у них
уже много часов не было никакой пищи.
В эту ночь три человека, сновавшие по берегу и суетившиеся у огня, почти не
разговаривали друг с другом. Они были заняты большим и важным делом, которое не
терпело никакой проволочки. И только по нескольку коротких слов, шедших к этому
исключительному делу, отпускали они негромким голосом, словно боялись, что огонь
сожмется от их крика, поубавится, измерцается.
– Стёпуш!.. Стукани-ка топорцом сюда, – хрипел чуть слышно Тимофеич, бородатый,
озаренный пламенем пожара, который зловеще как-то отблескивал в его немигающих глазах.
И Степан ударял легонько разок-другой по слежавшимся деревинам, чтобы отодрать их
друг от друга.
– Держись, Ванюшка!..
И Ванюшка подхватывал скользившую к нему по скату колоду и катил её дальше, в
жерло огнедышащей птицы.
Так вот и застал их рассвет за этой работой, нужнее которой они не знали в жизни.
Рассвет пришел с моря сырой и серый, бахромчатым инеем посеребривший лишайник на
дальних камнях и напомнивший о себе белесым светом, усталостью на потускневших лицах
и голодом, от которого пересыхало во рту и сводило живот. Степан поднял с земли лук и
пошел по берегу, оставив Тимофеича и Ванюшку у костра. Он скоро вернулся с диким гусем,
которого заметил на скалах и снял оттуда вовремя пущенной стрелой. Они очистили и